Запись в вахтенном журнале 16 июля 1963 года

7°10' южной широты

84°38' западной долготы

220 миль от Пунта-Агуа

Сегодня днем выглянуло солнце. Гуаякиль исключается — ветер, высокие волны и течение Гумбольдта отнесли меня на север. Если так и дальше пойдет, я, скорее всего, окажусь у Галапагосского архипелага и северные течения погонят меня между его островами, на север от экватора, в мертвые воды, откуда мне не удастся выскочить. Остается только взять прежний курс, следить за рулями и, может быть, как-нибудь их починить. После того как я миную Галапагосы, до Маркизских островов останется три тысячи миль, и если положение станет совсем отчаянным, придется высадиться на Маркизах.

Произошло еще одно несчастье: перестала работать рация. Правда, я не возлагал на нее слишком больших надежд — мне с самого начала казалось, что ее в Кальяо не очень хорошо отрегулировали. В Нью-Джерси радисты фирмы "Маркони" настроили ее великолепно, но даже при идеальных условиях радиус ее действия не превышал пятисот миль, поэтому Тэдди не ждала от меня сообщений. Я сидел на корме у штурвала и слушал, как море бьется о плот. Полночь давно миновала. Штурвал резко вздрагивал при каждом ударе волн о рули. Рано или поздно они сломаются. Я смотрел в темноту, на черное небо и почти угольно-черное море, и вспоминал, как почти десять лет назад этим же курсом шли "Семь сестричек". Вспоминал, как, раздираемый невыносимой болью в низу живота, я лежал на палубе, как, оставшись почти без воды, умолял безоблачное небо послать дождь, как держал над головой раненую руку, чтобы остановить кровотечение, и в конце концов сам зашил поврежденную артерию. Все это я перенес и, плывя один, пережил одни из самых счастливых часов в моей жизни. Так будет и сейчас, что бы ни случилось. Как рули — не знаю, но я-то выдержу, в этом я не сомневался.

Того, кто хоть раз отправлялся один в плавание по морю, всегда будет одолевать желание еще раз испытать это чувство умиротворения. Но одного желания мало. Это состояние покоя надо выстрадать, каждый день, каждую минуту преодолевая тоску по себе подобным, и прежде всего по близким — отцу, матери, жене, ребенку... Узы крови связывают человека во времени и пространстве, разрывая их, он испытывает мучительную боль и чувствует себя совершенно беззащитным. В конце концов, если у него сильная воля, он проникнется торжественностью молчания и взглянет на себя со стороны. Если он при этом испугается своего ничтожества, он станет звать на помощь и будет кричать, пока не сойдет с ума. Значит, испытание оказалось ему не под силу.

Море по-прежнему было бурным, вода проходила сквозь бамбуковый настил, как сквозь сито. Вокруг летали птицы, несомненно гнездившиеся на Галапагосских островах. Они то скользили бесшумно над морем, то вдруг замирали и стрелой кидались вниз. Иногда они галдящей трепыхающейся стаей накидывались на что-то — с плота мне не было видно, на что, — может быть, на косяк анчоусов. Одни парили над волнами, подымаясь и опускаясь в такт с ними, припадали ко впадинам между гребнями и в самый последний миг взмывали вверх, спасаясь от наступающего вала. Другие метались в каком-то ликовании, словно охваченные экстазом при виде бушующего моря. Среди пернатых было много фрегатов, больших черных птиц с непомерно длинными узкими крыльями саблеобразной формы, делавшими их похожими на летящих пауков. Высмотрев добычу, они взмывали вверх и парили там, напоминая пришпиленные к небу кресты, а потом, улучив момент, кидались на свою жертву.

Я много думал о Тэдди. Как-то она там, в Нью-Йорке? Живет, как обычно, а мыслями, наверное, здесь, со мной, в Тихом океане. К счастью, она очень трезвый человек, не склонный волноваться из-за пустяков, в приметы она не верит и, конечно, уже и не вспоминает о землетрясении. Надо мне сосредоточиться, чтобы, как я обещал, войти в контакт с ней, но волнение на море не прекращается ни днем, ни ночью, и под порывами ветра, когда море непрестанно грохочет о плот, трудно собраться с мыслями. Для этого нужна тихая ночь с ясным небом, безмолвная ночь, как выражаются поэты. Я был уверен, что, проявив настойчивость, каким-то образом почувствую ее близость, хотя это, конечно, ничего не докажет.

VI

Стало тепло. Я разделся, вылил на голову ведро морской поды и помылся жесткой щеткой, которую Тэдди купила для того, чтобы скрести пол в каюте. Потом я вытянулся на палубе и подставил лучам солнца свое изголодавшееся по теплу тело. Но не тут-то было! Холодное течение Гумбольдта принесло из Антарктики с тонну ледяной воды, она перехлестнула через борт плота, подняла меня как ребенка и весьма бесцеремонно отшвырнула к стенке каюты.

На ужин я приготовил суп из овощей. Мелко-мелко порубил, чтобы они быстрее сварились, капусту, картошку, лук, морковь, положил несколько долек чесноку и немного тмину, не пожалел и красного стручкового перца. Добавить бы туда косточку от окорока — и получилось бы прямо-таки царское блюдо, но, рассчитывая на рыбу, я не взял с собой мясных консервов.

Значительная часть овощей уже испортилась, но лук и картошка еще были в хорошем состоянии. Особые надежды я возлагал на картошку — она и консервированный лимонный сок были главными моими противоцинготными средствами. Кроме того, я взял десять дюжин свежих лимонов, уложенных по перуанскому способу в опилки — так они могут лежать около месяца, и две кварты лимонного сока домашнего приготовления.

Вид коробок с провизией, нагроможденных в каюте, всякий раз напоминал мне о путешествии 1954 года. Я тогда питался в основном болтанкой из ржаной муки, которую употребляют в пищу индейцы в Андах. Впоследствии я узнал, что эту же муку и также в сыром виде едят тибетские монахи и носильщики в Гималаях. Кроме муки, у меня была с собой шанкака — так индейцы Перу и Эквадора называют липкое вещество из сахара-сырца, содержащее естественную патоку. Этот скудный рацион дополнялся рыбой, но, к сожалению, последние три тысячи миль мне редко удавалось ее поймать.

Когда я покинул родной дом и попал на "Генриетту", в общество бородатых здоровенных ребят, с тяжелыми мускулистыми руками, жевавших во время работы табак и оравших песни, мне пришлось привыкать к совершенно новой пище. Три раза в неделю нам давали гороховый суп, а в остальные дни — фасолевый. Ложка в миске должна была стоять — иначе порцию с проклятиями возвращали коку, обещая в следующий раз наградить хорошим пинком. Три раза в неделю мы получали соленую говядину, три раза — соленую свинину, а по воскресеньям — мясные консервы. Ели мы фактически один раз в день, и порой я бывал так голоден, что готов был отрезать кусочек кожи от снасти и сжевать ее. Кроме густого супа, на обед давали картошку — если она еще не кончилась. Каждому выдавали одну-две штуки, сваренные в мундире. Утром, даже если мы всю ночь проработали на снастях, мы неизменно получали отвратительную гречневую кашу, до которой никто не дотрагивался, и, конечно, "бутерброды со шкворнем". Так назывались сухари за то, что разбить их можно было только молотком или шкворнем. Вечером иногда нас баловали пюре из остатков картошки и мяса с размолотыми сухарями и — если он был — с луком. Но пищи, по-видимому, хватало, никто не болел от недоедания, и она вполне подходила к нашему образу жизни. Судовладельцы, очевидно, исходили из идеи, что нас следует держать впроголодь, чтобы, исхудавшие, как волки зимой, мы могли хоть десять раз за вахту без труда вскарабкаться на бом-брам-стеньгу.

К полудню первого дня я почувствовал, что задыхаюсь, а голова моя тяжелеет. Тогда я выпил полкружки — приблизительно стакан — морской воды. Мне она не показалась противной — может быть, от сознания того, что она обладает незаменимыми целебными и питательными свойствами, и я решил пить ее каждый день. Пил я так: быстро выливал в рот содержимое кружки, а затем несколько раз делал вдох с открытым ртом, чтобы избавиться от горечи.

Чайки, кружившие вокруг плота, напомнили мне о голубях, которых я выпустил.

Долетели ли они до Кальяо? За час до назначенного времени я вынес клетку из каюты на палубу, чтобы птицы свыклись с воздухом и видом моря. Они были приучены курсировать вдоль побережья Перу, а над морем не летали еще ни разу. Ровно в девять часов утра, когда стало совсем светло, я прикрепил веревку к дверце клетки, взял киноаппарат и потянул за веревку. Одна птица вышла, подняла голову, осмотрелась, расправила крылья и взлетела. Вторая последовала за ней. Они летели рядом по направлению к земле, все время набирая высоту, затем вернулись и сделали два круга над плотом. После этого они взяли курс точно на восток, словно сверились по компасу и карте, и вскоре исчезли и облаках.

Кики и Авси наконец подружились. Авси и раньше не раз пытался приласкаться к Кики, надеясь, очевидно, что та заменит мать, с которой его так бесцеремонно разлучили, но Кики не выражала ни малейшего к тому желания, а когда Авси становился навязчив, угрожающе ворчала. Теперь все изменилось. Накануне вечером, проверяя, все ли в порядке на палубе, я обнаружил кошек в пустом ящике. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и Авси старался зарыться как можно глубже в густой мех Кики. Утром, однако, Кики покинула Авси, и бедняжка в одиночестве взирал весь день на движущиеся мимо огромные волны и слушал, как они с грохотом ударяются о плот. Зато вечером Кики облизывала Авси, словно своего детеныша, и котенок явно чувствовал себя от счастья на седьмом небе.

Я тоже был доволен. Убрав палубу и проверив, свободны ли концы на случай надобности, я занял свое место у штурвала и по привычке, приобретенной еще на "Семи сестричках", запел старую песню. Когда мне надоело, я вытащил новенькую губную гармонику. Тэдди купила ее, чтобы я попробовал в плавании играть, хотя я никогда не брал этот инструмент в руки. Только я выжал из него нечто вроде мелодии, как плот чуть было не повернулся против ветра, и мне пришлось схватиться за штурвал. Но я умудрился одной рукой держать гармонику, а другой — направлять штурвал, зажав его между коленями. Устав играть, я снова запел, а потом пошел взглянуть на кошек. Они мирно лежали рядышком в ящике. Когда я осветил их фонарем, они приоткрыли сонные глаза и благосклонно выслушали мое сообщение, что все наладится, что жизнь на плоту не всегда будет такой тяжелой, что выглянет солнышко, согреет нас и кости наши оттают.

Ночь была холодной, то и дело начинался дождь и налетали сильные порывы ветра. Я долго стоял у штурвала, то опуская, то убирая шверты, чтобы заставить плот держаться нужного курса, замерз отчаянно и тут вспомнил, что, когда я в Кальяо отваливал от берега, подруга Тэдди в самый последний момент всунула мне бутылку, можно сказать, с риском для жизни: она так перегнулась, что чуть было не упала в воду. "Великолепный шотландский пунш, — сказала она, улыбаясь. — Береги на тот случай, когда в холодную ненастную ночь тебе станет совсем мерзко на душе. Но не забудь его нагреть, иначе аромат будет совсем не тот". Я решил, что обстановка вполне подходящая — ночь достаточно ненастная и холодная, и раскупорил бутылку. Понюхав, я пришел к выводу, что можно обойтись без нагревания.

Утром, когда было уже почти совсем светло, я покормил Кики и Авси. Спали они в большой корзине, прикрепленной к передней стене каюты, где я хранил канаты и инструменты, но иногда я пускал Кики — она была очень чистенькая — в каюту. Только теперь избалованная кошечка, привыкшая к тому, что Тэдди приносила ей в салфетке объедки с нашего стола, начала с аппетитом есть консервы. Пока рыба не ловилась, мне больше нечего было ей предложить. Кики немного похудела и уже не была "gоrdо" (толстушка), как ее прозвали в Лиме журналисты и служащие гостиницы. Малыш Авси — всего четырех месяцев от роду — часто просил молока. Спал он много — в Кальяо он привык жить на открытом воздухе — и всегда находил щель, куда залезть. За Авси я был спокоен — этот не пропадет ни при каких обстоятельствах.

Наши рекомендации