Капитан Соколов. Севилья. Испания. 1937 год.

Уже прошёл месяц с нашего «осадного сидения». Пришла почта. Я получил письмо от жены. Супруга просит меня поберечься, и не присылать домой глупых подарков. Чем тратить деньги на посылки, лучше бы я прислал их домой, а то дети очень быстро растут. Я ухмыляюсь: подарки не стоили мне ни копейки. Война есть война. Дальше идут жалобы на вечную нехватку денег, длинный рассказ о даче, которую она сняла на лето («очень хорошая и совсем недорого!»). Еще она пишет о том, что Севка (мой старший) совсем отбился от рук и не желает слушаться. Жена мягко ругает меня за решение отдать мальчика в кадетский корпус, где он набрался «солдатских манер». В завершении письма он еще раз просит меня беречь себя. Как он себе это представляет? Вообще, письма из дома производят странное впечатление. Удивительно получать на войне вести из мира. Ощущение такое, словно ты слышишь разговоры спящих. У них другой мир, другие желания и потребности. А, может быть, это я сплю?…

Кроме письма в конверт вложена фотокарточка и вырезка с новыми стихами Н. Гумилёва, посвящёнными Испании. Все мои домашние сидят на веранде той самой «очень хорошей и недорогой» дачи. Моя жена плохой режиссер: хотя все и делают вид, что их застали внезапно, но видно, что кадр постановочный. Семейство сидит вокруг большого круглого стола. На жене присланная мной мантилья из кружев, накинутая как шаль и сколотая старинной золотой брошью (я не очень в этом разбираюсь, но по‑моему середина ХVII века). Брошка – тоже мой подарок. За этот год в Испании я получил пятнадцать писем, и послал домой десять посылок. Мантилья и золотая брошь, столовое серебро и ковер, новенький радиоприемник и старинная толедская шпага в золотой оправе – вроде бы не плохой добавок к скромному семейному бюджету капитана‑танкиста. Сын на фотографии выставил напоказ посланный мной подарок – охотничий кинжал. Средняя, Арина, сидит в плетеном кресле с видом совсем взрослой девицы, а младший, Левка, пристроился у матери на коленях. Я смотрю на них и чувствую, как где‑то внутри поднимается мутная злоба на судьбу, оторвавшую меня от родных, от дома и загнавшую сюда подыхать под ярким южным солнцем и ослепительно синим небом…

Вот уже четвертый день мы отрабатываем совместные действия с приданными нам испанскими подразделениями. Согласно приказу генерала Врангеля, из нашего полка созданы одиннадцать боевых групп. Меня назначили командиром 9‑ой группы, в которую, кроме моей собственной роты, вошел еще один взвод танков и взвод разведки: семь БА‑6 и четыре БА‑20. Вместе с нами будет наступать моторизованный пехотный батальон, штурмовая рота фалангистов и два эскадрона кавалерии. Я уже перезнакомился с командирами испанцев и перезнакомил их с командирами своих взводов. Сейчас фалангисты уже третий час запрыгивают на броню, едут десантом и спрыгивают на землю. Пять минут паузы – все повторяется снова. Я сижу на башне своего «два‑шесть», и тупо смотрю, как на поле, уже частично скрытом голубоватым выхлопом моторов, в сто первый раз повторяется одно и тоже: на броню, круг по полю, в цепь. Но, как говорил Суворов: «Тяжело в ученье – легко в походе».

Потом мы с майором Каольесом разбираем недостатки. Кавалерия плохо разворачивается, норовит вылезти вперед танков, пехотинцы – наоборот, держатся несколько далековато. Хорошо действуют только десантники. Их можно отпустить, но Каольес непреклонен и все повторяется сначала: на броню, круг по полю, в цепь…

По нашему батальону распространяются слухи. Говорят, что несколько наших и «кондоровцев» попали в плен к французам, которые отдали их зуавам. Про зуавов рассказывают страшное. Кое‑кто из немцев помнит те чудовищные преступления, которые эти алжирские выродки творили во время великой войны. Я особенно волнуюсь: во время маньчжурской компании то же самое рассказывали о хунхузах «старого маршала» Чжао Цзолиня, и действительность оказалась страшнее самых страшных вымыслов. Я видел мешки, каждый из которых был набит частями тел: руками, ногами, головами, торсами… Во мне все переворачивается при этих воспоминаниях.

Слухи оправдываются. Меня вместе с комбатом и другими ротными вызывает замполит. Нас везут в Севилью, недавно освобожденную войсками Франко, ведут в морг городской больницы. Перед моргом замполит сообщает – французы прислали тела освежеванных пленных нам, а кожу с них – немцам. Мы входим в морг. На столах лежат какие‑то бесформенные кучи мяса. Наш замполит, старается не глядеть на столы, но долг прежде всего, и он куда‑то в сторону бубнит, что с русского истребителя, экипажа немецкого бомбардировщика и нашего танка живьем содрали кожу. Потом ломиками перебили руки и ноги, выкололи глаза и забили глотки землей и камнями.

Неожиданно я замечаю, что на каждом столе перед трупом лежит раскрытое, залитое кровью удостоверение. Точно какой‑то бес толкает меня посмотреть, кто же из наших пострадал. Я точно знаю, что из моей роты никто не попал в плен, но… Волохов? Мазочек?!!! Лешенька Волохов лежит передо мной грудой мороженого мяса, точно говядина на бойне. В голове мерно звучит колокол. Я ничего не вижу: глаза застлало непонятной красной пеленой. Сильно сжимаю кулаки. Мне нужно добраться до них, до тех, кто осмелился сотворить такое. Я не могу отвести невидящего взгляда от останков. Замполит трогает меня за рукав:

– Соратник! Ты видел, что творят палачи Антанты. Иди и расскажи своим бойцам! Соратник, ты меня слышишь?

Я изо всех сил стараюсь ответить на то, о чем он говорит. Но мне удается выдавить из себя только одно слово, которое сейчас заполнило меня до отказа. Сейчас я не человек, сейчас я – «СОЧТЕМСЯ!»

Грохочет орудийная канонада. В воздухе свирепствуют соратники из бригады «Соколы» и союзники‑немцы. На позициях республиканцев встают и опадают столбы вывороченной земли. Мы сидим в машинах. Водители держат руки на рычагах. У меня ноет внизу живота, как всегда перед атакой. Минуты тянутся с ужасающей медлительностью. «Давайте, ну давайте же», – бормочу я, словно заклинание. Время остановилось. Оно замерло для нас. Скорее, скорее, скорее! Ну, пожалуйста, скорее! Пусть рана, пусть даже смерть, только прекратите эту пытку бесконечного ожидания…

Ожило мое радио. Сквозь хрип и треск в наушниках прорывается голос Малиновского: «Буря, буря, буря!» Поднимаю ракетницу и стреляю в небосвод. Наверху распускаются три красных цветка, но я уже не могу их увидеть. Захлопнув люк и пихнув для верности ногой в плечо Щаденко, я рычу в ТПУ: «ПА‑А‑АШЕЛ!» Наш «два‑шесть» срывается с места, и яростно завывая движком с грохотом устремляется вперед. Атака.

Нас трясет и бросает в стальной коробке, в которую, как сардины в банку, затолкнула людей злая воля войны. Мы мчимся сквозь передовые позиции республиканцев, врываемся в тылы, и устремляемся дальше. Дальше, дальше, вперед, за убегающими «пуалю». Одинокая противотанковая пушчонка пытается остановить нас, в последний раз в своей короткой жизни звонко тявкнув в нашу сторону. Я вижу, как мимо проносится огненный росчерк трассы, и зло матерю Рюмина, слишком медленно поворачивающего башню в направление выстрела. Рюмин шипит в ответ нечто нецензурное, и, рывком довернув башню, посылает в ту сторону осколочный снаряд. Я мгновенно досылаю второй, другой рукой умудряясь полоснуть из пулемета по позиции пушки. Нас проносит мимо, но, оглянувшись в кормовую щель, я вижу, как рассеивается дым у покосившегося «антитанка». Расчета не видно.

Мы идем вперед. Наступление развивается успешно. Противник пытается закрыть, залатать, заткнуть места прорыва, но фронт прорван сразу во множестве мест и нет времени прикрыть все направления разом. Навстречу моей группе брошен отряд французских танков. Полтора десятка небольших, старомодно выглядящих машин, которые еле ползут по полю, тычась в стороны, словно слепые щенки. Мы с разлету обходим их со всех сторон. Наши снаряды роем несутся к французам. У «лягушек» толстая броня, и то тут, то там в небо уходят сверкающие полосы рикошетов, но нас слишком много. Вот, ткнувшись в невидимую стену, замер первый Рено, вот зачадил второй, окутался дымом третий. В перископе я вижу неправдоподобно большого француза, выросшего прямо перед нами из клубов дыма. Мы быстро вгоняем один за другим четыре снаряда под башню вражеской машины. Глухой взрыв, и из щелей француза валит желтоватый кордитовый дым. Пальба стихла. Я останавливаю свой танк и вылезаю на башню. Время собирать камни.

Мы потеряли три танка, куда‑то исчез один бронеавтомобиль. Испанские десантники снова лезут на броню, а из‑за ближнего холма выкатываются грузовики моторизованной пехоты и тянется змея кавалерийского строя. Я жду, пока группа снова соберется вместе. Долить бензин, проверить масло, дозарядить оружие и – вперед.

Вылетев на гребень холма, мы мчимся вниз, туда, где стоят палатки защитного цвета. Французский лагерь? Это хорошо, просто замечательно! Танки и бронеавтомобили уже окружили палаточный городок, теперь к нам подтягиваются мотопехота и конница. Странно, что никто не пытается оказать сопротивление или хотя бы бежать. Я откидываю крышку люка и вылезаю на башню. Вот в чем дело: это не лагерь, а полевой госпиталь. На палатках – белые прямоугольники с красными крестами.

К моему танку не спеша подходит крупный человек в очках с погонами подполковника французской армии. Он поднимает руку и обращается ко мне на ломаном русском:

– Это есть медицинский госпиталь. Мы есть находить под Красный Креста защита быть.

Его самоуверенность и напыщенность поражает. Когда‑то, в гимназии, я изучал французский:

– Y‑a‑t‑il les zouaves dans le hфpital?[4]

Он смотрит на меня такими глазами, как если бы вдруг заговорил мой «два‑шесть». Затем берет себя в руки и твердо отвечает:

– Это не имеет значения. Все раненые находятся под защитой Женевской конвенции. Здесь нет боеспособных комбатанов.

– Ошибаетесь, любезный. Возможно, вам еще не сообщили о судьбе русских и немецких пленных, попавших в руки вашим дикарям. По этому я полагаю, что на зуавов не распространяется действие конвенции. Равно как и на тех, кто оказывает этим выродкам любую помощь. В том числе – медицинскую.

Я поворачиваюсь к своим десантникам. От грузовиков уже торопится переводчик – лейтенант Хорес. Я указываю на военврача:

– Убрать! Обыскать госпиталь. Найденных зуавов или сенегальцев доставить ко мне!

Он козыряет и выкрикивает слова команды. Солдаты оттаскивают врача в сторону и идут по палаткам. Рядом со мной останавливается БА‑20 из которого выпрыгивает командир разведвзвода поручик Ковалев.

– Господин капитан, разрешите помочь испанским соратникам. За Волохова посчитаться…

Я киваю, и вскоре к испанцам присоединяются мои солдаты и офицеры. Хлопают несколько выстрелов, короткий женский визг… Француз рвется ко мне и выкрикивает:

– Вы ответите за это беззаконие! Цивилизованный человек не смеет так поступать с беспомощными ранеными…

– Себя и своих раненых вы, конечно, причисляете к цивилизованным людям, доктор? – я злюсь и это, видимо, заметно. Да как смеет этот француз, этот неандерталец так говорить со мной? Перед глазами окровавленный кусок мяса, еще недавно бывший «мазочком». – А хотите убедиться в нецивилизованности и дикарстве ваших подопечных? – я поворачиваюсь к своим машинам: – Парни! А ну‑ка, притащите‑ка мне десяток ходячих или медперсонал!

Через минуту передо мной стоят полдесятка людей в повязках и четверо санитаров. Я вытаскиваю из кобуры пистолет.

– Щаденко! Достань‑ка трос, будь столь любезен. Очень хорошо. Петельку на конце сделай. Вот так. – Я поворачиваюсь к построенным пленникам, – Жить хотите? Если да – возьмите своего начальника и повесьте‑ка мне его, ну вот хоть на этом дереве. На размышление – минута. Потом начну убивать по одному, справа. Или слева.

Они колеблются. Ну, что же, они сами выбрали. С пяти метров трудно промахнуться. Один из санитаров валится на землю, истошно вопя и зажимая руками живот. Раз.

Остальные проворно хватают военврача и волокут к дереву. Он пытается вырываться, кричит, взывает к их мужеству и чести. О чем вы, доктор? Какое мужество может быть у этих галльских недочеловеков?

Они забрасывают трос на сук, надевают петлю на шею своего бывшего начальника и дружно тянут за свободный конец. Мне отвратительно смотреть на это. Господи! Почему ты допускаешь ТАКИХ людей до жизни на этом свете?

К моему танку волокут нескольких зуавов. Возможно, это просто смуглые французы, но мне не хочется разбираться. Я командую уложить их на землю. Затем приказываю Щаденко двигаться вперед так медленно, как только возможно. Он понимает меня. Мехвод Волохова был его земляком. Танк, буквально по сантиметрам ползет по куче из живых тел. Соратники! Тризна справляется по высшему разряду!

В госпитале творится отмщение. К счастью, кто‑то из наших нашел спирт, и я уже успел хватить полстакана. Иначе я не смог бы на это смотреть. Танки утюжат палатки с лежачими ранеными. Ходячим дали минуту на то, что бы покинуть свои койки. И вот теперь гусеничные машины движутся и кружатся на остатках палаток, словно танцуют какой‑то невыразимо ужасный, грозный вальс. К моей машине подтащили двух женщин. Золотоволосая красавица в сером френче с повязкой Красного Креста и сестра милосердия – миниатюрная брюнетка в форменном платье с наколкой. Я смотрю на пленниц, потом перевожу взгляд на бойцов, своих и испанских. У парней похотливо горят глаза: каждый уже предвкушает наслаждение. Я поспешно отворачиваюсь, меня коробит от таких «развлечений», но я разрешающе машу рукой: в конце концов, у солдата на войне так мало радостей.

Сзади мягкий голос Каольеса:

– Господин майор. Наши люди так уважают нас, что просят первыми опробовать, так сказать, открыть движение… Нам остается только решить: кому какая достанется. Может быть, имеет смысл их разыграть?

Мне противно даже думать о таком, но внезапно мне снова становится страшно: вдруг соратники решат, что я струсил, или того хуже, брезгую их подарком! Я вымучиваю из себя любезную улыбку:

– Сеньор! Это – Ваша страна, Ваш дом. Вам и решать как хозяину.

Каольес галантно склоняется в полупоклоне:

– Вы совершенно правы, сеньор! И, как хозяин, я безусловно предоставляю гостю право выбора…

Я поворачиваюсь. Господи, с девиц уже сорвали одежду и сейчас пристраивают на вытащенных откуда‑то операционных столах. Каольес, любезно осклабившись, воркует у меня над ухом, расписывая достоинства каждой. Я не могу сдержать брезгливой гримасы, но мой «компаньеро» истолковывает ее по своему и протягивает мне пакетик с кондомом. Я замечаю, что у золотоволосой отменная фигура. В конце концов – на войне у солдата так мало радостей…

Обер‑лейтенант Макс Шрамм. Испания. 1937 год.

Вернулся я на свой Эскалоп дель Прадо, а там меня сюрприз ждёт. Приятный такой, даже два. Первый, значит, такой – фон Бернегг, командир наших истребителей, меня к себе звал. Обещал дать наиновейший «Bf‑109B‑1» или «Хейнкель‑112». На выбор. А второй, так как остался я «безлошадным», приказал мне фон Рихтгофен выделить другую опытную машину, только что из Германии доставленную. «Хейнкель – 111 Б‑2». Ох, и классный же аппарат оказался! По сравнению с моим старым «Юнкерсом». Размер чуть меньше. А скорость повыше, бомб же чуть ли не в два раза больше берёт. И оборудование, просто загляденье… Первую неделю я на земле сидел, в кабине осваивался, экипаж дрессировал, моторы гонял на всех режимах. Затем стал и в небо выбираться. Поначалу пустой, затем и гружёный. А когда мы при первом вылете колонну пехоты в хлам разнесли. А на обратном пути случайный «Уэлсли» в факел превратили, я в него прямо таки влюбился… И потекли дни своей чередой. Летаю, бомблю, штурмую. Когда сами идём, когда с союзниками, то есть, с русскими «Ястребами». Пару раз видел и танки наши, «Т‑26» колонной шуруют, кое‑где «Pzkpfw‑II», они их как разведывательные использовали, а свои как ударные. Я их как увижу, так крыльями машу. Вдруг Сева внизу? Пускай радуется, что у него друг в небесах есть, его сверху прикрывает. И всё бы хорошо совсем было, мы уже к Мадриду подходили. Да стали тучи сгущаться на политическом небосводе: мы ведь республиканцам вмазали от души, бежали они, только подошвы дымились. Не помогли им ни французы со своим «Добровольческим легионом», ни английский экспедиционный корпус. Да и то сказать, куда им тягаться с нами? Танков можно сказать, у них нет. Не считать же их «Виккерсы» или «Рено» образца Мировой войны четырнадцатого года за танки? А древний хлам вроде «Ньюпоров» и «Бульдогов», только по недоразумению Божьему в небо поднимающихся, за самолёты? Пехотинцы же их только хвастаться умеют, мол, мы лучшие в мире солдаты, а как до дела доходит… Сам убедился. На земле… Собрал нас командир эскадрильи задачу ставить. Ну сидим мы под навесом, на карту пялимся, оберст по ней указкой водит, указания даёт. Вдруг вопль дикий: «Воздух!» Мы – кто куда, в разные стороны… Гляжу, «Харт» древний ковыляет и бомбы не кидает. Одним словом, скинул он прямо в центр взлётной полосы железный сундук, а там… мне то мой наземный бой помог, я сдержался, благо, подобного ТАМ было немало… А остальные ребята все переблевались, до единого… В сундуке том кожа лежала, человеческая, и записка. Грамотно так по‑русски и по‑немецки написано, что кожа эта снята с наших пилотов, которые на вынужденную сели, когда их «СБЮ» зениткой сбили и с русских танкистов. С живых. И что немцам они шкуру посылают, а русским – тела. Как предупреждение, что нас ждёт в Испании. Зуавы постарались. Ну, от дежурного звена «томми» уйти не успел… Тут мы вообще озверели… Я в тот вылет санитарную колонну накрыл, а «Хейнкели» из прикрытия их добили. Красивая картина была, когда в повозку с красным крестом бомба ложиться, а потом из дыма клочья мяса летят, я когда на аэродром вернулся – на плоскостях кровь обнаружили… Мне ещё тогда наши механики бочку с самодельной зажигательной смесью под фезюляж подвесили. Ох и вещь же оказалась, просто загляденье! Я специально на бреющем потом прошёл, полюбовался, как они в огне корчатся, даже на душе легче стало. Весь боезапас из всех пулемётов выпустил, всё же русский ШКАС – классная штука, на аэродром совсем пустой пришёл… А что вы думаете: они с наших ребят живьём кожу снимают, потом их ранят, они вылечиваются, и опять за своё? Извините, мне моя шкура дорога…И после этого такое началось, словами не передать. Наплевали на все законы войны, на все конвенции. Наши раз истребителя сбили, прямо над Мадридом, так долго по нему лупили, пока он на парашюте спускался. До земли только вроде полтуловища долетело. А уж про остальное и говорить нечего. Если коротко выразиться – реалии войны. Раз в Кадис транспорт пришёл, привезли как раз опять зуавов из Африки, колониальные войска. Ну, нам разведка сообщила вовремя, так решили преподать урок сразу. На всю оставшуюся жизнь. Лимонники, правда, почуяли что‑то, тоже подтянули всё, что могли, но куда им против такой силищи… «Ястребы», почитай всех подняли, да и мы тоже… Накрыли одним махом и транспорт, и порт, ничего не оставили. Рассказывали, французы потом почти неделю трупы хоронили. Ещё бы, когда четыре сотни бомберов, да почти три сотни истребителей пошли, что там останется? Прикрытие воздушное моментально разорвали, зенитки – в хлам, и началось веселье…Тех кто в воду прыгал, из пулемётов добивали, да кассетами… А когда «Штуки» пошли, так вообще, и потом мы вместе с «СБЮ» сверху всё засыпали, фугасами и «зажигалками». Ровненько всё так стало, хоть в футбол играй… Сразу после этой прогулки вызывает меня фон Шееле и посылает, вместе с еще тремя «счастливчиками» на рекогносцировку нового аэродрома. Наши с русскими пару французских захватили, вот и порешило высокое начальство приглядеть тот, что получше, для перебазирования. И поехали мы к Гвадалахаре. У республиканцев и оставалось то всего только, что сам Мадрид, Новая Кастилия, Мурсия, маленький кусочек Арагона и Валенсия с Каталонией. Нам, по‑хорошему, всех дел максимум на месяц, и конец Республике… Ну, едем мы, значит. Меня на открытом «Опеле» везут, сзади конвой, из марокканцев, рядом переводчица сидит, красивая девчонка. Молодая. Мария Кончита де Эспада, как сейчас помню. Едем, значит, любезничаем. Их авиации мы уже не боялись, они после Кадиса вообще старались на земле отсиживаться… У меня за это время ещё награды появились, дали мне медаль «За четыре года выслуги в Люфтваффе», да нашивку «Мастера‑пилота». В общем, едем. Солнышко светит, несмотря на осень, тепло. Подъезжаем к деревне, а там союзники, и веселье в полном разгаре… Да какое! Ребята пленных взяли, целый полевой госпиталь, и развлекались теперь на всю катушку. Ну, сестёр милосердия они сразу оприходовали, это я по одежде женской разбросанной возле одной халупы понял, куда очередь нижних чинов выстроилась. И немаленькая, где‑то около ста пятидесяти на глаз, причём вперемежку: русские и марокканцы, да так ещё лихо между собой общаются, языка друг друга не зная. Но видно, что достоинства сестричек милосердия всем и так понятны. Офицеры, как я понял, уже своё получили, а может, побрезговали. В центре деревни, значит, стоят столы накрытые. Водка, конечно, закуска всякая, в основном колбасы, хамон, просто мясо всякое, на столе какая‑то чернявая девица, в чём мама родила, отплясывает, только кастаньеты трещат. За столом сидят господа офицеры и пьют. Под каждый тост выводят шеренгу пленных и расстреливают, причём все пьянущие до изумления, только слышно – второй слева, в лоб, господа. Пятый справа, два патрона в грудь… Это причём только ходячих раненых. Лежачих они просто заставили на землю положить и танками подавили…

Мария наша сразу в обморок грохнулась, ещё бы, дамам такое о войне не рассказывают. Тут, откуда ни возьмись, Сева нарисовался, при полном параде, сапоги сияют, на груди… мне сразу так за свои медальки стыдно стало. Думаю, лучше бы и не позориться с таким комплектом рядом… Хлопнули мы по стопочке за встречу, по русскому обычаю, и пошло и поехало… Пока Мария Кончита в себя приходила, Сева испанскому командиру команду дал прибраться, а сам мне про то, что с ним в прошедшее время произошло рассказывал. Он тоже времени впустую не терял, лихо повоевал на земле со своими танкистами…

Наши рекомендации