Последнее посещение Института Гармонического развития Человека
Дали знать о себе Гартманны. Они уехали из Приорэ и жили теперь в Курбева, пригороде Парижа. Они предложили нам приехать во Францию, где моя жена могла бы изучать музыку с м-ром де Гартманном; мы приехали в июле и поселились в небольшой гостинице на Сен Клод. Мы много раз обедали с Гартманнами и вместе отправлялись в длительные прогулки по окрестностям, разговаривая о множестве вещей; но разговоры всегда возвращались к Гюрджиеву. Гартманн достиг того же уровня, что и Орейдж, и Гюрджиев сделал условия для него чрезвычайно трудными. Гюрджиев видел, что для Гартманна пришло время измениться и встать на свои собственные ноги; но сам Гартманн, после стольких лет и переживаний, столько получив от Гюрджиева, находил разрыв практически невозможным. Гюрджиев применил такое давление, что Гартманн вынужден был выбирать; это был чрезвычайно болезненный процесс, очень долго он не только не мог об этом спокойно говорить, но даже не мог называть Гюрджиева по имени.
«Видите ли, - говорил он, - кроме учения, он спас мне жизнь, когда я подхватил тиф на Кавказе».
«Кто?» - спросил я.
Он ответил: «Тот, кого мы все знаем». «Вы видите, как трудно пройти через разрыв, - продолжил он. - Теперь я должен сконцентрироваться на своей собственной музыке; и, среди прочего, я начал работать над оперой». Позже летом мы отправились на север Франции, чтобы поработать вместе с несколькими монахами над гармонизацией Григорианских песнопений.
После нашего прибытия на Сен Клод, как только появилась возможность, я отправился в Кафе де ля Пэ, чтобы увидеть Гюрджиева. Он сидел снаружи. Он больше не писал, а только рассматривал людей, пока пил кофе. После непродолжительной беседы я спросил, можно ли приехать в Приорэ. Он сказал: «Приезжайте завтра», - и я соответственно появился там на следующий же день. Как всегда, первым делом по приезду, я отправился на прогулку по окрестностям. Сады были заброшены, оранжерея разрушена, Стади Хаус пустовал - некоторые из восхитительных ковров повредили крысы и мыши. Куча камней, которую мы сделали несколько лет назад, все еще лежала вдоль дорожки через лес. Здесь все еще оставались Стьернвали и де Зальцманны, а также родственники Гюрджиева, три молодых американца и один или два немца. Мисс Гордон была единственной англичанкой. Мать и жена Гюрджиева умерли, их похоронили на церковном дворе Авона. Приорэ производило впечатление увядания, точнее, что этап его длительных и разнообразных опытов подошел к концу; тем не менее, в пустом на три четверти Шато, сделали приготовления для работы на следующий год. Несмотря на упадок и нехватку денег, планировали приехать несколько американцев. Зальцманн разрисовывал двери в Коридоре Монахов и на каждой притолоке писал «in memento mori». «Для чего это?» - спросил я. Он ответил: «Георгиваныч планирует очень большую работу на следующий год; они напоминают людям об их смертности, напоминают о реальности смерти; вы знаете, в Вельзевуле он говорит, что только постоянное осознавание и осмысление того, что однажды люди должны умереть, может разрушить и стереть то, что препятствует их внутреннему развитию».
Я отправился наверх, в Коровью Аллею, где обычно останавливался, и чтобы поговорить с кем-нибудь начал стучаться во все двери, но комнаты, когда-то полные людей, были пусты. Наконец на мой стук ответили на русском: «Можна», - и я вошел; это был Рахмильевич – необычный персонаж даже для Приорэ. Еврей по национальности, он рассказывал, что в России был одним из самых умелых юристов. Он встретил Гюрджиева в Москве и предоставил ему свою квартиру, а после революции последовал за ним во Францию. Он забросил свою юридическую практику, вне Приорэ зарабатывая на жизнь торговлей разной мелочью, переходя от двери к двери, или работая в дорожной бригаде – так некоторые индусы бросают свою профессию или дело, уходят с нищенской чашей и присоединяются к какому-нибудь храму. После непродолжительного разговора на ломаном французском – он не разговаривал по-английски – я спросил: «Скажите, что вы получили от всех этих идей за те годы, которые вы провели с Георгиванычем?» Он ответил: «До встречи с ним я никогда не знал даже того, какого я хочу супа, а теперь я действительно знаю, какого «супа» я желаю; но относительно Гептапарапаршинока и Триамазикамно, я не знаю ничего».
Я предложил Гюрджиеву поработать в заброшенном саду, он купил кое-какой садовый инвентарь и семена в «скобяной лавочке» в Фонтенбло и назначил меня старшим над пятью молодыми людьми. Пока я находился рядом, они напряженно работали, но когда я по необходимости отправлялся в Париж, они прекращали работу – просто рассаживались, кто где, и начинали дискутировать о «высоких идеях».
Гюрджиев предложил мне привезти семью и остаться на лето, и ничто не доставило бы мне большего удовольствия, но обучение жены у де Гартманна было столь полезным, что мы пошли на компромисс, и я проводил половину времени в Фонтенбло, а половину времени в Сен Клод.
Гюрджиев находился в затруднении. Он описывал их, а также их причину в Третьей серии. Пока он прилагал усилия для начала масштабной работы в следующем году, его все время осаждали трудности – чтобы спасти Приорэ требовались средства, кредиторы требовали денег.
Он брал меня и еще одну русскую женщину в поездки на машине, чаще всего в Париж. В то время он одевался в обычный коричневый шерстяной костюм и матерчатую шапку. Когда мы останавливались в кафе, вместо шуток и разговоров он просто сидел в тишине, или отвечал одно или два слова. Мы, эта женщина и я, могли чувствовать его состояние внутреннего страдания. Как и у нас, у него были «хорошие» и «плохие» дни, периоды удачи и неудачи; как любой человек он нес свою часть ноши мирового страдания; чем более масштабный человек, - тем больше ноша, чем человек сильнее, тем сильнее страдания.
В Приорэ из Парижа нередко приезжали несколько русских; он часто бушевал и кричал на них. Они спросили меня, почему он так делает, и я ответил: «Почему вы не спросите его самого?» Но даже когда он кричал на приезжих, я чувствовал, что внутри он оставался абсолютно спокойным. Он пытался заставить их увидеть что-то; и я, в каком бы настроении ни находился, всегда становился более вдохновленным, более осознанным, более живым.
Он спросил меня, задело ли англичан то, что он написал о них в Вельзевуле, и я ответил: «Он либо соглашаются, либо просто игнорируют это. Англичане более терпимы к критике и новым идеям, чем европейцы. Орейдж говорил, что англичане самые лучшие и наиболее интеллигентные люди на планете. Я согласен с ним, но это тяжелый упрек остальному человечеству».
«У англичан есть внутреннее чванство, - сказал Гюрджиев. - Мне жаль англичан. У них лучшее в мире масло и мясо, но они экспортируют их и живут на маргарине и замороженной австралийской баранине. Англичане – овцы, русские – коровы, американцы – ослы».
Он сказал мне, что нуждается в деньгах, и что из Парижа приезжает человек, который может дать еще одну закладную за Приорэ. Финансист приехал на обед, во время него в основном и происходили переговоры. После обеда Гюрджиев взял его, меня и Стьернваля на возвышенность за оранжереей; расстелив персидские ковры и принеся подушки, мы сидели под теплым ярким солнцем, попивая кофе, пока Гюрджиев говорил о ценности и возможностях Приорэ. После мы прогулялись по округе, и чем больше мы гуляли, тем бледнее становилось лицо финансиста; наконец он покинул нас, обещая написать после того, как он проконсультируется со своими партнерами. Но когда я провожал его до ворот, он бормотал: «Невозможно, не может быть!» В результате Институт Гармонического Развития Человека в Фонтенбло-Авоне был продан следующей весной, а все его имущество распродано с аукциона; большой чемодан, полный великолепной музыки Гюрджиева в рукописях, которую написал и отредактировал де Гартманн, одна из женщин спасла в последнюю минуту.
Несмотря на то, что я получил весьма мало прямого обучения у Гюрджиева этим летом, как обычно, я научился очень многому; находиться рядом с ним - всегда очень жизненный опыт, человек учится без того, чтобы его учили – просто находясь рядом с ним, вспоминая себя и наблюдая за собой. На меня вновь сильно воздействовало то, что если вы начинаете определенную линию действия, вы должны упорно продолжать, добиваться, и извлекать все, что сможете из нее даже тогда, когда она кажется бесполезной. Но если события слишком сильны, или если исчерпано ее использование в качестве возможности для приложения усилий, нужно немедленно от нее освободиться. Это усилие, сознательный труд; он может помочь росту сущности и росту сознательности, волы и индивидуальности.
Несмотря на то, что обстоятельства складывались против Гюрджиева, и его внешняя жизнь, казалось, движется по нисходящей октаве, его внутренняя жизнь двигалась по восходящей; поскольку он использовал любые обстоятельства и события для роста своего бытия и, соответственно, понимания.
Однажды осматривая дом, я совал нос во все углы, и, проходя через кабинет, открыл комод и нашел несколько листов бумаги с переведенными в 1889 году забытыми высказываниями Иисуса.
«Тот, кто увидит меня и достигнет моего царства, должен добиваться меня через боль и [сознательное] страдание».
«Помни о Сознательной Вере и Сознательной Надежде, через которые рождается Сознательная Любовь к Господу и ближнему, что дает жизнь вечную».
Когда Иисуса спросили, когда придет его царствие, он ответил: «Когда двое будут как один, внутреннее как внешнее, и мужчина с женщиной больше ни мужчина, ни женщина».
«Сохраняйте то, что уже имеете – и прибудет вам».
«Я пришел, чтобы прекратить жертвоприношения и если вы не прекратите приносить жертвы, гнев не перестанет настигать вас».
«Если вы не сделаете низшего высшим, а высшее низшим, правое левым а левое правым, первое последним и последнее первым, не войдете вы в Царствие Небесное».
Перед отъездом в конце лета я отправился на прогулку по округе, сохраняя все в памяти – сады, лес, где я нашел то, что для меня стало источником живой воды, Стади Хаус, сараи, Шато. Я чувствовал, что это мой последний визит в Институт Гармонического Развития Человека, мое последнее впечатление от Гюрджиевского Приорэ, и я сделал одно очень полезное наблюдение самого себя. Гюрджиев сказал однажды: «Вы отождествляетесь с местом, Орейдж отождествляется с людьми». Прежде, подобный случай вызвал бы страдания от мыслей о «последнем разе»; эмоции захлестывали бы меня, как это уже было в Харпендене двадцать лет назад, когда я покидал родину, чтобы отправиться на Тасманию и говорил «прощай» моему старому дому. Теперь я обнаружил, что прогуливаюсь вокруг почти полностью беспристрастный, даже когда думал о том, что через несколько месяцев это место, где я получил столько жизненного опыта и встретил столь многих людей, с которыми был связан более сильно, чем со своей семьей, исчезнет, так же как и все связанное с ним.
Бесполезно быть привязанным, отождествленным с домами, землей и вещами, принадлежащими планетарному телу, которые, несмотря на то, что необходимы, недолговечны.
Институт как организация подошел к концу, но результаты работы, которую проделали ученики над собой, остались. То же самое касается всего, что мы делаем, наших прошлых поступков. Прошлое мертво, однако мы должны платить за каждое несознательное злодеяние; мы также можем аккумулировать заслуги, приобретенные с помощью сознательных действий.
Каждое событие того лета, проведенного с Гюрджиевым и Гартманнами, отпечаталось моей памяти, хотя некоторые его результаты проявились только спустя годы.
Все это происходило незадолго до того, как из четырех человек, которые всегда были с Гюрджиевым во время моего пребывания в Приорэ – Стьернвалья, Орейджа, Зальцманна и Гартманна, остался только де Гартманн; но он никогда больше не виделся с Гюрджиевым. Зальцманн умер, Стьернваль также умер примерно в это время. Умерли мать и брат Гюрджиева. Не было больше Приорэ, группа в Америке была разрознена, моя маленькая группа в Лондоне осталась единственной маленькой искоркой. Работа Гюрджиева, казалось, подошла к концу. Тем не менее, он продолжал, но уже не в Приорэ, а в Кафе де ля Пэ и в его квартире в Париже – символически, на планете Марс. «Высший смысл знака Марса – чье происхождение тянется гораздо дальше алхимии как таковой, - это граница Мира Горнего, борьба между позитивными и негативными силами».
Беседы с Гюрджиевым
Однажды в квартире Гюрджиева, в ожидании обеда, я обратил внимание на несколько женщин, очевидно, американок, которых никогда раньше не видел. Через некоторое время мы расселись за столом и стали ждать прихода Гюрджиева; я был единственным мужчиной. Мы не разговаривали, начало нарастать напряжение, всем было не по себе. Наконец вошел Гюрджиев и, заметив напряженную обстановку, огляделся и сказал: «Что! Никто не разговаривает? Это что – мавзолей? Вы как будто сидите в специальном месте, но ничего не выходит!» Все лопнули от смеха, и неловкость исчезла.
Женщины относились к той категории, которая в то время вызывала во мне чувство враждебности – интеллектуальный и деловой тип. Все они были не замужем и работали с Гюрджиевым в небольшой группе. Я пришел к заключению, что он проводит с ними особую и интересную работу, однажды я спросил у него, могу ли я работать с их группой. Ответ был: «Нет».
«Почему?» - спросил я.
«Ни вы, ни любой другой мужчина. Они особенные».
В Париже в то время не было другой регулярной группы, с ними он работал семь лет и совершил при этом одно из своих чудес. Он так изменил их внутреннюю жизнь, что из почти высокомерных интеллектуалов и успешных деловых леди, какими некоторые из них мне представлялись, они превратились в очень душевных и понимающих людей. В группу входили Кетрин Халм, Маргарет Андерсон и Солита Солано.
Я захотел прочитать главу под названием «Профессор Скридлов» из Второй серии, которую Гюрджиев только что закончил и от которой я ухватил отрывок. Однажды, когда я пришел к нему на квартиру, он оставил меня в кладовке одного и принес кучу детективов, положил их на стол и сказал: «Вы, возможно, хотели что-нибудь почитать?» Я посмотрел на него и сказал: «Да, но не детективные истории. Я пришел, чтобы узнать, не могли бы вы позволить мне почитать «Профессора Скридлова» из Второй серии». Он ничего не сказал и вышел.
После обеда я снова спросил его, могу ли я прочитать его, и он снова ничего не ответил и ушел в свою комнату. Я подождал, а затем попросил Солиту Солано, бывшую в то время его секретарем: «Не могли бы вы пойти и спросить м-ра Гюрджиева, можно ли мне прочитать «Скридлова?» Она ушла в его комнату, и, вернувшись, сообщила: «Он говорит, что вы пьяны». «Может быть, я и выпил достаточно арманьяка, но я не пьян, - ответил я. – У меня особенная необходимость прочитать «Скридлова», пожалуйста, спросите его еще раз, могу ли я прочитать его; я уезжаю в Лондон через день или два, и может быть вернусь только через несколько недель». Она снова ушла и спустя несколько минут вернулась с текстом.
История произвела на меня, возбужденного разговором за обедом и согретого арманьяком, глубокое впечатление, особенно когда Отец Джованни рассказывал Гюрджиеву и Скридлову о двух очень старых людях, Брате Али и Брате Сизе, которые приходили к ним время от времени и проповедовали братьям в монастыре. Он поведал им, что когда говорит брат Сиз, кажется, будто слушаешь пение райских птиц. Когда же говорит брат Али, его слова оказывают совсем иное воздействие. Он говорит плохо, за его словами трудно следить - без сомнения, из-за его солидного возраста. Но, несмотря на то, что проповедь брата Сиза вначале производит столь сильное впечатление, это впечатление постепенно стирается, пока не остается совсем ничего. Что касается брата Али, то его слова сначала практически совсем не производят впечатления; но со временем сущность его бесед проникает в самые глубины сердца, где остается навечно.
Успенский и Гюрджиев.
Существует определенная подвижная музыка, сочиненная Гюрджиевым для чтения «Скридлова».
На следующий день за обедом я припомнил некоторые вопросы, которые хотел задать Гюрджиеву, и постарался так и сделать, но он все время отделывался от меня. Наконец я спросил: «Вы думаете, я изменился за последние несколько лет?», - естественно, в надежде на ответ, что я изменился к лучшему.
Он сказал только: «Изменился ваш возраст».
«И это все?»
«Вы по-прежнему эгоист».
«Я не уверен больше в себе».
Он начал говорить о чем-то, кивая на меня, но я не мог за ним уследить. Затем он сказал: «Он счастливый человек, потому что не понимает, что я говорю, поэтому он и не страдает». При этом я вспыхнул от сильного волнения: «Я знаю, что я - ничто, и я ничего не понимаю». Удрученный я сел обратно с осознанием собственной пустоты. Он начал говорить с мисс Гордон, затем посмотрел на меня, улыбнулся и сказал: «Вы знаете, иногда необходимо наклеивать павлиньи перья в определенное место, - (показывая на свой зад), - и, - (вставая), - ходить не так, - пройдясь в извиняющейся манере, - а так», - и важно прошелся, сильно виляя задом. Все, в том числе и я, рассмеялись.
Он сел и начал говорить со мной. И снова я не мог следовать за разговором, тогда он сказал остальным: «Я говорю ему кое-что, но он не понимает. На следующей неделе он начнет думать. В следующем месяце или на следующий год, через два, пять лет он начнет что-то понимать». Все, что я смог ухватить – что когда кто-то осознает свою никчемность, он не должен впадать в уныние, а должен по-настоящему испытывать угрызения совести. Сожаление и самоистязание растрачивают энергию, угрызения совести помогают, каким-то мистическим образом, исправлять прошлое. Человек также обязан учиться использовать собственное тщеславие и настоящую гордость. Он повторил мне то, что ранее говорил об ангелах и дьяволах, у которых много тщеславия и добавил: «Но если у вас есть настоящая хитрость, «способность делать», вы можете сделать их своими рабами. Ангел не может делать некоторых вещей, даббл может делать все. У человека должна быть настоящая хитрость, не в нынешнем, а в старинном английском смысле этого слова».
В другой раз, за ужином, во время произнесения тостов за идиотов, он снова спросил меня: «Вы теперь идиот какого типа?» «Я не знаю, - ответил я, - вы должны сказать мне». «Вы должны знать, - с большой силой сказал он. - Человек должен знать самого себя». «Тогда, я думаю, что я безнадежный идиот, но у которого есть немного надежды». «Да, вы действительно безнадежный идиот». Так что был произнесен тост: «За здоровье всех безнадежных идиотов, объективных и субъективных. Необходимо добавить, что только тот, кто работает над собой в жизни, может умереть достойно; он не исчезнет, как собака». За этот тост мы выпили арманьяка.
Он спросил меня: «Каким вы хотите быть, объективным или субъективным?»
«Субъективным, разумеется, - сказал я. - Я не хочу исчезнуть как собака».
«Каждый человек думает, что он Господь Бог, но субъективный безнадежный идиот иногда знает, что это не так, - добавил он. - Объективный безнадежный идиот - это дерьмо. Никогда никем не может быть, никогда не может ничего сделать. У субъективного безнадежного идиота есть возможность не быть дерьмом. Он пришел в такое место, где он знает, что у него нет надежды. Он осознает свою никчемность, что он - ничтожество».
Затем он протянул мне красный перец и сказал: «Ешьте и помните». Я положил его себе в рот, и, наподобие курда из Рассказов Вельзевула, не переставал жевать, хотя все мое тело горело. Он сказал: «Это может быть напоминающим фактором».
Ситуация напомнила мне Приорэ, где один маленький мальчик все время не слушался и плохо себя вел. Гюрджиев наблюдал за ним. Потом он подошел к мальчику, обхватил его и сказал: «Ты должен учиться слушаться своих родителей, - развернул его, сильно шлепнул и добавил, - это будет напоминающим фактором». Маленький мальчик плача убежал, держась за свой зад, все время выкрикивая: «Напоминающий фактор, напоминающий фактор!»
После поедания красного перца, пока я переводил дыхание, Гюрджиев сказал кому-то: «Все говорят о «надежде», «вере» и «любви». Забудьте о вашей любви, вере и надежде в том виде, как вы понимаете их. У вас должно быть новое понимание. Я написал все об этом в Вельзевуле».
Я спросил: «А как же те люди, которые никогда не встречали, или никогда не встретят вас? Как они смогут понять Рассказы Вельзевула?» Он ответил: «Возможно, они поймут его лучше, чем многие из тех, кто меня окружает. Вы, кстати, очень часто видитесь со мной и стали со мной отождествляться. Я не хочу, чтобы люди со мной отождествлялись, я хочу, чтобы они идентифицировались с моими идеями. Многие простые люди, кто никогда не встречал меня, поймут мою книгу. Возможно, придет время, когда Рассказы Вельзевула будут читать в церквях».
Среди своих записей я нашел вот что:
Те, кто идут по пути Господа, отличаются пятью качествами:
Они свободны от беспокойства из-за повседневных нужд.
Все, что они делают, они делают во славу Господа.
Они непрестанно борются со своими слабостями и негативными эмоциями.
Они стараются помнить себя всегда и везде.
Они помнят, что смертны, и могут умереть в любой момент.
Беседы продолжаются
Джейн Хип, посещавшая группу Орейджа в Нью-Йорке, обладала наиболее побуждающим и проницательным умом из всех американских женщин, которых я когда-либо встречал; и как у всех людей с сильными позитивными вибрациями, ее негативные эмоции были столь же сильны. Когда она чего-то хотела, она могла быть абсолютно беспощадной и невнимательной к близким друзьям или старым врагам. У нее была сильная мужская сторона; она говорила мне: «Я не совсем женщина». В ненормальной жизни на нашей планете очень многие либо очень мужественны, либо слишком женственны, либо не то и не другое; многих привлекают люди их собственного пола и очень специфические типы противоположного: мужественный тип женщин и женственные мужчины - результат ошибочного распределения половых клеток. Гюрджиев никогда не отвергал ни один из этих типов, фактически он превратил многих из них в полезных человеческих существ.
Джейн попросила меня поговорить с Успенским о возможности для нее приходить в одну из его групп. Я так и поступил, но он отказал на том основании, что «работа» не для них, что она невозможна с кем-то из подобных людей. «Невозможна для него, - подумал я, - но возможна для Гюрджиева».
Гюрджиеву она нравилась. И она могла обеспечить ему хорошее финансирование. Это была женщина настоящего бытия и настоящего понимания. Я ее близко знал в период с 1924 по 1939 годы в Нью-Йорке, Фонтенбло и Лондоне, а также в квартире Гюрджиева. Однажды я пригласил ее на обед с Т. С. Элиотом. Несмотря на то, что она опубликовала его первые стихи в Литтл Ревю, они никогда не встречались, и я пригласил их обоих в испанский ресторан. Мы пришли туда в 12.30, а ушли в 3.30. Хотел бы я сделать записи той беседы. Было ли это вино или разговор этих двоих, но я был опьянен и находился на седьмом небе литературных бесед, которые, кроме того, что были блестящими и возбуждающими, обладали внутренним подтекстом. Они оба знали практически все о современных событиях и современном искусстве, а также тех, кто делал его, и чтобы составить совершенную триаду не хватало только Орейджа.
Однажды Джейн сказала Гюрджиеву: «Знаете, м-р Гюрджиев, в Англии я иногда забываюсь, я не встаю, когда играют национальный гимн, – я забываю что есть король». Он ответил: «Вы должны всегда помнить, что король существует, и всегда вставать. Это традиция, наподобие той, когда люди должны снимать в церкви шляпы. Внешне уважайте официальные структуры, и делайте так, как делают другие. У человека есть два мира, внутренний и внешний. Внутренний мир ваш собственный, и это место свободы. Во внутреннем мире вы можете сказать, что король – merde[1], но во внешнем – нет».
Кто-то спросил: «Разве это не лицемерие?» «Что такое лицемерие? – спросил он. - У древних греков это слово обозначало актера, того, кто играет роль. В жизни человек должен играть роль, но помнить о том, что он ее играет. Только после этого вы можете быть искренними о вашем внутреннем мире по отношению к главной цели. Быть искренним со всеми – это патология».
Джейн, или кто-то еще, поднял вопрос о журналистике, газетных статьях и людях, которые их пишут. Он сказал: «Эти люди – ничто, их нет, они использую слова только для того, чтобы скрыть собственную никчемность. Нормальный человек не может сделать что-то из ничего, а психопат может. Эти писатели психопатичны, в своем воображении они видят что-то там, где ничего нет. У европейских языков нет корней. У греческого языка есть корни, даже у русского, некоторые слова которого произошли от греческих. В них больше значения, чем в европейских языках, которые основаны на грязном латинском – у таких языков нет значимости; статьи, написанные при помощи подобных слов, не обладают содержанием. Это одна из причин, почему жизнь в наши дни столь пуста».
Джейн сказала: «Они только смущают людские умы». Гюрджиев ответил: «Ум не важен. Он может быть полезным, как полицейский. Чувства и ощущения гораздо ближе к природе. Человек должен чувствовать, чувствовать с восприятием. С этого начинается само-воспоминание, осознание самого себя».
Он сказал Джейн, что она теперь священник, настоящий священник, и что у нее начал расти хвост. «Придя домой, я садилась очень осторожно», - говорила она мне.
В другой раз, когда начали произносить тосты за идиотов и Джейн спросили, какой из них ее, она ответила: «Я больше не идиот. Я проработала его». Гюрджиев ответил: «Что! Не идиот? Все идиоты. Я - идиот, даже Бог – идиот».
Одна из женщин заговорила с изумленным восхищением, почти с радостью о пятерых недавно родившихся близнецах. В ответ Гюрджиева сказал, что у пятерых, рожденных от одной женщины, не может быть индивидуальности. Люди бы рыдали, если бы знали значение этого. Люди сегодня плодятся как мыши. В древние времена даже двойни были редкостью. Никто не замечает, что количество разрушает качество. Я заметил, что если у фермера плохие лошади, то ему потребуется восемь лошадей, чтобы делать работу четырех; Гюрджиев сказал, что природе нужно качество, а не количество, но если люди не живут нормальной жизнью, она должна создавать количество для получения того, что ей необходимо.
Гюрджиев в то время был очень полным. Он откопировал свое наиболее правдивое фото в формате почтовой марки и наклеивал на пакеты со сладостями, которые потом раздавал. Зачем – я не знаю. Он мог подарить сладости кому угодно. Однажды он дал немного сладостей в Кафе де ля Пэ парочке милых женщин за соседним столом. Одна из них спросила: «Кто это?» «Я не знаю, - ответила другая, - но я думаю, что это производитель шоколада».
Габо, старая русская ученица, однажды сказала ему, что он слишком много ест, и это нехорошо для него. С насмешливым взглядом Гюрджиев спросил: «С каких это пор яйца учат курицу?»
В 1944 году у Джейн была довольно большая собственная группа, которая выросла из группы, в которой я начинал в 1933; она сама заботилась о ней, казалось, она хотела защитить свою группу. Даже в Парижской квартире ее ученики, которые приходили туда с ней, держались вместе, отдельной группой. Гюрджиев обращался к ней Мисс Кип[2]. Мы звали ее группу «Оберегаемые». Джейн помогла многим людям, и всю свою жизнь боролась со своим слабым здоровьем.
Перед тем, как отправиться в Америку во время войны я отдал ей почти все хранившиеся у меня записи Орейджа - сотни страниц, некоторые из которых были опубликованы под названием «Комментарии к Вельзевулу» в Учении Гюрджиева. Она много лет использовала их в своей группе.
Джейн Хип практически вырастила Тома и Фритца Питерсов. Я некоторое время жил с ними тремя в Нью-Йорке. Вопреки всему тому, что сделали для него Гюрджиев и Джейн, Фритц Питерс никогда не понимал Гюрджиева. Он рассказывал, что Гюрджиев указал на него как приемника среди группы французских учеников. Но я уже видел, как задолго до этого случая Гюрджиев устраивал подобную ситуацию для Орейджа и еще некоторых людей, и «преемником» была молоденькая девушка. Это потрясло окружающих. То же самое касается перечня плохих слов, который он попросил написать Фритца - он проделывал то же самое со мной и с другими людьми. Относительно поездки в Чикаго, Фритц не говорил, что с ним был еще один человек, старый ученик, который рассказывал мне, что когда они оставили Фритца и группу в Чикаго ради поездки в Талиесин, где работал Фрэнк Ллойд Райт, Гюрджиев сказал: «Теперь нужно переодеться, мы едем в специфическое место»; он держался серьезно и произвел там сильное впечатление на учеников.
Кажется, что книги Фритца Питерса писали два человека: один – интеллектуал, отличный писатель; а другой – маленький мальчик Фритц, преданный Гюрджиеву. Интеллектуал сомневается в Учении и в Учителе; мальчик чувствует благодарность, но все же не знает, что с ней делать.
Во время моих поездок к Гюрджиеву в Париж я делал записи и сравнивал их с записями других людей, приходивших на обеды и ужины; и хотя многое из того, что он говорил, было повтором его же собственных слов, он с такой силой и свежестью встряхивал чью-либо сущность, что этот человек слышал все как бы впервые, все выглядело в новом свете.
Он упрекал людей за чисто интеллектуальные вопросы и говорил, что их проблема в любопытстве, желании всегда знать больше и больше, никогда не обдумывая, никогда не пытаясь понять то, на что он, Гюрджиев, указывает. Он говорил, что любопытство смердит. Но существует и настоящая любознательность, нужная для того, чтобы помогать нам понимать самих себя и мир вокруг нас. Об этом есть изумительный отрывок в Князе Любовецком. Любовецкий олицетворяет любовь к новым вещам.
Кто-то спросил, правда ли, что человек эволюционировал от животных. Гюрджиев сказал что нет, человек происходит из другого порядка Природы, сделан по другому рецепту.
В беседе об ассоциациях он сказал, что мы должны позволить им течь, без них мы умрем; ассоциации - палка о двух концах, есть плохой и есть хороший. Некоторые психологи называют поток ассоциаций «потоком сознания», на самом деле это поток бессознательности. Мы все время должны быть начеку и не позволять нашему вниманию быть пойманным ими, или мы начнем грезить наяву, фантазировать, - совершать грех.
У нас существуют тысячи ассоциаций, бесполезных для нашего бытия. «Обходитесь с вашими ассоциациями как с другой личностью, – сказал он, давая определенное упражнение. - Скажите им «Позвольте мне сейчас сделать мою работу, а вы сможете сыграть свою роль позже».
Кое-что говорилось и о человеческих чувствах. Я сказал: «В Англии говорят, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок». Гюрджиев ответил: «Вот видите, даже англичане иногда говорят интересные вещи!» Кто-то спросил: «А где сердце женщины?» Он ответил: «Женское сердце? Чуть ниже пупка».
Гюрджиев процитировал старое высказывание о розе, которая говорит соловью: «Вы можете понять меня и полюбить, только если вы любите мои шипы; только тогда я ваша раба». Соловей отвечает: «Хотя я ненавижу вашу подлость, я должен любить вас и петь для вас».
В Беседе Птиц Аттар пишет о любви соловья к розе как об оправдании того, что он не отправился в паломничество к Симургу.
Гюрджиев говорил, что единственный цветок, который стоит выращивать – это роза; годы спустя, когда я начал их выращивать, я понял почему. Он добавлял, что все остальные цветы – «merde».
Говоря о заинтересованности в работе и работе над собой в соответствии с Учением, он сказал, что если у людей есть общая цель, настоящая цель – не такая, как в обычной жизни, - в них растет чувство братской любви. Если люди живут и работают вместе, они всегда ее чувствуют, любят ли они друг друга или ненавидят. Даже любовь в семье не может с ней сравниться.
Однажды утром я сидел в Кафе де ля Пэ с Гюрджиевым и двумя женщинами из его «специальной» группы, когда к нам подошел служащий и сказал, что его зовут к телефону. Он поднялся наверх, а через несколько минут вернулся явно расстроенный. Он сел и проговорил: «О! Жизнь! Жизнь!»
«Что случилось?» - спросил я.
«Свечников. Неожиданно умер этим утром».
Мы знали Свечниковых несколько лет, приезжали к ним и останавливались с ними по соседству на Ле Анделис. Гюрджиев с большой теплотой относился к «папаше», как он его называл. В Приорэ папаша долгое время произносил тосты за «идиотов». Он и его жена были добросердечными простыми русскими людьми «старой школы».
Гюрджиев был сильно взволнован. Можно было почувствовать силу его внутреннего беспорядка. Немного погодя он сказал: «Я изменю привычку. Каждый раз, когда случается что-то подобное, я меняю привычки и делаю что-то по-новому. С этой минуты я больше не пью арманьяк».
Он собрал свои вещи и вернулся к себе в квартиру. В тот же день он поехал на Ле Анделис, забрав небольшие приношения для мадам Свечниковой от некоторых из нас. Мы приготовили все к похоронам, и сделали все возможное для его семьи.
Слова Гюрджиева о том, что он никогда больше не будет пить арманьяк, не нужно было воспринимать буквально, так как он продолжал это делать. Он произнес нечто «подобнизированно», как говорит Вельзевул, - говоря образно или аллегорически, как он обычно делал; всякий раз, когда случалось что-то необычное с ним «хорошее» или «плохое» он использовал толчок, чтобы сломать небольшую привычку или сделать что-то отличное от нее. Он часто говорил: когда происходит что-то, что нам не нравиться, или даже что-то очень нежелательное, мы должны всякий раз стараться повернуть события к своей пользе, а не просто пассивно принимать и заботиться о своих чувствах.
Смерть Свечникова вновь напомнила мне, что Гюрджиев постоянно говорит нам о том, что только полное осознание факта собственной смертности и неизбежной смерти других людей может избавить нас от эгоизма, тщеславия и самолюбия, которые наносят урон нам и нашим отношениям с окружающими. Помня о ней, мы извлекаем из смерти нечто важное – смерть деспотичной личности, смерть старого человека; без этой смерти не может быть возрождения в истинном смысле. Силезиус часто говорил об этом:
Пока не умер ты – умри
Чтоб впредь не умереть.
Или когда окончишь дни
Тебя охватит смерть.
В Вифлеемском памятном хлеву
Христос вновь возрожден.
А ты не сможешь, потому
Что вспомни: ты – не он.
Подобный вид смерти такой же болезненный, он означает взгляд в самую глубь себя и осознание того, что ты на самом деле собой представляешь; если мы смотрим честно и беспристрастно - наш фальшивый и «привлекательный» образ разрушается. «Путь вверх одновременно путь вниз». Чем больше человек учиться видеть самого себя, свою глубину, видеть и осознавать ужасные вещи, всплывающие в нем самом и в окружающих - в ссорах с друзьями и семьей, в публичной жизни и на войне - если он видит все это без отождествления, то все больше он может видеть и свои высшие возможности. У нас внутри живут безобразные горгульи Нотр Дама, так же как и парящие ангелы, и мы должны узнать их всех в лицо: не смотреть на них прямо, как нельзя смотреть на Медузу Горгону, потому что она превратит вас в каме