Я отправляюсь в дальний путь к замку шос
Мне хочется начать рассказ о моих приключениях с того памятного утра в июне 1751 года, когда я в последний раз вынул ключ из дверей отчего дома. Я вышел на дорогу, едва первые лучи блеснули на вершинах гор, а к тому времени, как поравнялся с пасторским домом, в сиреневом саду уж пересвистывались дрозды и завеса предрассветного тумана в долине стала подниматься и таять.
Эссендинский священник мистер Кемпбелл, добрая душа, поджидал меня у садовой калитки. Он спросил, позавтракал ли я, и, услыхав, что я не голоден, обеими руками взял мою руку, продел себе под локоть и дружески пришлепнул.
— Так-то, Дэви, милок, — сказал он. — Провожу тебя до реки и отправлю в путь-дорожку.
Мы тронулись в молчании.
— Не жаль тебе расставаться с Эссендином? — спросил он спустя немного.
— Как сказать, сэр, — отозвался я. — Знать бы, куда идешь и что тебя ждет, тогда бы можно ответить прямо. Эссендин — хорошее местечко, и жилось мне здесь славно, только ведь больше-то я нигде не бывал. Отца и матушки нет в живых, и до них мне из Эссендина не ближе, чем из Венгерского королевства. Так что, по правде говоря, будь я уверен, что на чужой стороне смогу добиться чего-то лучшего, мне бы не жаль было уходить.
— Вот как? — сказал мистер Кемпбелл. — Что ж, Дэви, ладно. Тогда мой долг, насколько это в моих силах, сообщить тебе о твоей дальнейшей судьбе. Когда скончалась твоя матушка, а твой отец — достойный был человек и добрый христианин — стал чахнуть и понял, что конец его близок, он доверил мне на сохранение одно письмо и прибавил, что в нем твое наследство. «Как меня не станет, — сказал он, — и в доме наведут порядок, а вещи продадут, — все это, Дэви, было исполнено, — отдайте моему мальчику вот это письмо в собственные руки и снарядите его в замок Шос, что невдалеке от Кремонда. Я сам оттуда родом, туда и подобает вернуться моему сыну. Малый он, — сказал твой батюшка, — не робкого десятка, отменный ходок, и нет сомнений, что он прибудет в замок цел и невредим и сумеет там — понравиться».
— Замок Шос? — вырвалось у меня. — Что общего у моего бедного отца с замком Шос?
— Погоди, — сказал мистер Кемпбелл. — Как знать? Во всяком случае, в замке носят такое же имя, как у тебя, милок, — Бэлфуры из Шоса; род древний, честный, уважаемый, хотя, быть может, и пришел в упадок за последнее время. Да и батюшка твой был человек ученый, как, впрочем, и приличествует наставнику; школу вел образцово, а по разговору и манере держаться вовсе не походил на простого учителя. Ты вспомни, как я был рад видеть его в своем доме, когда принимал именитых гостей, как любили бывать в его обществе мои сородичи: Кемпбелл из Килреннета, Кемпбелл из Дансвира, Кемпбелл из Минча и другие джентльмены хороших фамилий. Ну и, наконец, вот тебе последнее: само письмо, завещанное тебе и собственноручно надписанное нашим усопшим братом.
Он дал мне письмо, на котором значилось: «Замок Шос. Эбенезеру Бэлфуру, эсквайру, в собственные руки. Податель сего — мой сын, Дэвид Бэлфур».
У меня забилось сердце: шутка ли, какое будущее для шестнадцатилетнего юнца, сына бедного учителя сельской школы, затерянной в Этрикском лесу!
— Мистер Кемпбелл, — запинаясь от волнения, проговорил я, — а вы бы на моем месте пошли?
— Определенно, — ответил пастор. — Пошел бы, и не медля. Такой крепыш, как ты, дойдет до Кремонда за два дня, кстати, туда от Эдинбурга рукой подать. На худой конец, если так обернется, что твоя знатная родня — а мне только и остается предположить, что вы с ними не чужие, — даст тебе от ворот поворот, тоже не страшно: еще два дня ходу, и ты постучишься в мою дверь. Но я хочу надеяться, что ты будешь принят радушно, как предвидел твой бедный батюшка, и со временем, чего доброго, станешь большим человеком. А сейчас, Дэви, милок, — важно закончил он, — совесть велит мне воспользоваться случаем и предостеречь тебя на прощание от мирских опасностей.
Он поискал глазами, куда бы сесть, увидел большой валун под придорожной березкой, устроился на нем поудобней и накрыл свою треуголку носовым платком, защищаясь от солнца: оно теперь показалось меж двух вершин и светило прямо нам в лицо.
И тут, воздев указательный перст, он принялся предостерегать меня от великого множества ересей, нисколько, впрочем, меня не прельщавших, наставляя прилежно молиться и читать Библию. После этого он нарисовал мне картину жизни в богатом доме, куда я направлялся, и научил, как держаться с его обитателями.
— В мелочах, Дэви, будь уступчив, — говорил он. — Не забывай: ты хоть рожден дворянином, но воспитание получил деревенское. Не посрами нас, Дэви, смотри, не посрами! Там, в этом пышном, знатном доме, набитом челядью всех мастей, ни в чем не отставай от других, будь так же учтив и осмотрителен, так же сметлив и немногословен. Ну, а что до главы дома — помни, он господин. Тут говорить нечего: по заслугам и почет. Главе рода подчиняться одно удовольствие, во всяком случае, именно так должно рассуждать в юности.
— Возможно, сэр, — сказал я. — Обещаю вам постараться, чтобы так оно и было.
— Недурно сказано, — просиял мистер Кемпбелл. — Ну, а теперь перейдем к материям вещественным, хотя — да простится нам этот каламбур — быть может, и несущественным. У меня тут с собой сверточек, — не переставая говорить, он с усилием вытащил что-то из внутреннего кармана, — а в нем четыре вещицы. Первая из четырех причитается тебе по закону: небольшая сумма денег за книги и прочее имущество твоего отца, купленные мною, как я объяснил с самого начала, в расчете перепродать по более выгодной цене новому учителю. Другие три — маленькие подарки от меня и миссис Кемпбелл; прими, порадуй нас. Один, круглый по форме, наверное, понравится тебе на первых порах больше всего, но, Дэви, милок ты мой, он что капля в море; шаг шагнешь — его и след простыл. Другой, плоский, четырехугольный, весь исписанный — твоя поддержка и опора на всю жизнь, как добрый посох в дороге, как мягкая подушка в час недуга. Ну, а последний — он кубической формы — от души верю, поможет тебе найти дорогу в лучший мир.
С этими словами он встал, снял шляпу и любовно произнес коротенькую молитву о юноше, вступающем в жизнь; потом внезапно обнял меня, крепко прижал к себе, отстранил, пристально поглядел на меня с непередаваемо горестным лицом, круто повернулся и с криком «Прощай!» рысцой засеменил обратно той же дорогой, по которой мы пришли. Со стороны, я думаю, это выглядело смешно, но мне было не до смеха. Я провожал его глазами, пока он не скрылся из виду; он не замедлил шаг, ни разу не обернулся. Только тут я сообразил, что все это показывает, как ему тяжело расставаться со мной, — и до чего же мне стало совестно! Ведь сам я был рад-радехонек выбраться из деревенской глуши в большой, многолюдный дом к богатым и важным господам одного со мной имени и одной крови.
«Эх, Дэви, Дэви, — думал я, — это ли не черная неблагодарность! Неужто стоило лишь побряцать у тебя над ухом громким именем, и ты готов забыть старое добро и старых друзей? Фу, стыд какой!»
И, сев на тот же валун, с которого только что поднялся добряк-пастор, я развернул сверток, чтобы посмотреть на подарки. Насчет кубического я с самого начала не сомневался: конечно же, это была маленькая Библия, как раз по размеру кармана в пледе. Круглый оказался монетой в один шиллинг, а третий, которому назначено было столь чудодейственно мне помогать и в добром здравии, и в болезнях, и во всех случаях жизни, — клочком грубой пожелтевшей бумаги, на котором красными чернилами выведено было нижеследующее:
«Способ изготовления ландышевой воды. — Взять ландышевого цвету, настоять на белом вине, процедить и принимать по чайной ложке один раз или два, по мере надобности. Возвращает речь косноязычным, исцеляет подагру, унимает сердечную боль и укрепляет память. А цвет положить в стеклянную посудину, плотно умять, воткнуть в муравейник и оставить так на месяц, после чего вынуть, тогда увидишь, что цветы пустили сок, а его хранить в пузырьке. Полезен и больным, и здоровым, мужчинам, равно как и женщинам».
А ниже рукою пастора была сделана приписка:
«Помогает также при вывихах (втирать) и коликах (пить по столовой ложке каждый час)».
Не скрою, над этой бумажкой я посмеялся, но то был смех, в котором звенели слезы; я торопливо вскинул свой узелок на конец посоха, перешел речку вброд, поднялся по склону холма и, ступив на широкую, зеленую скотопрогонную дорогу, бегущую среди вереска, обвел прощальным взглядом Эссендинскую церковку, купу деревьев вокруг пасторского дома и высокие рябины на кладбище, где покоились мои отец и мать.
ГЛАВА II
Я ПРИХОЖУ К ЦЕЛИ
К утру второго дня я поднялся на вершину холма и передо мной, сбегая к самому морю, как на ладони открылась вся местность, а посредине склона, на длинном горном хребте, дымил, как калильная печь, город Эдинбург. Над замком реял флаг, по заливу шли корабли или стояли на якоре, то и другое, несмотря на расстояние, я различал очень ясно, и у меня, деревенского жителя, дух занялся от восторга.
Вскоре я вышел к пастушьей хижине и узнал, в каком примерно направлении идти на Кремонд; и так, от одного встречного до другого, я все шел да шел на запад от столицы, мимо Колинтона, пока не выбрался На дорогу, ведущую в Глазго. А на дороге, к великой своей радости и изумлению, увидел я полк солдат, они Шагали в ногу под звуки флейт, впереди на сером коне ехал старый генерал с обветренным кирпичным лицом, а замыкала колонну рота гренадеров в высоких шапках наподобие папской тиары. Все жилки во мне заиграли фри виде бравых красных мундиров и звуках бодрой музыки.
Еще немного, и мне сказали, что я в Кремондском округе; отныне в моих расспросах появились слова «замок Шос». У каждого, к кому я ни обращался, они, казалось, вызывали удивление. Сперва я решил, что мой деревенский вид и мешковатое платье, запылившееся к тому же в дороге, слишком не вяжутся с великолепием поместья, куда я направляюсь. Но когда два или три раза кряду мне ответили в одних и тех же словах и с тем же выражением лица, я начал подумывать, не кроется ли что-то неладное в самом замке Шос.
Чтобы унять свое беспокойство, я решил задавать вопросы в иной форме и, завидев на проселке встречную повозку с каким-то честным малым на облучке, осведомился, не слышал ли он чего о господском доме под названием «замок Шос».
Он остановил повозку и взглянул на меня так же, как все другие.
— Слыхал, — сказал он. — А что?
— И богатое там хозяйство? — спросил я.
— А как же, — сказал он. — Домина громадный.
— Понятно, — сказал я. — Ну а люди каковы?
— Люди? — вскричал он. — Ты в уме? Да там людского духу нет.
— То есть как? — сказал я. — А мистер Эбенезер?
— А-а, это конечно, — сказал он. — Если тебе требуется владелец замка, он, точно, имеется. Да тебе какая надобность, милый?
— Думал на работу наняться, — как нельзя более простодушно сказал я.
— Чего?! — гаркнул хозяин повозки так, что лошадь — и та вздрогнула.
— Слушай, сынок, — прибавил он. — Не мое это дело, но ты вроде обходительный малый, так вот тебе мой совет: держись-ка ты подальше от замка Шос.
Вторым встречным оказался юркий человечек в роскошном белом парике; я догадался, что это цирюльник, который спешит к своим клиентам, и, зная, что цирюльники большие любители посплетничать, спросил его напрямик, каков человек мистер Бэлфур из Шоса.
— Пф-ф, — фыркнул цирюльник. — Человек, скажешь тоже. Он и вовсе не человек, — и начал очень искусно допытываться, зачем это мне нужно, но я еще искусней уклонился от ответа, и он отправился своей дорогой, не солоно хлебавши.
Трудно передать, какой это был удар. А я-то размечтался!.. Чем туманней были намеки, тем меньше они мне нравились, ибо тем больше простора оставляли воображению. Что это за господский дом, если чуть спросишь, как к нему пройти, и вся округа шарахается и таращит на тебя глаза? И что за джентльмен такой, если дурная слава о нем скачет по большим дорогам? Будь до Эссендина час ходьбы, на том бы и кончились мои приключения, я возвратился бы к мистеру Кемпбеллу. Но раз уж я одолел такой дальний путь, мне просто гордость не позволяла отступиться, не выяснив, что и как; я должен был довести дело до конца, хотя бы уже из самолюбия. Пусть я был сильно обескуражен всем, что услышал, пусть даже замедлил шаг, но я все-таки продолжал спрашивать дорогу и упорно шел вперед.
Когда день уже клонился к закату, мне встретилась женщина; грузная, черноволосая, с брюзгливым лицом, она тяжело брела вниз по склону. Когда я задал ей свой привычный вопрос, она порывисто обернулась, довела меня до (вершины холма, с которого только что спустилась, и показала рукой на дно долины, где посреди зеленого луга одиноко возвышалось массивное каменное строение. Места вокруг были чудесные: невысокие лесистые холмы, живописные ручьи, тучные с виду нивы, но сам дом выглядел нежилым; к нему не вела дорога, ни из одной трубы не шел дым, сада и в помине не было. У меня упало сердце.
— Вот это? — вырвалось у меня.
Глаза женщины вспыхнули злобным огнем.
— Это самое. Замок Шос! — И она завела жутким кликушеским речитативом: — На крови заложен, из-за крови не достроен, кровь сровняет его с землей. Гляди: я плюю на него! Чтоб ему сгинуть на веки веков! Увидишь владельца, скажи ему, что ты слышал! Скажи, что В тысячу двести девятнадцатый раз Дженнет Клустон призывает проклятие на его голову, на его дом, хлев и конюшню, на чад и домочадцев, на всю его родню, на его слуг и гостей — будь они прокляты до седьмого колена!
И женщина резко повернулась и исчезла. Я остался стоять как вкопанный, только волосы на макушке шевелились от страха. В те дни еще верили в ведьм, проклятие наводило ужас, и такие речи, да еще на самом пороге цели, казались дурной приметой, предвещавшей, что не будет пути. У меня подкосились ноги.
Я сел на землю и начал рассматривать замок Шос. Чем дольше я смотрел, тем больше мне нравился этот край: и густой боярышник в цвету, и луга, где частой россыпью белели овцы, и тучи грачей в небе — все говорило, что земля здесь плодородная, климат благодатный; и только мрачная каменная коробка посредине была мне все меньше по душе.
Мимо прошли крестьяне, возвращаясь с полей, а я сидел на обочине дороги в таком унынии, что даже не сказал им «добрый вечер». Наконец солнце зашло, и тогда я увидел, что на фоне оранжевого неба вьется кверху струйка дыма, жидкая, как дымок от свечи. И все-таки это был дым жилья, он сулил огонь в очаге, и тепло, и миску горячего варева — значит, в доме есть живая душа, которая развела этот огонь, а это уже утешительно.
И я зашагал по узенькой, заросшей травою тропке, которая бежала в ту сторону. Тропинка была едва заметная; странно, чтобы так выглядела единственная дорога к человеческому жилью, но другой не было видно. Вскоре она привела меня к двум каменным столбам с гербами наверху; рядом стояла каменная сторожка без крыши. Ясно, что здесь был задуман, но так и не достроен главный въезд; вместо кованых ворот к столбам была привязана соломенным жгутом двустворчатая плетеная калитка, и моя тропочка, не встретив на своем пути ни парковой ограды, ни подъездной аллеи, обежала столбы с правой стороны и неуверенно запетляла к дому.
Чем ближе я подходил, тем более угрюмым казалось мне здание. По-видимому, оно представляло собою одно крыло неоконченной постройки. Предполагаемая средняя часть не доходила до верхних этажей и обрывалась, зияя в воздухе ступенчатыми контурами незавершенной каменной кладки. Многие окна не были застеклены, и летучие мыши выпархивали из них и залетали обратно, точно голуби на голубятне.
Пока я шел к дому, стало смеркаться, и в трех окнах высокого первого этажа, очень узких и забранных крепкими решетками, замерцал неверный огонек.
Так вот он каков, этот дворец, к которому я так долго шел! Так в этих-то стенах ждут меня новые друзья и блестящие виды на будущее? Да у нас в Эссен Уотерсайде так светились окна в родительском доме, такой дым валил из трубы, что за милю увидишь, а дверь даже нищему отворялась по первому стуку!
Я тихо подошел ближе и прислушался: кто-то гремел тарелками, то и дело раздавалось чье-то нудное, сухое покашливание, но хотя бы один звук человеческой речи, хотя бы собака затявкала!
Дверь, насколько я мог рассмотреть при скудном свете, была массивная, из цельного куска древесины, сплошь обитая гвоздями. С замирающим сердцем я поднял руку и стукнул разок. Постоял, подождал. В доме воцарилась мертвая тишина; проползла долгая минута, но ничто не шелохнулось, только летучие мыши сновали над головой. Я постучал еще раз и опять прислушался. Теперь ухо мое так привыкло к безмолвию, что я различал, как тикают часы в доме, медленно отсчитывая секунды; но его безвестные обитатели хранили мертвую тишину, наверно, даже затаили дыхание.
Я уж было заколебался, не убраться ли подобру-поздорову, но злость пересилила, и я начал барабанить в дверь кулаками, стучать ногами и громко звать мистера Бэлфура. Я разошелся вовсю, но вдруг услыхал покашливание как раз над собой и, отскочив, поднял голову: из окна нижнего этажа высунулась мужская голова в высоком ночном колпаке и дульный раструб мушкетона.
— Заряжено, — сказал голос.
— Я пришел сюда с письмом к владельцу замка Шос мистеру Эбенезеру Бэлфуру, — сказал я. — Есть здесь такой?
— От кого письмо? — спросил человек с мушкетом.
— Это к делу не относится, — сказал я, потому что был уже зол, как черт.
— Ладно, — донеслось сверху, — можешь подсунуть письмо под дверь, а сам убирайся отсюда.
— И не подумаю! — закричал я. — Отдам, кому предназначено: мистеру Бэлфуру в собственные руки. Это — рекомендательное письмо.
— Какое? — встревоженно переспросил голос.
Я повторил.
— Ты сам-то кто? — раздалось после довольно долгого молчания,
— Мне своего имени стыдиться нечего, — отвечал я. — Меня зовут Дэвид Бэлфур.
Я мог бы побожиться, что при этих словах мужчина вздрогнул: я услышал, как мушкетон звякнул о подоконник. Следующий вопрос был задан очень нескоро и странно изменившимся голосом:
— Твой отец умер?
Я так остолбенел, что лишился речи и стоял, хлопая глазами.
— Ну да, умер, не иначе, — продолжал мужчина. — То-то ты и пожаловал барабанить ко мне в дверь. — Снова молчание, а потом он закончил с вызовом: — Что же, друг любезный, я тебя впущу.
И скрылся за окном.
ГЛАВА III
Я ЗНАКОМЛЮСЬ СО СВОИМ ДЯДЕЙ
Очень скоро загромыхали многочисленные засовы и дверные цепочки, дверь самую малость приоткрылась и, едва я ступил за порог, тотчас затворилась опять.
— Проходи на кухню, да ничего не трогай, — велел мне уже знакомый голос.
Пока обитатель замка возился, старательно запирая дверь, я наугад двинулся вперед и очутился на кухне.
Огонь в очаге разгорелся довольно ярко, освещая помещение; я никогда не видел, чтобы в кухне было так голо. Полдюжины плошек на полках, на столе ужин: миска с овсянкой, роговая ложка, кружка жидкого пива. И больше во всей этой огромной пустой комнате с каменным сводом — ничегошеньки, только запертые сундуки вдоль стен да угловой шкафчик-поставец с висячим замком.
Наложив последнюю цепочку, мужчина последовал за мной. Я увидел тщедушное существо с землистым лицом, согбенное, узкоплечее, неопределенного возраста, — ему могло быть пятьдесят лет, могло быть и семьдесят. Колпак на нем был фланелевый, поверх дырявой рубахи, взамен сюртука и жилета, наброшен был фланелевый же капот. Он давно не брился. Но самое удручающее, даже страшноватое были его глаза: не отрываясь от меня ни на секунду, они упорно избегали смотреть мне прямо в лицо. Определить, кто он по званию или ремеслу, я бы не взялся; впрочем, более всего он смахивал на старого слугу, который уже отработал свое и за угол и харчи оставлен присматривать за домом.
— Есть хочешь? — спросил он, остановив свой взгляд где-то на уровне моего колена. — Можешь отведать вот этой кашки.
Я ответил, что он, наверно, собирался поужинать ею сам.
— Ничего, — сказал он. — Я и так обойдусь. А вот эля выпью, от него у меня кашель мягчает.
По-прежнему не сводя с меня глаз, он отпил с полкружки и внезапно протянул руку.
— Поглядим-ка, что за письмо.
Я возразил, что письмо предназначается не ему, а мистеру Бэлфуру.
— А я кто, по-твоему? — сказал он. — Давай же сюда письмо Александра!
— Вы знаете, как звали отца?
— Мне ли не знать, — отозвался он, — если твой отец приходится мне родным братом, а я тебе, любезный друг Дэви, родным дядюшкой, хотя ты, видно, и гнушаешься мною, моим домом и даже моей доброй овсянкой. Ну, а ты, стало быть, доводишься мне родным племянничком. Так что давай-ка сюда письмо, а сам садись, замори червячка.
От стыда, усталости, разочарования мне не сдержать бы слез, будь я на год-другой моложе. Но сейчас, хоть и не в силах выдавить из себя ни слова хулы или привета, я подал ему письмо и стал давиться овсянкой. Куда только девался мой молодой аппетит!
Тем временем дядя, наклонясь к огню, вертел в руках письмо.
— Ты знаешь, что там писано? — вдруг спросил он.
— Печать цела, сэр, — отозвался я. — Вы сами видите.
— Так-то оно так, — сказал он. — Но что-то же привело тебя сюда?
— Пришел отдать письмо.
— Ну да! — с хитрой миной произнес он. — И, для себя, надо думать, имел кой-какие виды?
— Не скрою, сэр, — сказал я, — когда мне сообщили, что со мной в родстве состоятельные люди, я и вправду понадеялся, что они мне помогут в жизни. Но я не побирушка, я от вас не жду подаяний, во всяком случае, таких, какие дают скрепя сердце. Не глядите, что я бедно одет, — и у меня есть друзья, которые только рады будут мне помочь.
— Та-та-та, порох! — сказал дядя Эбенезер. — Не кипятись понапрасну. Мы еще поладим как нельзя лучше. И, Дэви, дружок, если ты больше не хочешь каши, я ее, пожалуй, прикончу сам. М-мм, знатная еда овсянка, — продолжал он, согнав меня с табуретки и отобрав у меня ложку, — здоровая еда, вкусная. — Он скороговоркой пробубнил молитву и принялся за кашу. — Отец твой, помнятся, любитель был поесть. Не то чтобы обжора, но едок отменный, а я — нет: клюну разок-другой и сыт. — Он отхлебнул пива и, как видно, вспомнив про долг гостеприимства, предложил: — Если хочешь промочить горло, вода за дверью.
Я ничего не ответил на это и продолжал стоять, не двигаясь, пристально глядел на дядю и еле сдерживался от гнева. Дядя же продолжал поспешно набивать себе рот, а сам то и дело косился на мои башмаки, на грубые, деревенской вязки чулки. Один лишь раз он отважился посмотреть выше, наши взгляды встретились, и у дяди смятенно забегали глаза, как у карманного воришки, пойманного с поличным. Это навело меня на размышления: не потому ли он держится так несмело, что отвык бывать на людях, а когда немного освоится, это пройдет и мой дядя обернется совсем другим. Меня вывел из раздумья его скрипучий голос:
— И давно умер твой отец?
— Вот уже три недели, сэр, — ответил я.
— Он был себе на уме, Александр, — потайной человек, молчун, — продолжал дядя. — В молодости, бывало, от него слова не дождешься. Небось, и про меня не много говорил?
— Я и не знал, что у него есть брат, сэр, пока вы сами не сказали.
— Ай-яй-яй! — сказал Эбенезер. — Неужели и про Шос не рассказывал?
— Даже названия не поминал, сэр.
— Подумать! — сказал мой дядя. — Удивительно, что за человек!
При всем том он был, казалось, на редкость доволен, не знаю только, собою ли, мной или таким удивительным поведением моего отца. Одно было очевидно: то неприязненное, даже враждебное чувство, которое на первых порах внушала ему моя особа, по-видимому, начинало проходить; во всяком случае, немного погодя он вскочил на ноги, подошел ко мне сзади и бодро хлопнул по плечу.
— Дай срок, мы еще славно поладим! — вскричал он. — Я, право, рад, что впустил тебя в дом. Ну, а теперь ступай в постель.
Как ни странно, он не стал зажигать лампу или свечу, а, выйдя в темную прихожую, начал ощупью, тяжело дыша, подниматься по лестнице, потом остановился возле какой-то двери и отпер ее. Я кое-как вслепую ковылял сзади и едва не наступил ему на пятки, а он, объявив, что здесь будет моя комната, пригласил меня войти. Я так и сделал, но через несколько шагов остановился и попросил огня, чтобы лечь спать при свете.
— Та-та-та! — сказал дядя Эбенезер. — При эдакой-то луне!
— Ни луны, ни звезд, сэр, — возразил я. — Тьма-тьмущая, кровати не видно.
— Та-та-та, вздор! — сказал он. — Если что не по мне, так это огонь в доме. Смерть боюсь пожаров. Покойной тебе ночи, Дэви, дружок любезный.
И, не дав мне ни секунды для новых возражений, он потянул на себя дверь, и я услышал, как он запирает меня снаружи.
Я не знал, смеяться мне или плакать. В комнате было холодней, чем в колодце, а кровать, когда я нашарил ее в темноте, оказалась сырой, как торфяное болото; хорошо еще, что я захватил с собой плед и узелок; завернувшись в плед, я улегся прямо на полу возле массивной кровати и мгновенно уснул.
Едва забрезжил рассвет, я открыл глаза и увидел, что нахожусь в просторной комнате, оклеенной тисненой кожей; комната была уставлена великолепной, обитой гобеленами мебелью и освещалась тремя большими окнами. Десять, может быть, двадцать лет назад лечь спать или проснуться тут было, наверное, одно удовольствие; но с тех пор сырость, грязь, запустение да еще мыши и пауки сделали свое дело. К тому же почти все оконные стекла были разбиты, да и вообще весь замок зиял пустыми окнами; невольно приходило на ум, что моему дядюшке довелось в свое время выдержать осаду возмущенных соседей — чего доброго, во главе с Дженнет Клустон.
Меж тем за окном сияло солнце, а я весь продрог в этой злосчастной комнате; я принялся стучать в дверь и призывать своего тюремщика, пока он не явился и не выпустил меня.
Он повел меня за дом к колодцу с бадейкой, сказал: «Вот, хочешь — умывайся», — и я, совершив омовение, поспешил на кухню, где он уже затопил печь и варил овсянку. На столе красовались две миски и две роговые ложки, но по-прежнему лишь одна кружка жидкого пива. Быть может, на этой подробности сервировки мой взгляд задержался с некоторым удивлением и, быть может, это не укрылось от дяди; во всяком случае, как бы в ответ на мои мысли, он спросил, не выпью ли я эля — так он величал этот напиток.
Я ответил, что обычно пью, но пусть он не беспокоится.
— Нет, отчего же, — сказал он. — Мне для тебя ничего не жаль, в границах разумного.
Он достал с полки вторую кружку и затем, к величайшему моему изумлению, вместо того, чтобы нацедить еще пива, отлил в нее ровно половину из своей собственной. Это был поступок, исполненный своеобразного благородства, поразившего меня до глубины души; да, передо мной был, конечно, скряга, но скряга высшей марки, у такого даже порок обретает некий оттенок приличия.
Когда мы поели, дядя Эбенезер отомкнул ящик посудного шкафа, вынул глиняную трубку, пачку табаку, отрезал щепоть ровно на одну закурку и запер табак обратно. Потом сел на солнце поближе к окну и молча закурил. Время от времени он косился на меня и бросал мне отрывистый вопрос. Один раз это было:
— А матушка твоя как?
И, когда я ответил, что она тоже умерла:
— Да, пригожая была девица!
Потом — долгое молчание и опять:
— Что ж это у тебя за друзья?
Я сказал, что все они джентльмены из рода Кемпбеллов; на самом же деле, если кто из них и обращал на меня хоть какое-то внимание, то лишь один, и этот один был пастор. Но я стал подозревать, что мой дядя слишком низко меня ставит, и, очутившись с ним один на один, хотел дать ему понять, что за меня есть кому вступиться.
Он, казалось, что-то прикидывал в уме; потом заговорил:
— Дэви, друг любезный, ты не ошибся, что пришел к своему дяде Эбенезеру. Для меня честь семьи превыше всего, и свой долг по отношению к тебе я исполню. Но покуда я не придумал, куда тебя лучше определить — то ли по юридической части, то ли по духовной, а может быть, и в армию, ведь молодые люди только о ней и мечтают, — я уж тебя попрошу, держи язык за зубами: негоже Бэлфуру ронять себя перед какими-то захудалыми Кемпбеллами из горного края. Никаких писем, никаких переговоров — короче, никому ни слова, а нет, так вот тебе бог, а вот порог.
— Дядя Эбенезер, — сказал я. — У меня нет причин не верить, что вы мне желаете только добра. При всем том, было бы вам известно, и у меня есть своя гордость. Я пришел сюда не по своей воле, и если вы еще раз вздумаете указать мне на дверь, вам не придется повторять дважды.
Ох, видно, и не понравился ему мой ответ!
— Та-та-та, — сказал он. — И все ты торопишься, друг любезный. Погоди денек-другой. Я ведь не чародей какой-нибудь, чтобы осыпать тебя золотом из котелка с овсянкой. Ты только дай мне день или два, никому ничего не говори, и я о тебе позабочусь, будь покоен.
— Вот и ладно, — сказал я. — Коротко и, ясно. Если вы хотите мне помочь, знайте, что я буду и рад и благодарен.
Я начал думать (боюсь, слишком рано), что дядя спасовал передо мной, и вслед за этим заявил ему, что надо вынести и посушить на солнце мой матрас и одеяло, а в такой сырости я спать нипочем не буду.
— Кто хозяин этому дому, ты или я? — проскрипел он своим въедливым голосом, но мгновенно осекся. — Нет, нет, это я так, — сказал он. — Нам ли считаться, Дэви, дружочек: твое, мое… Родная кровь — не пустяк, а нас, Бэлфуров, только и осталось, что мы с тобой.
И он сбивчиво залопотал о былом величии нашего рода, о том, как отец его затеял перестройку замка, а он положил конец этому греховному расточительству; и при этих словах я решился выполнить поручение Дженнет Клустон.
— Паскуда эдакая! — взвизгнул он в ответ. — В тысячу двести девятнадцатый — стало быть, дня не пропустила с тех пор, как я в уплату долга продал ее добро с торгов! Ничего, Дэвид, она еще у меня пожарится на горячих угольках! Я этого так не оставлю. Ведьма — спроси кого хочешь, ведьма! Сию минуту иду к мировому.
С этими словами он открыл сундук, вынул очень старый, но почти не ношенный синий кафтан с жилетом и вполне приличную касторовую шляпу, то и другое без галуна. Он напялил это все вкривь и вкось, вооружился вынутой из шкафчика палкой, навесил обратно замки и совсем было собрался уходить, как вдруг какая-то мысль остановила его.
— Я не могу бросить дом на тебя одного, — сказал он. — Ты выйди, я запру дверь.
Кровь бросилась мне в лицо.
— Если запрете, только вы меня и видели, — сказал я. — А встретимся, так уж не по-хорошему.
Дядя весь побелел и закусил губу.
— Так не годится, Дэвид, — проскрипел он, злобно уставясь в угол. — Так тебе никогда не добиться моего расположения.
— Сэр, — отозвался я, — при всем почтении к вашему возрасту и к нашему родству я не приму от вас милостей в обмен на унижение. Меня учили уважать себя, и пусть вы мне хоть двадцать раз дядя, пусть у меня, кроме вас, ни единой родной душ, и на белом свете, такой ценой я ваше расположение покупать не собираюсь.
Дядя Эбенезер прошелся по кухне и встал лицом к окну. Я видел, как его трясет и передергивает, словно паралитика. Но когда он обернулся, на лице его была улыбка.
— Ну, ну, — сказал он. — Бог терпел и нам велел. Я остаюсь, и дело с концом.
— Дядя Эбенезер, — вырвалось у меня, — я не понимаю. Вы обращаетесь со мной, как с жуликом, мое присутствие в этом доме вам невыносимо, и вы даете мне это почувствовать каждую минуту и каждым вашим словом. Вы невзлюбили меня и не полюбите никогда, а что до меня, мне и не снилось, что я когда-нибудь буду разговаривать с человеком так, как говорю с вами. Для чего же вы меня удерживаете? Дайте я вернусь обратно к тем, кто мне друзья, кто меня любит!
— Нет-нет, — с большим чувством сказал он. — Нет. Ты мне очень по сердцу. Мы еще поладим, да и честь дома не позволяет, чтобы ты ушел ни с чем. Повремени малость, будь умницей — погости здесь, тихохонько, спокойненько, и ты увидишь, все образуется как нельзя лучше.
— Что ж, сэр, — сказал я после недолгого раздумья, — побуду немного. Все же правильней, чтобы мне помогли не чужие, а родичи. Ну, а если не сойдемся, постараюсь, чтобы не по моей вине.
ГЛАВА IV