Попытка инвентаризации некоторых предметов, найденных на лестницах за все эти годы (продолжение и окончание)

Комплект картотеки по молочной промышленности в регионе Пуату-Шарант;

плащ марки «Caliban», произведенный в Лондоне фирмой «Hemminge & Condell»;

шесть лакированных пробковых подставок под пивные бокалы с изображением важнейших парижских достопримечательностей: Елисейский дворец, Палата депутатов, Сенат, Собор Парижской Богоматери, Дворец Правосудия и Дом Инвалидов;

ожерелье из позвонков алозы;

не очень профессионально снятая фотография голенького младенца, лежащего на животе на небесно-голубой нейлоновой подушке с помпончиками;

прямоугольник из бристольского картона приблизительно формата визитной карточки, на котором напечатано с одной стороны — «Did you ever see the devil with a night-cap on?», а с другой — «No! I never saw the devil with a night-cap on!», программка с репертуаром кинотеатра «Le Camera» (70, улица де л’Ассомпсьон, Париж, 16-й округ) на февраль 1960 года:

с 3 по 9: «Преступная жизнь Арчибальда де ла Круса» Луиса Бунюэля,

с 10 по 16: Цикл фильмов Жака Деми — «Равнодушный красавец» по сценарию Жана Кокто и «Лола» с Анук Эме в главной роли,

с 17 по 23: «Держись покрепче за поручень, Джерри!» Гордона Дугласа с Джерри Льюис в главной роли;

с 24 по 1 марта: программа венгерского кино: по одной картине — каждый день, 26 февраля — мировая премьера фильма «Nem szükséges, hogy kilépj a házból» в присутствии режиссера Габора Пелоша;

пакетик английских булавок;

потрепанный экземпляр сборника трех тысяч каламбуров Жан-Поля Груссе «Без скуки шарада», открытый на разделе «В типографии»:

занесло на крутом тираже

щедрость не знает гранок

метранпажеский корпус

мальчик-с-фальчик

строчная депеша

каптал Маркса

сыграть в наборный ящик

за филигранью добра и зла

чемпионский шмуцтитул

факсимильными шагами;

красная рыбка в полиэтиленовом мешочке, частично заполненном водой, который висел на ручке двери в квартиру мадам де Бомон;

действующий проездной билет на неделю по кольцевой линии «малый пояс» (МП);

маленькая квадратная пудреница из черного бакелита в белый горошек с нерасколотым зеркальцем, но без пудры и пуховки;

почтовая открытка из серии «Великие американские писатели», № 57 — Марк Твен

Марк Твен, настоящее имя Сэмюэл Лэнгхорн Клеменс, родился в поселке Флорида (штат Миссури) в 1835 году. В двенадцать лет потерял отца. Работал учеником в типографии, затем лоцманом на реке Миссиссипи, где и придумал себе прозвище Марк Твен (выражение, дословно означающее «отметь дважды», употреблялось, когда отдавали команду отмерить минимальную глубину, пригодную для прохождения судна). Побывал солдатом, шахтером в Неваде, золотоискателем и журналистом. Путешествовал по Полинезии, Европе, Средиземноморью, посетил Святую Землю и, переодевшись афганцем, совершил паломничество по Святым местам Аравии. Умер в Реддинге (штат Коннектикут) в 1910 году, и его смерть совпала с появлением кометы Галлея, которая до этого была замечена в год его рождения. За несколько лет до этого в одной газете он прочел свой некролог и тут же в ответ послал директору следующую телеграмму: «Слухи о моей смерти сильно преувеличены!». Однако последние годы жизни этого юмориста были омрачены финансовыми трудностями, кончиной жены и одной из дочерей, безумием другой дочери, что придавало поздним его текстам непривычно серьезный характер. Основные произведения: «Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса» (1867), «Простаки за границей» (1869), «Закалённые» (1872), «Позолоченный век» (1873), «Приключения Тома Сойера» (1875), «Принц и нищий» (1882), «Жизнь на Миссиссипи» (1883), «Приключения Гекльберри Финна» (1885), «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» (1889), «Жанна д’Арк» (1896), «Что есть человек?» (1906), «Таинственный незнакомец» (1916);

семь мраморных фишек, четыре черные и три белые, разложенные прямо на лестничной площадке четвертого этажа и воспроизводящие комбинацию, которая в игре го называется «Ко» или «Вечность»:

круглая коробка, обернутая в фирменную бумагу магазина игр и игрушек «Веселые мушкетеры» (95 бис, авеню де Фридланд, Париж); на упаковке были изображены, как и полагается, Арамис, д’Артаньян, Атос и Портос, скрестившие шпаги («Один за всех и все за одного!»). На пакете, который мадам Ношер нашла на половичке у двери пустующей в тот момент квартиры, — позднее занятой Женевьевой Фульро, — не имелось никаких сведений о получателе. Удостоверившись, что в анонимной посылке нет никакого подозрительного тиканья, мадам Ношер ее развернула и нашла внутри несколько сотен маленьких кусочков позолоченного дерева и пластика под черепаху, которые при правильной сборке должны были в точности и в треть натуральной величины воспроизвести клепсидру, подаренную Гаруном аль-Рашидом Карлу Великому. Никто из жильцов дома не предъявил своих прав на находку. Мадам Ношер отнесла ее в магазин. Продавщицы вспомнили, что продали эту редкую и дорогую модель какому-то ребенку лет десяти; они тогда еще очень удивились, когда мальчик оплатил покупку стофранковыми купюрами. Расследование на этом закончилось, а загадка так никогда и не была разгадана.

Глава XCV

Роршаш, 6

На ночном столике в спальне Роршаша — старинная лампа с подставкой в виде канделябра из посеребренного металла, цилиндрической формы зажигалка, крохотный будильник из полированной стали и четыре фотографии Оливии Норвелл в резной деревянной рамке.

На первой фотографии, сделанной во время первого замужества, Оливия предстает в пиратских штанах, матросской тельняшке, вероятно в сине-белую полоску, и фуражке морского лейтенанта; в руке она держит швабру, воспользоваться которой вряд ли сумела бы, как бы ее об этом ни просили.

На второй фотографии она, утопая в траве, лежит на животе рядом с другой женщиной; на Оливии — платье в цветочек и широкополая шляпа из рисовой соломки, на ее спутнице — бермуды и солнечные очки в толстой оправе, напоминающей китайскую астру; в нижней части фотографии написаны слова «Greetings from the Appalachians», под которыми стоит подпись «Веа».

На третьей фотографии Оливия выступает в костюме принцессы эпохи Возрождения: парчовое платье, длинная расшитая цветами лилии мантия, диадема; Оливия позирует перед щитами, на которые рабочие огромными степлерами крепят блестящие панели, украшенные геральдическим эмблемами; фотография датируется тем периодом, когда Оливия Норвелл, окончательно оставив кинематограф, в том числе и скрыто-рекламный, надеялась вновь стать театральной актрисой. Алименты, получаемые от второго мужа, она решила пожертвовать на постановку спектакля со своим звездным участием, и ее выбор пал на «Love’s Labour Lost»; оставив за собой роль дочери короля Франции, она доверила режиссуру молодому человеку романтического вида, полному смелых идей и решений, некоему Вивьену Белту, с которым за несколько дней до этого познакомилась в Лондоне. Критики отреагировали сурово; один вульгарный хроникер издевательски предположил, что хлопанье сидений уходящих зрителей являлось элементом звукового сопровождения. Пьеса была сыграна всего три раза, но Оливия утешилась, выйдя замуж за Вивьена, который — как она успела выяснить за это время — имел состояние и титул лорда, а еще — об этом она тогда не знала — спал и принимал ванну вместе со своим курчавым спаниелем.

Четвертая фотография была сделана в Риме летним полднем перед stazione termini : Реми Роршаш и Оливия едут на скутере «Веспа»; он — за рулем, в легкой рубашке, белых брюках, белых сандалиях и защитных черных очках в золотой оправе, какие носили офицеры американской армии; она — босиком, в шортах и вышитой блузке, сидит сзади, правой рукой обняв его за талию, а левой помахивая, как бы приветствуя невидимых почитателей.

Спальня Реми Роршаша тщательно убрана, словно ее обитатель собирается здесь спать этим же вечером. Но она так и останется незанятой. Сюда никто никогда больше не войдет, если не считать Джейн Саттон, забегающей каждое утро на минутку, чтобы проветрить и оставить на большом марокканском подносе из чеканной меди корреспонденцию для продюсера, все те профессиональные газеты, на которые он подписывался — «la Cinématographic française», «le Technicien du Film», «Film and Sound», «TV News», «le Nouveau film français», «le Quotidien du Film», «Image et Son» и т. п., — все те газеты, которые он так любил не читать, а лишь брезгливо пролистывать за завтраком и которые отныне будут скапливаться нераспечатанные, бесцельно суммируя отныне неактуальные кассовые сборы. В этой спальне уже умершего мужчины кажется, что свою грядущую смерть ждут мебель, утварь, безделушки, ждут ее с вежливым равнодушием, аккуратно расставленные, чистые, раз и навсегда застывшие в безликой тишине: разглаженное покрывало на кровати, столик ампир с ножками в виде когтистых лап, чаша из оливкового дерева, все еще хранящая иностранные монетки, пфенниги, гро́ши, пенни и презентационные спички книжечкой от «Fribourg and Treyer, Tobacconists & Cigar Merchants, 34, Haymarket, London SW1», очень изящный бокал граненого хрусталя, махровый халат цвета пережаренного кофе, висящий на вешалке из точеного дерева и — справа от кровати — патентованная напольная вешалка из акажу и меди с изогнутыми плечиками, гарантирующими брюкам вечное сохранение стрелок, рейкой для ремней, убирающейся планкой для галстуков и лотком для мелких карманных вещей, по ячейкам которого Реми Роршаш каждый вечер бережно раскладывал связку ключей, мелочь, запонки, носовой платок, портмоне, записную книжку, часы-хронометр и ручку.

Эта мертвая сегодня комната служила гостиной-столовой для почти четырех поколений Грасьоле: Жюст, Эмиль, Франсуа и Оливье жили в ней с конца 1880-х до начала пятидесятых годов.

Улица Симон-Крюбелье начала застраиваться в 1875 году на пустырях, которые делили поровну торговец древесиной по фамилии Самюэль Симон и арендатор карет Норбер Крюбелье. Их ближайшие соседи — Гийо, Руссель, художник-анималист Годфруа Жаден и де Шазель, племянник и наследник мадам де Румфор, вдовы Лавуазье, — уже давно начали осваивать освобожденные под застройку земельные участки вокруг парка Монсо, что впоследствии превратило квартал в одно из любимых мест артистов и художников того времени. Но Симон и Крюбелье не верили в жилое будущее этого пригорода, все еще занятого мелкой промышленностью и изобиловавшего прачечными, красильнями, мастерскими, ангарами, всевозможными складами, фабричными цехами и заводиками, такими, как, например, литейное производство «Мондюи и Беше» (25, улица де Шазель), где осуществлялись работы по реставрации Вандомской колонны, а начиная с 1883 года по частям собиралась гигантская статуя Свободы Бартольди, чья голова и рука почти целый год торчали над крышами соседних зданий. Симон ограничился тем, что обнес свой участок изгородью, утверждая, что отдать его под застройку успеет всегда, если это понадобится, а Крюбелье на своей территории сколотил из досок несколько построек, в которых подправлял дряхлые фиакры; квартал почти полностью сформировался, когда два владельца, наконец осознав свою выгоду, решились открыть под застройку улицу, которая с тех пор и носит их имя.

Жюст Грасьоле, который уже давно вел дела с Симоном, немедленно вызвался приобрести участок для строительства. Все здания по четной стороне возводились по проектам архитектора Любена Озэра, лауреата Римской премии, а здания по нечетной стороне строились его сыном Ноэлем. Оба считались архитекторами крепкими, но неизобретательными, и строили почти одинаково: фасады из тесаного камня, внутренние стены из деревянных каркасов, балконы на третьих и шестых этажах, плюс два верхних этажа, один из которых был мансардным.

Сам Жюст Грасьоле прожил в доме очень мало. Он предпочитал свою ферму в Бери или — находясь в Париже — домик, который на год снимал в Лёваллуа. Однако несколько квартир он все же оставил для себя и своих детей. Свое жилье он обустроил крайне просто: спальня с альковом, столовая с камином — в этих комнатах «разбежкой» настилался паркет, изготовленный на станке для фрезерования пазов и шипов, который он незадолго до этого запатентовал, — и просторная кухня, выложенная шестиугольными плитками с орнаментом из обманчивых кубиков, который изменялся в зависимости от угла зрения. На кухне был водопровод; электричество и газ провели намного позднее.

Никто в доме не знал Жюста Грасьоле лично, но некоторые жильцы — мадмуазель Креспи, мадам Альбен, Вален — очень хорошо помнили его сына Эмиля. Это был мужчина строгого вида с вечно озабоченным выражением лица, вполне объяснимым, если представить себе все хлопоты, которые свалились на него как на старшего из четырех детей Грасьоле. Было известно, что удовольствие ему доставляли лишь две вещи: Эмиль любил играть на дудочке — когда-то он даже выступал в муниципальном оркестре Лёваллуа, но теперь мог исполнять лишь «Веселого пахаря», что несколько обескураживало аудиторию, — и слушать радио: единственной роскошью, которую он позволил себе за всю свою жизнь, была покупка ультрасовременного приемника ТСФ: рядом с экраном, указывающим на станции с экзотическими и загадочными названиями — Хилверсум, Соттенс, Аллуи, Ватикан, Кергелен, Монте Ченери, Берген, Тромсё, Бари, Танжер, Фалун, Хёрбю, Беромюнстер, Поццуоли, Маскат, Амара, — зажигался круг, и из центральной светящейся точки в разные стороны расходились четыре луча, которые — по мере того, как стрелка приближалась к искомой длине волны, — все укорачивались и укорачивались, пока не превращались в крохотный крестик.

Сын Эмиля и Жанны, Франсуа, также не отличался жизнерадостностью; это было удрученное слабым зрением и преждевременным облысением долговязое узконосое существо, которое навевало на окружающих душераздирающую тоску. Поскольку доходов, получаемых с дома, на жизнь не хватало, он устроился работать бухгалтером в оптовый магазин требухи. Сидя за стеклянной перегородкой в кабинете, прямо над магазином, он переписывал колонки цифр и за неимением другого развлечения созерцал мясников в окровавленных халатах, вываливающих груды телячьих голов, легких, селезенок, брыжеек, языков и желудков. Сам он терпеть не мог потроха; их запах вызывал у него такую тошноту, что он чуть не падал в обморок, каждое утро проходя через большой цех в свой кабинет. Это ежедневное испытание явно не способствовало улучшению его настроения, зато позволило на протяжении нескольких лет обеспечивать проживающих в доме любителей почек, печени и зобных желез товаром наивысшего качества по ценам, исключавшим любую конкуренцию.

В двухкомнатной квартире, которую Оливье обустроил для себя и своей дочери на восьмом этаже, от мебели и утвари Грасьоле не осталось ничего. Сначала освобождая место, затем пытаясь разрешить финансовые трудности, он постепенно, предмет за предметом, расставался с мебелью, коврами, столовыми сервизами и безделушками. В последнюю очередь он продал четыре больших рисунка, доставшиеся жене Франсуа, Марте, в наследство от дальнего кузена, предприимчивого швейцарца, который сколотил состояние в Первую мировую войну, скупая вагоны чеснока и баржи концентрированного молока, перепродавая составы лука и суда со сметаной грюйер, апельсиновой мякотью и фармацевтическими товарами.

Первым был рисунок Перпиньяни под названием «Танцовщица в золотых монетах»: берберка в пестрых одеждах с вытатуированной на плече змеей танцует посреди толпы зевак, которые осыпают ее золотыми монетами;

вторым — точная копия с картины «Вступление крестоносцев в Константинополь», подписанная неким Флорентеном Дюфэ, о котором известно, что он в течение некоторого времени работал в мастерской Делакруа, но оставил после себя очень мало произведений;

третьим — большой пейзаж в духе Юбера Робера: в глубине — римские развалины; на переднем плане, справа, — девушки, одна из которых несет на голове широкую и почти плоскую корзину, заполненную цитрусовыми фруктами;

и, наконец, четвертым — пастельный этюд Жозефа Дюкрё к портрету скрипача Беппо. Этот итальянский виртуоз, популярность которого продержалась весь революционный период («Я буду игратти на скрипикке», — ответил он, когда во время Большого террора у него спросили, как он собирается служить Нации), приехал во Францию в начале правления Людовика XVI. В то время он питал надежду стать Первой скрипкой Короля, но выбрали не его, а Луи Гене. Терзаемый ревностью Беппо мечтал затмить своего соперника во всем: узнав, что Франсуа Дюмон написал на кости миниатюру с изображением Гене, Беппо поспешил к Жозефу Дюкрё и заказал ему свой портрет. Художник согласился, но вскоре понял, что неуемный музыкант неспособен высидеть неподвижно даже минуту; возбужденный болтун ежесекундно отвлекал его, и после нескольких тщетных попыток работать с натуры миниатюрист довольно быстро отказался; поэтому от заказанной работы остался лишь этот подготовительный эскиз, на котором растрепанный Беппо, закатив глаза к небу, но крепко сжав скрипку и угрожающе занеся смычок, похоже, старается выглядеть одухотвореннее своего соперника.

Глава XCVI

Дентевиль, 3

Ванная, примыкающая к спальне доктора Дентевиля. В глубине, через приоткрытую дверь, можно увидеть кровать, покрытую шотландским пледом, черный лакированный деревянный комод и пианино с открытым клавиром на пюпитре: это транскрипция «Танцев» Ганса Нейзидлера. У ножки кровати — туфли без задника на деревянной подошве; на комоде — «Большой Кулинарный Словарь» Александра Дюма в белом кожаном переплете, а в стеклянной чаше — кристаллографические модели, тщательно вырезанные деревянные детали, воспроизводящие голоэдрические и гемиэдрические формы кристаллических образований: прямая призма с гексагональным основанием, косая призма с ромбическим основанием, куб с обрезанными углами, кубооктаэдр, кубододекаэдр, ромбоидальный додекаэдр, гексагональная пирамидальная призма. Над кроватью висит картина кисти Д. Биду с изображением девушки на лужайке: она лежит на животе и лущит горох, а возле нее послушно сидит артуазская гончая, небольшая вислоухая и длинномордая собака с высунутым языком и добрым взглядом.

Пол в ванной комнате выложен красно-коричневой шестигранной плиткой, стены до середины облицованы белым кафелем, а выше оклеены светло-желтыми в бледно-зеленую полоску моющимися обоями. Рядом с ванной, частично скрытая нейлоновой занавеской грязновато-белого цвета, стоит жардиньерка кованого железа, из которой торчат хилые пучки какого-то растения с листьями в тонких желтых прожилках. На полочке над раковиной видны туалетные принадлежности и средства: складная опасная бритва в футляре из акульей кожи, щеточка для ногтей, пемза и флакон лосьона от выпадения волос, на этикетке которого эдакий косматый и пузатый Фальстаф с горделивым ликованием расправляет неимоверно пышную рыжую бороду под скорее удивленным, нежели заинтересованным взглядом двух веселых кумушек, чьи пышные бюсты вываливаются из расшнурованных корсажей. На полотенцедержатель возле раковины небрежно наброшены пижамные штаны темно-синего цвета.

Жизненный путь доктора Дентевиля был совершенно классическим: скучное балованное детство, пролетевшее как-то тоскливо и жалко, учеба на медицинском факультете в Кане, студенческие розыгрыши, армейская служба в тулонском Военно-морском госпитале, наспех написанная скудно оплаченными студентами диссертация под названием «Диспноэтическая часть тетрады Фалло. Этиологические рассуждения о семи соображениях», какие-то подмены и с конца пятидесятых годов — частная терапевтическая практика в кабинете, который его предшественник непрерывно занимал в течение сорока семи лет.

Дентевиль не был амбициозен, и его вполне удовлетворяла перспектива стать просто хорошим врачом, которого в провинциальном городке все называли бы славным Доктором Дентевилем — подобно тому, как его предшественника все называли славным Доктором Раффеном, — и которому, для того, чтобы успокоить пациента, достаточно было бы лишь попросить его сказать «А-а». Так он обосновался в Лаворе, но уже через два года мирное течение его жизни было прервано одним случайным открытием. Однажды, перенося на чердак старые тома «Медицинской Прессы», — которые славный Доктор Раффен считал нужным хранить, а он сам не решался выкинуть, как будто эти фолианты с потертыми переплетами двадцатых-тридцатых годов еще могли его чему-то научить, — Дентевиль в одном из сундуков со старыми семейными документами обнаружил изящно переплетенную тоненькую брошюрку формата в шестнадцатую долю листа под названием «De structura renum», автором которой оказался его предок Риго де Дентевиль, придворный хирург принцессы Палатины, прославившийся тем, что с небывалой ловкостью вырезал у пациентов камни маленьким тупым ножом собственного изобретения. Призвав на помощь обрывки латыни, оставшиеся от лицея, Дентевиль просмотрел брошюру и так заинтересовался ее содержанием, что понес ее в свой кабинет вместе со старым словарем Гаффио.

Работа «De structura renum» представляла собой анатомо-физиологическое описание почек, основанное на результатах препарирования и совершенно новых на тот момент методах окрашивания: впрыснув черную жидкость — винный спирт, смешанный с тушью, — в arteria emulgens (почечную артерию), Риго де Дентевиль заметил, как окрасилась вся система разветвлений и канальцев, которые он называл ductae renum , ведущих к тому, что он называл glandulae renales . Это открытие не было напрямую связано с открытиями, которые в ту же эпоху делали Лоренцо Беллини во Флоренции, Марчелло Мальпиги в Болонье и Фредерик Рюйш в Лейдене, но похожим образом предвосхищало теорию узла как основы почечной функции и сопровождалось объяснением секреторных механизмов наличием жидкости, впитываемой или выделяемой органами в зависимости от потребности организма в ассимиляции или элиминации. В этой оживленной, а порой даже бурной дискуссии галенова теория «жизненных сил» противопоставлялась пагубным концепциям, навеянным «атомистами» и «материалистами», в интерпретации, которую поддерживал тот, кого называли «Бомбастинус», — как удалось выяснить нашему современнику Дентевилю, за этим прозвищем скрывался некий Лазар Мейсонье, бургундский медик, заядлый алхимик и последователь Парацельса. Читателю XX века, который мог лишь в общих чертах представить себе, в чем заключались теории Галена, были не очень понятны причины этой полемики, а термины «атомисты» и «материалисты» наверняка уже не означали того, что в них вкладывали его далекие предки. Тем не менее Дентевиль обрадовался находке, подстегнувшей его воображение и пробудившей скрытое призвание ученого. Он решил подготовить комментированное издание этого текста, который пусть и не содержал ничего капитального, но все же являл прекрасный пример того, что представляла собой медицинская мысль на заре современной эпохи.

По совету одного из своих бывших преподавателей Дентевиль предложил проект профессору Лёбран-Шастэлю, заведующему отделением больницы Отель-Дьё, члену Медицинской Академии, члену Совета Медицинской ассоциации и члену издательского комитета, курирующего многие журналы международного уровня. Помимо своей клинической и педагогической деятельности профессор Лёбран-Шастэль был страстно увлечен историей наук, но к проекту Дентевиля отнесся с доброжелательным скептицизмом; хотя работа «De structura renum» была ему неизвестна, он все-таки сомневался, что ее публикация может представлять какой-либо интерес: от Галена до Везалия, от Бартоломео Эустакио до Боумана — все было опубликовано, переведено и прокомментировано, а Паоло Ченери, библиотекарь Болонского факультета медицины, где хранились рукописи Мальпиги, даже выпустил в 1901 году библиографию на четыреста страниц, исключительно посвященную теоретическим проблемам мочеобразования и уроскопии. Разумеется, неизданные тексты все еще обнаруживались, как это произошло в случае с Дентевилем, и, разумеется, можно было бы еще глубже продвинуться в понимании допотопных медицинских теорий и скорректировать зачастую чересчур категоричные утверждения эпистемологов прошлого века, которые с высоты своего сциентического позитивизма придавали значение лишь экспериментальному подходу, с презрением отметая все, что им — лично им — казалось иррациональным. Но подобное исследование было делом небыстрым, неблагодарным, непростым, чреватым скрытыми препонами, и профессор не был уверен в том, что молодой врач — слабо разбирающийся в средневековом жаргоне старых докторов и комментариях, причудливо извращающих их тексты, — сумеет довести задуманное до успешного завершения. Тем не менее он пообещал Дентевилю свое содействие, дал ему несколько рекомендательных писем для своих зарубежных коллег, вызвался ознакомиться с его трудом и, если сие представится возможным, способствовать в его публикации.

Воодушевленный этой первой встречей, Дентевиль принялся за работу, отдавая своим изысканиям все вечера, субботы и воскресенья, и пользовался малейшей возможностью оставить ненадолго свою клиентуру, чтобы съездить в ту или иную иностранную библиотеку, причем не только в Болонью, — где он сразу же убедился, что библиография Паоло Ченери наполовину неточна, — но еще и в оксфордскую Bodleian Library, в Аархус, на Саламанку, в Прагу, Дрезден, Базель и т. д. Периодически он информировал профессора Лёбран-Шастэля о продвижении своих изысканий, а профессор, все более отстраняясь, отвечал ему лаконичными отписками, в которых, похоже, не скрывал сомнений относительно значимости того, что он называл «мелкими находками» Дентевиля. Но молодой врач не сдавался: где-то там, за всей сложностью этого кропотливого изучения, каждое из микроскопических открытий — нечеткий след, неточная ссылка, неуверенное доказательство — встраивалось, как ему казалось, в какой-то глобальный, почти грандиозный уникальный проект, и он всякий раз с новыми силами бросался на поиски, двигаясь наугад меж полками, заставленными переплетенными пергаментами, следуя в алфавитном порядке вдоль исчезнувших алфавитов, поднимаясь и спускаясь по коридорам, лестницам и переходам, заваленным кипами стянутых бечевкой газет, картонными коробками с архивами, бумажными пачками, почти целиком изъеденными червями.

Ему потребовалось около четырех лет, чтобы завершить свою работу: более трехсот рукописных страниц, из которых лишь шестьдесят отводились на собственно воспроизведение и перевод «De structura renum»; остальная часть работы отводилась критическому корпусу, включавшему сорок страниц примечаний и вариантов, шестьдесят страниц библиографии, треть которой занимали errata , касающиеся публикации Ченери, и введение почти в сто пятьдесят страниц, где Дентевиль чуть ли не с пылкостью романиста описывал длительное соперничество между Галеном и Асклепиадом, прослеживая, как врач из Пергама исказил, желая их высмеять, атомистические теории, которые Асклепиад распространил в Риме тремя веками ранее и которым его последователи, те, кого называли «методистами», старались следовать, быть может, с несколько школярской неукоснительностью; но, клеймя механистическую и софистскую основу этих воззрений во имя экспериментирования и незыблемого принципа «естественных сил», Гален, по сути, дал начало каузалистскому, диахроническому, гомогенизирующему мышлению, все погрешности которого раскрылись в классическую эпоху физиологии и медицины, и которое в итоге установило настоящую цензуру, аналогичную, даже по своему функционированию, фрейдистскому вытеснению. Оперируя такими формальными оппозициями, как органический/органистический, симпатический/эмпатический, жидкость/флюид, иерархия/структура и т. п., Дентевиль выявлял изящность и адекватность концепций Асклепиада и его предшественников Эразистрата и Ликоса Македонского, соотносил их с основными направлениями индо-арабской медицины, подчеркивал их связь с еврейской мистикой, герметизмом, алхимией и, в заключение, показывал, каким образом официальная медицина систематически пресекала их распространение вплоть до того времени, когда такие люди, как Гольдштейн, Гроддек и Кинг Дри, наконец-то смогли возвысить свой голос и, — уловив подспудное течение, идущее от Парацельса до Фурье и не прекращавшее подпитывать научный мир, — подвергнуть необратимому пересмотру сами основы физиологии и медицинской семиологии.

Как только машинистка, специально выписанная из Тулузы, закончила печатать этот насыщенный текст, изобилующий ссылками, сносками и греческими словами, Дентевиль сразу отправил копию Лёбран-Шастэлю. Профессор отослал ее обратно месяц спустя; работу врача он изучил внимательно, без какой-либо предвзятости и недоброжелательности, и дал ей совершенно негативную оценку: несомненно, подготовка текста Риго де Дентевиля была осуществлена с тщательностью, которая делает честь его потомку, но после «Tractatio de renibus» Эустакио, «De structura et usu renum» Лоренцо Беллини, «De natura renum» Этьена Бланкара и «De renibus» Мальпиги трактат придворного хирурга принцессы Палатины не открывал ничего нового и явно не заслуживал отдельной публикации; критический аппарат свидетельствовал о незрелости молодого ученого: он стремился представить текст как можно полнее, но в итоге лишь чрезмерно утяжелил его; errata в адрес Ченери не имели отношения к основному вопросу, и автору следовало бы проверить свои собственные примечания и сноски (далее следовал список из пятнадцати ошибок и пропусков, милостиво выявленных Лёбран-Шастэлем: например, Дентевиль написал «J. Clin. Invest.» вместо «J. clin. Invest.» в своей цитате № 10[Möller, McIntosh & Van Slyke] или процитировал статью Г. Вирца в Mod. Prob. Pädiat. 6, 86, 1960, не упомянув предыдущую работу Wirz, Hargitay & Kuhn, опубликованную в Helv. Physiol. Pharmacol. Acta 9,196,1951); что касается историко-философского введения, то профессор предпочитал оставить его на совести Дентевиля и со своей стороны отказывался каким бы то ни было образом содействовать публикации работы.

Дентевиль ожидал любой, но только не такой реакции. Веря в целесообразность своих исследований, он все же не осмеливался подвергнуть сомнению интеллектуальную честность и компетентность профессора Лёбран-Шастэля. Две-три недели он колебался, после чего решил не сдаваться из-за недоброжелательности человека, который вовсе не являлся его руководителем, а попытаться самостоятельно найти издателя; он исправил мелкие недочеты и послал рукопись в несколько специализированных журналов. Все они ее отвергли, и Дентевилю пришлось отказаться от идеи опубликовать свою работу, а заодно и оставить научные амбиции.

Чрезмерная увлеченность этими изысканиями пагубно сказалась на его ежедневной врачебной практике и привела к весьма плачевным результатам. Вслед за ним в Лаворе обосновались два других терапевта, которые за эти месяцы и годы успели переманить практически всех его пациентов. Без всякой поддержки, оставленный всеми и разочарованный во всем, Дентевиль закрыл свой медицинский кабинет и переехал в Париж, решив устроиться заурядным участковым врачом, чьи безобидные мечтания уже не влекли бы его к чарующему, но жестокому миру эрудитов и ученых, а сводились бы к тихим радостям от учебника сольфеджио и домашней кухни.

В последующие годы профессор Лёбран-Шастэль, член Медицинской Академии, последовательно опубликовал:

— статью о жизни и деятельности Риго де Дентевиля «Французский уролог при дворе Людовика XIV: Риго де Дентевиль» («Межд. Арх. Ист. Наук», 11, 343, 1962);

— академическое издание «De structura renum» с факсимильной перепечаткой рукописи, переводом, примечаниями и глоссарием (S. Karger, Bâle, 1963);

— критическое дополнение к «Bibliografia urologica» Ченери (Int. Z. f. Urol. Suppl. 9,1964);

и, наконец,

— эпистемологическую статью, озаглавленную «Исторический очерк ренальных теорий от Асклепиада до Уильяма Боумана» («Aktuelle Problerae aus der Geschichte der Medizin», Bâle, 1966), которая легла в основу его доклада на открытии XIX Международного Конгресса по Истории Медицины (Базель, 1964) и вызвала значительный резонанс.

Академическое издание «De structura renum» и дополнение к библиографии Ченери были просто целиком, вплоть до запятых, списаны с рукописи Дентевиля. В двух других статьях перенимались — сглаженные и опошленные различными риторическими оговорками — основные идеи врача, само имя которого упоминалось лишь один раз: в примечании мелким шрифтом профессор Лёбран-Шастэль благодарил «доктора Бернара Дентевиля за то, что тот позволил (ему) ознакомиться с работой своего предка».

Глава XCVII

Хюттинг, 4

Хюттинг уже давно не пользуется своей большой мастерской; он предпочитает писать портреты в уютной переоборудованной лоджии, а остальные произведения, в зависимости от их жанра, привык творить в других мастерских: большие полотна — в Гатьере, под Ниццей, монументальные скульптуры — в Дордони, рисунки и гравюры — в Нью-Йорке.

Когда-то, на протяжении нескольких лет, его парижский салон был местом интенсивной художественной деятельности. Именно там, с середины пятидесятых по шестидесятые годы, устраивались знаменитые «Вторники Хюттинга», которые позволили упрочить свою репутацию таким разным творческим персоналиям, как плакатист Фелисьен Кон, бельгийский баритон Лео ван Деркс, итальянец Мартибони, испанский «вербалист» Тортоза, фотограф Арпад Сарафьян и саксофонистка Эстель Тьерарк, и оказали до сих пор ощутимое влияние на некоторые значительные тенденции современного искусства.

Идея этих вторников возникла не у самого Хюттинга, а у его канадского друга Гриллнера, который с успехом организовывал подобные мероприятия в Виннипеге по окончании Второй мировой войны. Принцип собраний заключался в том, чтобы сводить творцов для совместной импровизированной акции и наблюдать за тем, как они друг на друга влияют. Так, на первом из этих «вторников», в присутствии двух десятков внимательных зрителей, Гриллнер и Хюттинг каждые три минуты сменяли друг друга перед одним и тем же холстом, словно разыгрывая шахматную партию. Со временем сеансы становились более оригинальными, и вскоре на них начали приглашать художников из разных сфер искусства: живописец писал картину, в то время как джазовый музыкант импровизировал, или поэт, музыкант и танцор интерпретировали, каждый — своими средствами, произведение, которое им предлагали скульптор или кутюрье.

Первые собрания проходили чинно, осмысленно и чуть скучновато. Оживились они с приходом художника Владислава.

Владислав был художником, познавшим свой час славы в конце тридцатых годов. Впервые на «вторник» Хюттинга он пришел одетым «а ля мужик». У него на голове была ярко-красная шапка из тонкого фетра с меховой оторочкой по кругу, прерывающейся спереди и открывающей приблизительно десятисантиметровую изящно вышитую вставку небесно-голубого цвета; а еще он курил турецкую трубку с длинным сафьяновым чубуком, украшенным золотыми нитями, и эбеновой головкой, отделанной серебром. Он начал с рассказа о том, как однажды в Бретани, во время грозы, задумал сделать несколько «некрофильских» этюдов, но сумел написать лишь оголенные ступни, да и то зажимая нос платком, смоченным абсентом, а еще о том, как в деревне после летнего дождя садился в теплую грязь, чтобы припасть к лону матери-природы, а еще о том, как ел сырое мясо, которое подобно гуннам выдерживал для душка, отчего оно имело ни с чем не сравнимый привкус. Затем он раскатал на паркете большой рулон чистого холста, закрепил его, наспех приколотив двумя десятками гвоздей, и предложил присутствующим его коллективно потоптать. Результату, несколько напомнившему своей расплывчатой сероватостью «diffuse grays» последнего периода Лоренс Хэпи, тут же дали название «Под метками воздушными шагая». Публика решила, что отныне Владислав будет постоянным церемониймейстером, и, покидая собрание, каждый пребывал в полной уверенности, что поучаствовал в сотворении шедевра.

В следующий вторник стало ясно, что Владислав взялся за дело всерьез. Он переполошил весь Париж, и в мастерской толпилос<

Наши рекомендации