Прекрасный юноша со сложенными руками

Отделение, где происходил этот импровизированный симпозиум, располагалось на первом этаже прелестного флигеля, стоявшего (наряду с другими флигелями) в просторном больничном саду. Сейчас в сад вышел Флайшман. Прислонившись к высокому стволу платана, он закурил и возвел глаза к небу: было лето, по воздуху плыли ароматы, и на черном небосклоне висела круглая луна.

Он попытался представить себе ход дальнейших событий: докторша, минутой раньше подавшая ему знак выйти в сад, дождется момента, когда разговор отвлечет ее лысого любовника от подозрений, и затем, должно быть, неприметно обронит, что интимная нужда заставляет ее ненадолго покинуть компанию.

А что случится далее? Далее он уже не хотел ничего воображать. Волнение в груди предвещало ему приключение, и этого было достаточно. Он верил в свой успех, в свою звезду любви и верил в молодую докторшу. Убаюканный своей самоуверенностью (всякий раз несколько удивляющей), он отдавался приятному бездействию. Ведь он всегда воспринимал себя как мужчину привлекательного, желанного и любимого и наслаждался тем, что ждет приключения пассивно, как говорится, сложа руки. Он верил, что именно такая поза возбуждает и покоряет женщин и судьбу.

Здесь, пожалуй, уместно заметить, что Флайшман часто, если не постоянно (и самовлюбленно), видел себя со стороны, так что с ним непрерывно был его двойник, превращавший его одиночество в состояние вполне занятное. На сей раз, например, он не только стоял опершись о платан и курил, но одновременно с наслаждением наблюдал за тем, как он стоит (красивый и юный) опершись о платан и непринужденно курит. Так он любовался сам собой, пока не услышал легкие шаги, направлявшиеся к нему от флигеля. Он преднамеренно не оборачивался. Еще раз затянулся, выпустил дым и воздел глаза к небу. Когда шаги приблизились к нему, он молвил нежным, вкрадчивым голосом: – Я знал, что вы придете…

МОЧЕИСПУСКАНИЕ

– Не так уж трудно было догадаться, – ответил ему главврач, – я ведь всегда предпочитаю мочиться на природе, чем пользоваться современными клозетами, где чувствуешь себя отвратительно. А здесь золотистый ручеек каким-то чудом вмиг соединяет меня с глиной, травой и землей. Ибо, Флайшман, я прах и в прах возвращусь, пусть хотя бы частично. Мочиться на природе – это священный обряд, коим мы даем земле обещание однажды вернуться в нее целиком.

Флайшман молчал, и главврач спросил его: «А вы что? Вышли поглядеть на луну?» Но Флайшман продолжал упорно молчать, и главврач сказал: «Вы, Флайшман, настоящий лунатик. Именно поэтому я и люблю вас». В словах главврача Флайшману послышалась насмешка, но, стараясь оставаться невозмутимым, он процедил сквозь зубы: «Ну вас с вашей луной! Я тоже пришел сюда помочиться».

– Дорогой Флайшман, принимаю это как чрезвычайное проявление вашей симпатии к стареющему шефу.

И они оба встали под платаном, дабы совершить действие, которое главврач, с неослабевающим пафосом и без конца варьируя эпитеты, сравнивал с богослужением.

ВТОРОЙ АКТ
ПРЕКРАСНЫЙ ЮНОША, ПОЛНЫЙ САРКАЗМА

Когда они вместе шли по длинному коридору в ординаторскую, главврач по-братски обхватил студента-медика за плечо. Студент не сомневался в том, что лысый ревнивец заметил поданный докторшей знак и теперь в своих дружеских излияниях смеется над ним. Он, конечно, не мог сбросить руку шефа со своего плеча, но тем больше гнева скапливалось в нем. И утешало его лишь то, что он не только был полон гнева, но одновременно и видел себя со стороны в этом гневе; вид юноши, возвращающегося в ординаторскую неожиданно для всех совершенно преображенным, вполне удовлетворял его: едко саркастичный, агрессивно остроумный, чуть ли не демонический.

Когда они оба наконец вошли в ординаторскую, то узрели такую картину: Алжбета стояла посреди комнаты и, вполголоса напевая какую-то мелодию, уродливо вихляла в такт бедрами. Доктор Гавел сидел потупив взор, а докторша, стремясь предотвратить испуг вошедших, пояснила: – Алжбета танцует.

– Хватила лишку, – добавил Гавел.

Алжбета без устали виляла бедрами и при этом еще вращала бюстом перед склоненной головой сидевшего Гавела.

– Где вы научились такому прекрасному танцу? – спросил главврач.

Флайшман, раздуваясь от сарказма, демонстративно рассмеялся: – Ха-ха-ха! Прекрасный танец! Ха-ха-ха!

– Я видела такой в Вене, в стриптиз-баре, – ответила Алжбета главврачу.

– Ну и ну, – с мягким укором сказал главврач, – с каких это пор наши сестры ходят в стриптиз-бары?

– А разве это запрещено, пан шеф? – спросила Алжбета, выводя бюстом окружности перед главврачом.

Желчь, все больше подступавшая к горлу Флайшмана, рвалась излиться наружу. И потому он изрек: – Вам нужен бром, а не стриптиз. Становится просто страшно, что вы нас изнасилуете!

– Вам-то нечего бояться. Сосунки меня не занимают, – отрезала Алжбета, извиваясь всем телом перед Гавелом.

– А вам понравился стриптиз? – по-отечески продолжал расспрашивать ее главврач.

– Еще бы! – ответила Алжбета. – Там была одна шведка с огромными сисями, но куда ей до меня (при этих словах она погладила себя по груди), и еще там была одна девушка, изображавшая, что купается в мыльной пене в такой картонной ванне, и потом еще мулатка – та вообще перед всеми зрителями занималась онанизмом, и это было самое интересное.

– Ха-ха! – взорвался Флайшман на пределе своего дьявольского сарказма. Онанизм – как раз то, что вам нужно!

ПЕЧАЛЬ В ФОРМЕ ЗАДА

Алжбета продолжала танцевать, но с публикой, по всей вероятности, ей повезло гораздо меньше, чем танцовщицам в венском стриптиз-баре: Гавел сидел понурив голову, докторша смотрела на Алжбету с насмешкой, Флайшман – с осуждением, а главврач – с отцовской снисходительностью. И Алжбетин зад, обтянутый белой материей медсестринского фартука, вращаясь, перемещался по комнате, как прекрасное круглое солнце, но солнце уже погасшее и мертвое (окутанное белым саваном), солнце, осужденное равнодушными и смущенными взглядами присутствующих эскулапов на жалкую ненадобность.

В какой-то момент показалось, что Алжбета и впрямь начнет сбрасывать с себя одежду, и потому главврач с тревогой в голосе проговорил: – Ну-ну, Алжбетка! Вы, надеюсь, понимаете, что здесь не Вена!

– Ладно вам беспокоиться, пан шеф! По крайней мере, увидите, как должна выглядеть голая женщина! – хорохорилась Алжбета и, снова повернувшись к Гавелу, угрожающе затрясла перед ним грудями: – Ну что, Гавличек? Ты вроде как на похоронах! Подними голову! У тебя что, кто-то умер? Почему ты в трауре, скажи? Погляди на меня! Я ведь жива! Я же не умираю! Я все еще живу! Я живу! И при этих словах ее зад уже перестал быть задом, а стал самой печалью, печалью прекрасно выточенной, танцующей по комнате.

– Перестаньте, Алжбета! – сказал Гавел, не отрывая взгляда от паркета.

– Перестать? – спросила Алжбета. – Я ведь танцую ради тебя! А сейчас устрою для тебя стриптиз! Бесподобный стриптиз! – И она, развязав сзади фартук, жестом танцовщицы бросила его на письменный стол.

Главврач снова испуганно проронил: – В общем, Алжбетка, было бы недурно, если бы вы показали нам стриптиз, но где-нибудь в другом месте. Вы же понимаете, мы здесь при исполнении служебных обязанностей.

БЕСПОДОБНЫЙ СТРИПТИЗ

– Я знаю, как себя вести, пан шеф! – все еще вертясь, ответила Алжбета, оставшись теперь в своем светло-голубом форменном платье с белым воротничком.

Она прижала руки к талии и, скользя вдоль тела вверх, вознесла их над головой; затем правой рукой провела вверх по поднятой левой, левой – по правой, а потом обеими руками сделала изящный жест в сторону Флайшмана, словно бросая ему блузку. Флайшман испуганно передернулся. «Сосунок, ты уронил ее на пол!» – прикрикнула она на него.

Она снова прижала руки к талии, но на сей раз заскользила вдоль бедер и ног; согнувшись в талии, стала медленно приподнимать правую ногу, потом левую; посмотрев на главврача, сделала резкое движение правой рукой, словно бросая ему воображаемую юбку. Шеф в то же мгновение простер вперед руку с растопыренными пальцами, которые тут же сжались в кулак. Положив эту руку на колено, пальцами другой руки он послал Алжбете воздушный поцелуй.

Повертевшись в этаком танце еще две-три минуты, Алжбета остановилась, встала на цыпочки и, согнув руки в локтях, завела их за спину, пытаясь дотянуться до верхних позвонков; затем изящным танцевальным жестом вытянула их вперед, правой ладонью погладила левое плечо, левой – правое и снова сделала плавное движение рукой, но на этот раз в сторону Гавела, который едва приметно и растерянно шевельнул пальцами.

Подняв голову, Алжбета стала теперь величаво ходить по комнате; она обошла всех своих четверых зрителей, демонстрируя каждому из них в отдельности воображаемую наготу своего бюста. Под конец она остановилась перед Гавелом, опять завиляла бедрами, а потом, чуть пригнувшись, провела обеими руками вдоль боков вниз и снова (как за минуту до этого) приподняла сперва одну, потом другую ногу и, победоносно выпрямившись, вскинула правую руку с двумя сжатыми пальцами – большим и указательным. Этой рукой она вновь сделала плавный жест в сторону Гавела.

Теперь она стояла во всем торжестве своей мнимой наготы и уже ни на кого не смотрела, даже на Гавела; а потом, лишь чуть склонив голову и полуприкрыв глаза, оглядела свое все еще вихляющееся тело.

И тут вдруг ее гордая осанка надломилась, и она уселась на колени доктора Гавела; зевая сказала: «Я ужасно устала». Взяв стакан Гавела, сделала глоток. «Доктор, – обратилась она к нему, – нет ли у тебя каких-нибудь таблеток, чтобы взбодриться? Не идти же мне спать!»

– Для вас все, что хотите, Алжбетка, – сказал Гавел, пересадил ее со своих колен на стул и пошел к аптечке. Отыскав сильнодействующее снотворное, он протянул две таблетки Алжбете.

– Это меня встряхнет? – спросила она.

– Это так же точно, как то, что я Гавел, – ответил он.

ПРОЩАЛЬНЫЙ СЛОВА АЛЖБЕТЫ

Проглотив таблетки, Алжбета снова попыталась усесться на колени к Гавелу, но он раздвинул ноги, и она рухнула на пол.

Гавел тут же пожалел о содеянном: он вовсе не помышлял о столь постыдном падении Алжбеты, и его движение было скорее безотчетным выражением отвращения при одной мысли о том, что Алжбетин зад снова коснется его колен.

Он тут же попытался поднять Алжбету, но она с каким-то жалким упорством всем телом прижималась к полу.

Тут перед ней предстал Флайшман и сказал: – Вы пьяны, ступайте-ка лучше спать!

Алжбета посмотрела на него с бесконечным презрением и (упиваясь мазохистским пафосом своей распростертости на полу) сказала: – Хам. Балбес. И еще раз: – Балбес.

Гавел снова попытался поднять ее, но она яростно вырвалась и разрыдалась. Все в растерянности молчали, и в наступившей тишине рыдания звучали как скрипичное соло. Вдруг докторше пришло в голову тихонько подсвистать. Алжбета резко поднялась и пошла к двери, взявшись за ручку, она слегка обернулась к присутствующим и сказала: – Хамье. Хамье. Знали бы вы! Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете.

ГЛАВВРАЧ ПРОТИВ ФЛАЙШМАНА

После ухода Алжбеты воцарилась тишина, которую первым нарушил главврач:

Вот видите, милый Флайшман. А вы еще говорите, что полны сочувствия к женщинам. Но если вы сочувствуете им, то почему не сочувствуете Алжбете?

– Какое она имеет ко мне отношение? – пробовал защититься Флайшман.

– Не делайте вид, что вы ничего не знаете. Мы же вам сказали, что она втюрилась в вас.

– Разве я виноват в этом? – спросил Флайшман.

– Нет, не виноваты, – сказал главврач. – Но виноваты в том, что вы грубы с ней и мучаете ее. Весь вечер для нее было важно одно: как вы будете вести себя, взглянете ли на нее, улыбнетесь ли ей, скажете ли что-либо приятное. А вы вспомните, что вы ей говорили.

– Ничего такого ужасного я ей не говорил, – продолжал защищаться Флайшман, но голос его звучал довольно неуверенно.

– Ничего такого ужасного? – усмехнулся главврач. – Вы смеялись над тем, как она танцует, хотя танцевала она только для вас, вы посоветовали ей принять бром, заявили, что самое для нее подходящее – это онанизм. Скажете тоже ничего ужасного! Когда она изображала стриптиз, вы уронили ее блузку.

– Какую блузку? – защищаясь, спросил Флайшман.

– Блузку, – повторил главврач. – И не прикидывайтесь дурачком. В конце концов вы послали ее спать, хотя за минуту до этого она приняла таблетки против усталости.

– Но она все время метила в Гавела, а не в меня, – не уставал защищаться Флайшман.

– Не ломайте комедию, – сказал главврач строго. – Что ей было делать, раз вы не обращали на нее внимания? Она хотела подразнить вас. И мечтала лишь об одном – о капле ревности с вашей стороны. Эх вы, джентльмен!

– Не терзайте его, шеф, – сказала докторша. – Он жесток, зато молод.

– Это карающий архангел, – изрек Гавел.

МИФИЧЕСКИЕ РОЛИ

– И в самом деле, – сказала докторша, – взгляните на него: прекрасный грозный архангел.

– Здесь собрались одни мифические герои, – сонным голосом проговорил главврач, – ибо ты истинная Диана. Фригидная, спортивная, злорадная.

– А вы сатир. Старый, сластолюбивый краснобай, – не постояла за словом докторша. – А Гавел – Дон Жуан. Не старый, но стареющий.

– Как бы не так! Гавел – это смерть, – возразил главврач, напомнив им свой излюбленный тезис.

КОНЕЦ ДОН ЖУАНА

– Если уж решать, кто я – Дон Жуан или смерть, я должен, увы, присоединиться к мнению шефа, – заявил Гавел и изрядно хлебнул вина. – Дон Жуан. Это же был завоеватель. Причем с большой буквы: Великий Завоеватель. Но, скажите, пожалуйста, можно ли быть завоевателем на территории, где вам никто не сопротивляется, где все доступно и все дозволено? Эпоха Дон Жуана канула в Лету. Нынешний потомок Дон Жуана уже не завоевывает, а лишь собирает. На смену Великому Завоевателю пришел Великий Собиратель. Но Собиратель – это никак не Дон Жуан. Дон Жуан был героем трагедии. На нем лежало бремя вины. Он грешил весело и глумился над Богом. Он был богохульником и сошел в ад.

Дон Жуан нес на плечах бремя трагичности, о котором Собиратель не имеет понятия, ибо в его мире всякое бремя утратило вес. Каменная глыба стала там легче пуха. В мире Завоевателя единый взгляд весил не меньше, чем в империи Собирателя весит десятилетие самой истовой телесной любви.

Дон Жуан был господин, тогда как Собиратель – всего лишь раб. Дон Жуан дерзновенно преступал условности и законы. Великий Собиратель лишь покорно, в поте лица своего следует условностям и законам, поскольку собирательство нынче стало признаком хороших манер, бонтоном и чуть ли не долгом. Ведь если я в чем-то и виноват, так только в том, что не беру Алжбету.

У Великого Собирателя нет ничего общего ни с трагедией, ни с драмой. Эротика, некогда приманка катастроф, его стараниями приравнена нынче к завтракам и обедам, к филателии, пинг-понгу, а то и вовсе к поездке на трамвае и хождению по магазинам. Он ввел эротику в круговорот вседневности, превратив ее в театральные кулисы и подмостки, на которые настоящей драме так и не суждено взойти. Увы, друзья, – патетически воскликнул Гавел, – мои любови (если я вправе их так называть) – всего лишь сцена, на которой ничего не происходит.

Дорогая сударыня, дорогой шеф! Дон Жуана вы противопоставили смерти. В силу чистой случайности и некоторого упущения вы тем самым проникли в самую суть вещей. Подумайте только! Дон Жуан вступил в схватку с невозможным. И это как раз свойственно человеку. Но в империи Великого Собирателя нет ничего невозможного, ибо это империя смерти. Великий Собиратель – это сама смерть, уносящая с собой трагедию, драму, любовь. Смерть пришла и за Дон Жуаном. И все же поверженный Командором в геенну огненную, Дон Жуан жив. Лишь в мире Великого Собирателя, где страсти и чувства вьются в пространстве, подобно пушинкам, в этом мире Дон Жуан окончательно умер.

Куда уж там, дорогая сударыня, – печально продолжал Гавел, – я и Дон Жуан! Чего бы я ни отдал, лишь бы увидеть Командора и почувствовать душераздирающую тяжесть его проклятья, почувствовать, как во мне утверждается величие трагедии. Куда уж там, дорогая сударыня, самое большее, я герой комедии, но даже за это я признателен не себе, а именно Дон Жуану, поскольку лишь на историческом фоне его трагического веселья можно еще кое-как разглядеть комическую печаль моего блудного существования, которое без этого совершеннейшего образца выглядело бы разве что тусклой обыденностью и унылым пейзажем.

НОВЫЕ ЗНАКИ

Устав от своего празднословия (меж тем у шефа в дреме дважды никла голова), Гавел умолк. Лишь после надлежащей паузы, пронизанной волнением, раздался голос докторши: – Не ожидала, что вы умеете так витийствовать. Вы изобразили себя комедийным персонажем, профаном и полным ничтожеством. Жаль только, что манера вашего изложения слишком напыщенна. А виной всему – ваша проклятая утонченность: обзывать себя нищебродом, но выбирать для этого слова по-королевски возвышенные, чтобы оставаться все же больше королем, чем нищебродом. Вы старый плут, Гавел. Вы тщеславны и тогда, когда поносите себя. Вы старый и гнусный плут.

Флайшман смачно рассмеялся, с удовольствием полагая, что уловил в словах докторши презрение к Гавелу. Приободренный ее издевкой и собственным смехом, он подошел к окну и многозначительно изрек: – Какая ночь!

– Да, – отозвалась докторша, – восхитительная ночь. А Гавел разыгрывает из себя смерть!

Вы хотя бы заметили, Гавел, что сегодня чудесная ночь?

– Какое там! – подхватил Флайшман. – Для Гавела женщина – не более чем женщина, ночь – просто ночь, а зима – все равна что лето. Доктор Гавел не желает замечать второстепенные детали.

– Вы раскусили меня, – сказал Гавел.

Флайшман не сомневался, что на этот раз ему удастся встретиться с докторшей: шеф немало выпил, и, похоже, напавшая на него сонливость изрядно притупила его бдительность; и потому Флайшман неприметно обронил: «Ах, мой бедный мочевой пузырь!» – и, метнув взгляд в сторону докторши, вышел из комнаты.

ГАЗ

Проходя по коридору, он с немалым удовольствием вспоминал, как на протяжении всего вечера докторша отпускала колкости в адрес обоих мужчин, главврача и Гавела, которого только что весьма метко назвала плутом, и изумлялся тому, как всякий раз повторяется ситуация, удивляющая его всякий раз именно потому, что повторяется столь регулярно: он нравится женщинам, они предпочитают его видавшим виды мужчинам, а случай с докторшей, женщиной, без сомнения, чрезвычайно разборчивой, интеллигентной и чуть (однако мило) заносчивой, являет собой триумф грандиозный, новый и неожиданный.

В таком приподнятом настроении Флайшман направлялся по длинному коридору к выходу, но, подойдя к распашным дверям, ведшим в сад, вдруг почувствовал резкий запах газа. Он остановился, принюхался. Самый густой запах стоял у комнаты медсестер. Флайшмана вдруг охватил дикий страх.

Сперва он хотел было тотчас вернуться назад и позвать на помощь шефа и Гавела, но потом все же сам отважился взяться за ручку двери (скорей всего потому, что считал дверь запертой, а то и вовсе забаррикадированной). Но, к его вящему удивлению, дверь открылась. В комнате горела яркая потолочная лампа, освещавшая лежащее на диване крупное и совершенно нагое женское тело. Оглядевшись, Флайшман вмиг подскочил к маленькой газовой горелке. Закрыв краник, он бросился к окну и распахнул его настежь.

ЗАМЕЧАНИЕ В СКОБКАХ

(Следует признать, Флайшман действовал решительно и вполне мужественно. Однако одну деталь он не успел достаточно хладнокровно отметить. Хотя его взгляд с добрую минуту и был прикован к нагому телу Алжбеты, сам он переполнился таким страхом, что сквозь его пелену вовсе не осознавал того, что только мы, выгодно удаленные во времени, можем оценить по достоинству:

Это тело было великолепным. Оно лежало на спине, голова была чуть повернута, плечи слегка сдвинуты, отчего одна прекрасная, округлой формы грудь прижималась к другой. Одна нога была вытянута, другая – чуть согнута в колене, так что можно было лицезреть восхитительную полноту бедер и чрезвычайно густую чернь треугольника.)

КРИК О ПОМОЩИ

Настежь распахнув окно и дверь, Флайшман выбежал в коридор и стал звать на помощь. Все, что последовало, совершалось в обстановке торопливой деловитости: искусственное дыхание, звонок в терапию, каталка для перевозки больной, передача ее дежурному терапевту, снова искусственное дыхание, воскрешение, переливание крови и в конечном счете – глубокий вздох облегчения, когда стало ясно, что жизнь Алжбеты вне опасности.

ТРЕТИЙ АКТ
ЧТО КТО СКАЗАЛ

Когда все четверо врачей покинули терапию, вид у них был крайне измученный.

Шеф сказал: – Испортила нам симпозиум эта Алжбетка.

Докторша сказала: – Неудовлетворенные женщины всегда приносят несчастье.

Гавел сказал: – Фантастика! Ей пришлось открыть газ, чтобы мы узнали, какое у нее прекрасное тело.

При этих словах Флайшман посмотрел на Гавела (долгим взглядом) и сказал: Мне уже не хочется ни пить, ни упражняться в острословии. Покойной ночи. – И он направился к выходу.

ТЕОРИЯ ФЛАЙШМАНА

Болтология коллег казалась Фрайшману отвратительной. В ней он узнавал бесчувственность стареющих людей, жестокость их возраста, воздвигавшего перед его молодостью некий вражеский барьер. Радуясь своему одиночеству, он сознательно пошел пешком, чтобы в полной мере прожить и прочувствовать свое смятение: со сладостным трепетом он не уставал убеждать себя, что Алжбета была на волосок от смерти и что в этой смерти был бы повинен он.

Разумеется, он отлично знал, что самоубийство совершается не по какой-то одной причине, а чаще всего их целый куст, но он никак не мог освободиться от мысли, что одной (и, быть может, решающей) причиной был он: и самим фактом своего существования, и своим сегодняшним поведением.

Теперь он не без патетики обвинял себя. Называл себя эгоистом, тщеславно сосредоточенным на своих любовных успехах. Смеялся над тем, как позволил женщине ослепить себя интересом к его особе. Укорял себя, что Алжбета превратилась для него просто в вещь, в посудину, в которую он сливал свой гнев, когда ревнивец шеф помешал его ночному свиданию с докторшей. По какому праву, да, по какому праву он так вел себя с невинным человеком?

Молодой медик, однако, не был существом примитивным; в каждом движении его души сказывалась диалектика утверждения и отрицания; вот и сейчас внутреннему голосу обвинителя тотчас возражал внутренний голос защитника: да, его сарказмы, адресованные Алжбете, были явно неуместны, но они вряд ли привели бы к таким трагическим последствиям, если бы Алжбета не любила его. Но виноват ли Флайшман в том, что какая-то женщина в него влюбилась? Неужто он автоматически становится ответственным за нее?

Он задумался над этим вопросом – ответ на него казался ему ключом к тайне человеческого бытия. Остановившись, он со всей серьезностью ответил себе: нет, он был не прав, когда уверял сегодня шефа, что не отвечает за те чувства, которые он безотчетно внушает женщине. Разве можно ограничить себя лишь тем, что осознанно и преднамеренно? Разве те чувства, что он внушает безотчетно, не имеют отношения к его особе? Разве кто-то другой ответствен за них? Да, он виноват, что Алжбета полюбила его; виноват, что не знал этого, что не обращал на это внимания; он кругом виноват. Недоставало капли, и по его вине человек мог бы погибнуть.

ТЕОРИЯ ГЛАВВРАЧА

В то время как Флайшман предавался самобичеванию, шеф, Гавел и докторша вернулись в ординаторскую, но пить им уже и впрямь расхотелось; какое-то время они молчали, а потом Гавел со вздохом сказал: – И что этой Алжбете взбрело в голову!

– Только никаких сантиментов, доктор, – заявил шеф. – Когда кто-то совершает такие глупости, я запрещаю себе переживать по этому поводу. Если бы вы так не упрямились и проделали бы с ней то, что делаете без зазрения совести со всеми прочими женщинами, этого бы не случилось.

– Весьма признателен, что вину за ее самоубийство вы возложили на меня, сказал Гавел.

– Давайте кое-что уточним, – возразил шеф, – речь ведь шла не о самоубийстве, а о демонстрации самоубийства, разыгранной так, чтобы до катастрофы дело не дошло. Дорогой доктор, если кому-то взбредет в голову отравиться газом, он прежде всего запрет дверь. И не только это: он старательно заткнет щели, чтобы запах газа как можно дольше оставался незамеченным. Но не о смерти думала Алжбета, она думала о вас.

Не одну неделю она тешила себя мыслью, что наконец сегодняшней ночью останется с вами дежурить, и уже с самого начала вечера беззастенчиво обрушила на вас весь свой пыл. Но вы вели себя жестокосердно. И чем жестче вы становились, тем больше она пила, прибегая ко все более вызывающим средствам: молола чепуху, танцевала, решила устроить стриптиз…

Знаете ли, в этом есть даже нечто трогательное. Не сумев привлечь к себе ни ваши уши, ни ваши глаза, она сделала ставку на ваше обоняние и открыла газ. Но прежде чем открыть его, разделась. Зная, что ее тело прекрасно, она и вас хотела заставить убедиться в этом. Только вспомните, что она говорила нам на прощание: Знали бы вы. Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете. А теперь вы уже знаете все: Алжбета нехороша лицом, но прекрасна телом. Вы сами это засвидетельствовали. Как видите, ее расчет был не так уж и опрометчив. Кто знает, теперь, возможно, вы и пойдете на попятную.

– Возможно, – пожав плечами, сказал Гавел.

– Я в этом не сомневаюсь, – подытожил шеф.

ТЕОРИЯ ГАВЕЛА

– Все, что вы говорите, шеф, вполне резонно, но здесь есть и один просчет: в этой игре вы переоцениваете мою роль. Дело же не во мне. Я ведь был не единственным, кто отказывался спать с Алжбетой. С Алжбетой никто не хотел спать.

Когда вы сегодня спросили меня, почему я не беру Алжбету, я наболтал вам всякую чушь о красоте своеволия и о свободе, какой хочу обладать. Но все это не более чем пустозвонство, имеющее целью скрыть правду, прямо противоположную всему сказанному и отнюдь не привлекательную: я отвергал Алжбету как раз потому, что не умею быть свободным. Поясню: не спать с Алжбетой стало своего рода модой. С ней никто не спит, а если бы кто-то с ней случайно и переспал, то никогда не признался бы в этом, ибо все осмеяли бы его. Мода – чудовищный тиран, и я рабски подчинился ей. Нельзя забывать, что Алжбета – женщина в самом соку, и всеобщее небрежение к ней лишало ее рассудка. А мое небрежение и вовсе доконало ее, так как известно, что я беру все. Однако на сей раз мода оказалась для меня важнее Алжбетиного рассудка.

И вы правы, шеф: она знала, что у нее красивое тело, и потому, считая такое отношение к ней полной бессмыслицей и несправедливостью, сопротивлялась как могла. Вспомните только, как на протяжении всего вечера она не уставала демонстрировать свое тело. Рассказывая о шведке в венском стриптиз-баре, поглаживала свои груди и утверждала, что они красивее, чем у той шведки. Кстати, вспомните: ее грудь и круп в этот вечер заполонили всю комнату, точно толпа демонстрантов. Право, шеф, это поистине была демонстрация!

А этот ее стриптиз, вы только вспомните, как она была захвачена им! Шеф, это был самый печальный стриптиз, какой довелось мне когда-либо видеть. Она раздевалась со страстью, оставаясь при этом в ненавистном чехле своей медсестринской формы. Раздевалась, но раздеться не могла. И даже зная, что не разденется, все равно раздевалась, желая поделиться с нами своей печальной и неосуществимой мечтой раздеться. Шеф, она не раздевалась, нет, она пела о своем раздевании, пела о невозможности раздеться, о невозможности отдаться, о невозможности жить! А мы даже не пожелали ее выслушать, мы опустили голову и безучастно отвели взгляд!

– О-о, вы бабник-романтик! Вы и вправду думаете, что она хотела умереть? – крикнул Гавелу шеф.

– Вспомните, – заметил Гавел, – как она, танцуя, сказала мне: Я еще живу! Я все еще живу! Вы помните? С той минуты, как она начала танцевать, она знала, что совершит.

– Но почему ей захотелось умереть голой, а? Как вы это объясните?

– Она хотела войти в объятия смерти, как входят в объятия любовника. Поэтому она разделась, причесалась, подкрасилась…

– И потому оставила дверь открытой! Прошу вас, не внушайте себе, что она действительно хотела умереть!

– Возможно, она и сама точно не знала, чего хочет. Разве вы знаете, чего хотите? Кто из нас это знает? Хотела – не хотела! Она вполне искренно хотела умереть и при этом (столь же искренно) хотела задержать мгновение, когда была уже на полпути к смерти, но еще могла ощущать величие собственного поступка. Поймите, она вовсе не хотела, чтобы ее видели почерневшей, зловонной и обезображенной. Она хотела предстать перед нами во всем своем блеске, показать, как ее прекрасное и неоцененное тело отплывает в объятия смерти, чтобы совокупиться с ней. Она хотела, чтобы хоть в эту исключительную минуту мы позавидовали смерти, завладевшей этим телом, и возжелали его.

ТЕОРИЯ ДОКТОРШИ

– Дорогие господа, – вступила в разговор докторша, до сих пор хранившая молчание и внимательно слушавшая обоих медиков, – насколько я, как женщина, могу судить, вы оба толковали обо всем вполне логично. Сами по себе ваши теории убедительны и поражают глубоким знанием жизни. Однако они содержат один маленький недостаток: в них нет ни толики правды. Алжбета и не помышляла о самоубийстве. Ни о реальном, ни о показном. Ни о каком.

Она с минуту наслаждалась эффектом своих слов, затем заговорила снова: Дорогие господа, сразу чувствуется, что у вас нечистая совесть. Когда мы возвращались назад из терапии, вы постарались проскользнуть мимо Алжбетиной комнаты. Вы даже не удосужились заглянуть туда. Но я-то хорошо осмотрела комнату, когда вы приводили Алжбету в чувство. На плитке стояла кастрюлька. Алжбета варила кофе и уснула. Вода вскипела и потушила пламя.

Оба медика поспешили за докторшей в комнату медсестры и убедились, что так оно и было: на плитке стояла маленькая кастрюлька, на дне которой оставалось еще немного воды.

– Тогда скажите мне, пожалуйста, почему она была голой? – спросил удивленный шеф.

– Взгляните, – сказала докторша и кивком указала три направления: на полу под окном лежало светло-голубое платье, с белого аптечного шкафчика свисал бюстгальтер, а напротив в углу валялись белые трусики. – Алжбета разбрасывала свою одежду в разные стороны; скорее всего, ей захотелось для самой себя устроить настоящий стриптиз, такой, которому вы, шеф, с присущей вам осторожностью, помешали.

Раздевшись догола, она, по всей видимости, почувствовала усталость. Это ей было совершенно некстати, ибо надежда на эту ночь все еще не покидала ее. Она знала, что все мы уйдем, а Гавел останется в одиночестве. Возможно, поэтому она и попросила таблетки, чтобы взбодриться. К тому же решила сварить себе еще кофе и поставила кастрюльку с водой на плиту. Затем, оглядев свое тело, возбудилась. О, господа, у Алжбеты по сравнению с вами было одно преимущество: она видела свое тело, но не видела своего лица. А значит, казалась себе безупречно красивой. Это настолько возбудило ее, что она в истоме легла на диван. Но сон явно настиг ее раньше оргазма.

– Вполне возможно, – сказал Гавел. – Теперь вспоминаю, что я дал ей снотворное.

– Это в вашем стиле, – сказала докторша. – Что еще остается для вас неясным?

– А вот что, – сказал Гавел, – вспомните ее слова: Я еще не умираю! Я живу! Я все еще живу!. И те ее последние слова – она произнесла их с таким пафосом, словно прощалась с нами: Если бы вы знали. Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете.

– Ах, Гавел, – сказала докторша, – будто вам неведомо, что девяносто девять процентов слов не более чем плетение словес. А разве вы сами по большей части не пустословите ради того, чтобы только не молчать?

Медики еще немного поболтали, а затем все трое вышли из флигеля; шеф и докторша пожали Гавелу руку и удалились.

Наши рекомендации