Эволюция материнского инстинкта у человека и законы, обусловливающие его современное положение

У культурных народов

Человек в полной мере унаследовал от животных тот анта­гонизм, который лежит в основе отношений матери и потом­ства друг к другу.

Но есть в числе факторов, определяющих материнство чело­века, и нечто такое, чего мы не наблюдаем ни у одного из живот­ных ни на одной ступени его развития, что в этом материнстве составляет исключительно человеческое и что с должною пол­нотою можно оценить и определить, лишь хорошо ознакомив­шись с данными биопсихологии материнства у животных.

Вот чему нас учит последняя в эволюции материнства у че­ловека и что между прочим дает нам ответ на такие вопросы, которые до сих пор рассматривались или как «извращения материнских инстинктов», или как нечто «загадочное» и «не­постижимое».

Я разумею здесь детоубийство, которое у некоторых дика­рей, как известно, очень широко распространено. Попытка осла­бить значение относящихся сюда фактов бесплодна. Идея од­них о том, что явления эти «суть следствие не столько черство­го сердца, сколько суровости жизни», а других — о том, что «детоубийство у дикарей есть дело необходимости» и т. д. и т. д. — мало убедительна. Если бы, однако, мы и признали, что детоубийство у них производится только вследствие тяжелой нужды, а не вследствие понижения материнского инстинкта, то, как объяснить такие явления, например, как почти поголов­ное истребление детей у одного из меланезийских народов в Ужи для того, чтобы заменить их Боросами? Как объяснить, что детоубийство и вытравливание плода встречается и у егип­тян, и у греков[16], и у римлян[17], и в Средние века; встречается, наконец, и в наши дни не только в Индии или в некоторых провинциях Китая, где оно широко распространено, но и в Европе?

Мечников, ссылаясь на книгу Бартельса, свидетельствует, что в Константинополе в 1872 году за 10 месяцев было произ­ведено 3000 случаев искусственных выкидышей.

Причины этого уничтожения потомства, конечно, уже не те, которые были у дикарей; но, каковы бы они ни были, факт детоубийства остается фактом, прежде всего свидетельствую­щим о том, что как только материнскому чувству у человека приходится сталкиваться с теми или другими обстоятельства­ми, могущими стеснять мать, она с большею или меньшею лег­костью им поступается; другими словами, что инстинкт этот, систематически и на протяжении многих тысячелетий подав­ляемый разумными способностями, стал в значительной мере менее интенсивным, чем мы его видели у животных.

Известны многочисленные случаи, когда женщины убивали детей потому, что им неудобно было с ними ходить за мужчи­нами, и делали они это свое дело так же просто, как бросили бы не очень нужную, но обременяющую их вещь, и потому толь­ко, что эта вещь их обременяет.

У австралийцев, например, выкидыши и детоубийство — дело обычное; на эти явления смотрят как на вопросы, касающиеся только родителей. Поучительно, что матерям в этих делах по­могают бабушки.

Логика явлений совершенно понятна: разум дикарей, не­смотря на свою элементарность, оказывается достаточным для того, чтобы сначала поставить вопрос: нельзя ли как-нибудь облегчить тяготы жизни? (вопрос, которого, кстати сказать, ни одно животное себе поставить не может), — а затем прийти к единственно доступному для них решению: надо избавиться от предмета, который эти тяготы увеличивает, не доставляя ника­кой пользы. Решая задачу одними и теми же приемами в тече­ние многих тысяч поколений, систематически подавляя мате­ринские инстинкты, естественно было прийти к их ослаблению. Матери, у которых чувства эти проявились более значительно, должны были гибнуть от непосильного труда в большем числе, чем те, у которых оно проявилось менее значительно.

В течение многих тысячелетий слагался взгляд на детей как на предмет собственности родителей, которым они могут рас­поряжаться по своему желанию: дарить, продавать, промени­вать, убивать, а в связи с этим явилось широкое распростране­ние выкидышей и умерщвление детей, если они составляют обузу для родителей.

Ясно, что мы имеем здесь не повторение того, что иногда наблюдается у животных, как это утверждает Мечников, на­пример, а нечто совершенно новое. Там уничтожение детены­шей самками наблюдается только в неволе, где и половые и ма­теринские инстинкты подвергаются большему или меньшему извращению; там, поэтому умерщвление потомства — всегда акт патологический и никогда не целепонимательный. Здесь, у человека, акт этот всегда целепонимателен и естественно вы­текает из установленных выше законов материнства для жи­вотных и человека. Матери дикарей племени Маори на вопрос: почему они убивают своих детей? — отвечают совершенно про­сто, что они это делают потому, что дети мешают матерям сле­довать за мужчинами в их постоянных перемещениях с места на место. Позднее, когда материнское чувство понизилось, некоторые племена Южной Африки стали употреблять своих детей в виде приманки в западнях для львов, а жители долины Нигера и многие другие дикари стали продавать своих детей или променивать их на разные безделушки; дикари-матери на­чали убивать детей, потому что заботы о них старят женщину-мать.

Тасманийки прибегали к выкидышам в течение первых лет своего замужества для того, как это свидетельствует Вонвик, «чтоб сохранить свежесть своих прелестей». Туземки бассей­на Ориноко, по словам Гумбольдта, употребляют многочис­ленные средства для производства выкидышей с целью отло­жить бремя материнства до более зрелого возраста.

Интересно отметить, что в то время как у высших живот­ных уход за потомством и материнское чувство тем больше и тем сильнее, чем в том и другом представляется большая на­добность в условиях жизни данного вида, у человека стремле­ние к освобождению себя от забот о потомстве тем сильнее и последствия этого стремления тем значительнее, чем больше дети могут стеснять индивидуальность родителей в условиях данной среды и условиях существования вообще. Там, где эти условия тяжелы, там убийство детей представляет явление, освященное обычаями, прочно укоренившимися и широко распространенными; там, где эти условия не так суровы, там яв­ление это, вытекая из факторов меньшей мощности, проявля­ется с меньшей силой.

В противоречии с этим заключением, на первый взгляд, как будто бы стоят многочисленные факты, свидетельствующие о наличности любви к тем детям матери-дикарки, которые ею не убиты и оставлены живыми. На самом деле факты эти ника­кого противопоказания установленному выше закону материн­ства не представляют.

Дело в том, что инстинкт материнства, как у высших живот­ных, так и у человека стимулируется не одним, а несколькими факторами, в числе которых значатся и чисто физиологичес­кие: кормление молоком. У животных связь материнства с кор­млением молоком отмечена была еще Дарвином. У человека эта связь констатирована многими авторами. Один из них опи­сал случай, как девушка (француженка), получив от пастора разрешение на грех, который задумала совершить под услови­ем «покормить», приняла все меры к приведению своего пла­на в исполнение, т. е. к отдаче «незаконного» ребенка в воспи­тательный дом; но перед тем как это сделать, вспомнила данное пастору обещание «покормить», дала ребенку грудь и... остави­ла ребенка у себя, с любовью ухаживала за ним и вырастила его.

По свидетельству путешественников, за оставленными в жи­вых детьми дикари Патагонии ухаживают, проявляя все призна­ки животной привязанности к ним и любви: мать не сводит глаз со своего ребенка и постоянно дает ему то грудь, то кусочки кро­вяного мяса, которые он приучается сосать. Матери-бушменки так любят своих детей, что во время голодовки делятся с ними скудной пищей. Любовь эта, однако, — присовокупляет Моффа (Vingt — trois ans dans I'Afrique australe), — чисто животная.

На основании изложенных и длинного ряда других анало­гичных данных сравнительная психология считает понижение чувства материнской любви у человека научно установленным фактом и объясняет это тем, что сила и форма материнского чувства представляют собою продукт не какого-то спонтанно стремящегося к усовершенствованию психологического свой­ства животных, всем им принадлежащего, а продукт отбора на почве борьбы матери (за свою индивидуальность) с потом­ством (за свою жизнь). С этой точки зрения, как мы сейчас увидим, явление детоубийства получает не только простое объяснение (и не в разрез с данными филогенеза, а в полном с ними согласии), но и совершенно иной смысл: «отвратитель­ные и непонятные страницы далекого прошлого», как называет Сутерланд, период жизни людей с широко распространенным детоубийством, превращаются в полные глубокого эволюци­онного значения события.

Мы знаем теперь, что, как только развитие умственных спо­собностей человека достигло той высоты, на которой он ока­зался способным к более активному участию в борьбе индиви­дуальности с потомством, способности эти тотчас, разумеется, стали на сторону индивидуальности матери, ибо у ребенка их еще нет. Интересы же матери требовали отнимать у потомства то, что отнять было можно. Изменить анатомо-физиологические основы материнства и отнять или уменьшить что-либо в этой области можно было только оперативным путем, — явился аборт; если он сделан не был, оставалось детоубийство, кото­рое стало широко распространенным. Ближайшим следствием указанных явлений должно было произойти систематическое понижение материнского чувства.

Каким бы ни представлялось нам это явление с точки зре­ния современной этики и морали, дело исследователя заключа­ется не в том, чтобы оправдывать или клеймить этот период прошлого, а в том, чтобы исследовать его истинные причины и выяснить его значение, чтобы его понять и правильно учесть.

Истинная же причина этого явления, как я только что ска­зал, заключается в том, что материнский инстинкт человека, будучи тем же по своим основам, что и материнский инстинкт млекопитающих животных, и являясь и там и тут результатом борьбы индивидуальности матери с таковой потомства, с мо­мента нарушения равновесия сил заинтересованных в этой борь­бе сторон вмешательством в нее силы разума, ослабившим роль инстинктов, не могла удержаться на уровне средней пропорциональной интересов этих борющихся сторон, которую мы видим у животных. Победа должна была склониться на сторо­ну более сильного, т. е. на сторону индивидуальности матери, в интересах которой действовала новая сила (разума). Побе­да, как и везде, ведет за собой если не всегда гибель, то более или менее значительный ущерб побежденному: детоубийство явилось логическим следствием победы.

И вот что особенно интересно и что вместе с тем представ­ляется особенно непонятным с точки зрения авторов, незнако­мых с данными биопсихологии: у дикарей первого периода эво­люции человечества — у пигмеев, огнеземельцев, японских айнов и других — детоубийства не наблюдается; явление это встре­чается лишь у дикарей второго периода эволюции, когда они достигли сравнительно значительного умственного развития. «Вместе с возрастанием разума, — говорит Сутерланд, — дето­убийство, не наблюдаемое у низших рас, получает место и ста­новится все более и более широким». Выходит так, что материн­ское чувство, эволюция которого была, по мнению Сутерланда, непременным условием развития нервной системы и которое становилось тем более глубоким, чем совершеннее была органи­зация нервной системы, у человека оказалось к ней в обратном отношении: большее развитие нервной системы повлекло за собой не большее, как бы следовало, а меньшее развитие мате­ринского чувства...

Иным представляется этот факт с точки зрения биологии и законов биологической наследственности: материнство у че­ловека, как и у животных, представляет собою результат борь­бы индивидуальности матери с потомством. На самых низших стадиях человечества (у дикарей первого периода эволюции) дело должно было идти, поэтому совершенно так же, как оно шло у животных, где естественным отбором определялся и объем материнского чувства, и его содержание, и период его длительности.

Отбор этот регулировал отношение матери и потомства в биологическом направлении, т. е. в интересах обеих сторон. По мере того, однако, как развивались разумные способности, ма­тери открывалась возможность, пользуясь ими, противопоста­вить свои индивидуальные интересы интересам потомства.

Мы знаем, что эволюция психических способностей красно­речиво свидетельствует о том, что ее смысл заключается в сис­тематическом возрастании роли разумных способностей и их значения в жизни животных, а у человека эта роль достигла край­них пределов своего развития. Мы знаем далее, что по мере эво­люции общественности естественный отбор ослабевает, ас этим вместе и то его значение, которое он имел в качестве регулято­ра взаимоотношений между матерью и потомством у животных и на низших ступенях человеческой культуры.

Прямым следствием вновь создавшегося положения явля­лось то, что биологические интересы потомства были принесе­ны в жертву биологическим интересам матери. Детоубийство являлось прямым и логическим следствием этого создавшего­ся положения вещей.

Другой вопрос, повторяю: что представляет собой это явле­ние с точки зрения морали; но здесь мы говорим не о ней и ее требованиях, а о данных сравнительной психологии, с точки зрения которой мы должны признать эту первую страницу ис­тории человеческой эволюции биологически закономерной: жен­щина-мать освободила себя от тяготевшей над нею силы видо­вых стимулов.

Против этой моей теории, в свое время опубликованной, было несколько выступлений. Одно из них принадлежит проф. Л. С. Бергу в его книжке «Борьба за существование и взаим­ная» помощь» (1922 г.). Сущность соображений ученого сво­дится к следующему: пользуясь разумом, человек совершает не одни детоубийства, но и другие преступления: подлоги, мошен­ничества, грабежи, убийства; если объяснять детоубийство как «акт прогрессивной эволюции, акт победы разума», то ясно, что и указанные преступления мы должны будем признать ак­тами прогрессивной эволюции.

Я полагаю, прежде всего, что не смысл фактов нужно ис­правлять общими рассуждениями, а как раз наоборот: общие рассуждения — фактами и их смыслом.

Преступления, которые Л. С. Берг отождествляет с дето­убийством у человека, ничего общего, кроме соображений от мо­рали, не имеют: первые с самого же начала считались недопус­тимыми и карались как преступления (за исключением междуплеменных, а в наше время международных столкновений, когда они возводились и возводятся в доблесть, а совершите­лей их именуют героями); тогда как детоубийство не только не встречало осуждения, а санкционировалось общественностью. Родители признавались хозяевами жизни своих детей. Обще­ственность, которая карала мошенников, грабителей и убийц в своей среде, — признавала детоубийство в своей среде актом нормальным и правомерным.

Ч. Дарвин по этому поводу пишет: «Этот обычай (дето­убийство) чрезвычайно распространен на свете, и есть основа­ние думать, что он господствовал в гораздо больших размерах в древние времена». «В Южной Америке некоторые племена, по словам Азары, уничтожали прежде такую массу детей обо­его пола, что были близки к вымиранию. На островах Полине­зии женщины убивают по четыре, пяти и даже десяти детей, а в Эллисе нельзя найти ни одной женщины, которая не убила бы, по крайней мере, одного ребенка».

Позднее, когда последствия от такого порядка вещей были признаны опасными, общественность приняла меры к охране де­тей, а поведение матери признано было аморальным, и не столько само по себе, сколько вследствие нарушения установленных в этом направлении правил поведения. Прошло много времени, прежде чем детоубийство было признано деянием аморальным и каралось законом, как деяние само по себе преступное.

Одного этого факта достаточно для того, чтобы заключе­ние, построенное на отождествлении явлений, сходных с точ­ки зрения современной морали и совершенно различных по своему генезису, признать неправильным. Это обстоятельство, это отождествление различных по своему существу явлений привело Л. С. Берга и к неправильной оценке самого дето­убийства как такового. По его мнению, это такое же извраще­ние материнского инстинкта у человека, как и у некоторых животных, поедающих своих детенышей. Это грубая ошибка: детоубийство у животных всегда наблюдается только в нево­ле и всегда является следствием связанных с неволей дегене­рации или извращением психических способностей, тогда как у дикарей детоубийство явилось не на низшей ступени их куль­туры, а на более высокой, и сверх того, если бы мы допустили, что у человека детоубийство является, как и у животных, следствием дегенерации, то, как объяснить, что целые племена дикарей вымирали от слишком широко практиковавшегося у них уничтожения детей? Как объяснить свидетельство статистики, удостоверяющей, что детоубийство не уменьшается?

Таким образом, логика фактов приводит нас к заключению, что детоубийство у человека явилось следствием победы биологической индивидуальности матери над биологической индивидуальностью потомства, благодаря поддержке, оказании первой из них разумными способностями.

Физиологическая основа материнства, однако, осталась, а с нею вместе и те первичные инстинкты, которые с этими основаниями связаны. И вот, когда коллективная психология общественности (а под ее руководством совершались все важнейшие события культурной эволюции: ограничение, а потом и запрещение кровосмесительства, борьба когнатического рода с агнатическиим, индивидуализация имущественных отношений, так тяжело отразившихся на судьбе женщины, усыновление и пр.), когда эта коллективная психология, во многих отношениях заменившая роль естественного отбора, приняла на себя регулирование отношений матери к ребенку, то последний нашел в этой психологии свою поддержку; детоубийству был положен предел. Физиологические основы материнства, оставшиеся неприкосновенными, положили начало новым формам взаимоотношений матери и потомства: общественная жизнь и обусловливающие ее факторы вызвали в матери новые способности и развили их в человеческом смысле, превратив животную привязанность самки в разумное чувство любви и заботы о воспитании.

Уровень этих забот пока еще очень низок и в подавляют большинстве случаев сводится к «вынашиванию и выхаживанию детей» с обычными понижениями и повышениями экспансивного чувства любви к тому или иному ребенку, в кормлении через меру, к взысканиям без системы и без всякого знания научных основ педагогического дела.

Наряду с этим большинством, однако, прокладывает путь и новый тип материнства.

Факты свидетельствуют, что достижения на пути к освобождению индивидуальности от поглощения ее видом не исчезли.

Факты свидетельствуют далее, что чем больше разумные забо­ты человека-матери заменяют ее животные чувства, характе­ризующие любовь матери-самки, тем чаще встречаемся мы с ее стремлением связать свою жизнь с жизнью общественной; стремление это ищет новых путей, которые давали бы возмож­ность решения новых задач средствами, удовлетворяющими обе заинтересованные стороны.

<...> Как в свое время индивидуальный, эгоистический ра­зум матери подсказал ей, что она может, если найдет это нужным, освободить себя от наложенных на нее биологически-наслед­ственных обязательств по отношению к потомству, вследствие чего она выработала, путем опыта и наблюдения, целый ряд приемов к решению задачи в желательном для себя направле­нии, — так тот же разум, но уже не индивидуально-материн­ский, а коллективным путем наблюдения и познавания опасно­сти, которая грозит от дальнейших злоупотреблений матери, от ее обязанностей по отношению к потомству, — противопоста­вил выработанным за период падения материнского чувства правилам поведения — новые правила. Они были первоначаль­но такими же принудительными, как правила, регулирующие взаимоотношения членов общества друг к другу; но затем, в течение веков, по тем же законам, по которым сложившиеся первоначально правила поведения членов общества по отно­шению друг к другу превратились в закон нравственности, новые правила поведения в области материнского чувства сло­жились в новую форму материнства и новое, несравненно бо­лее сложное содержание, которое снова повело его эволюцию вверх (r-s) по пути, неведомому в царстве животных, и если еще далеко не поставило на ту высоту, на которой она может и должна стоять, то самый путь, которым прошла эта эволюция, дает уверенность в правильности принятого направления и в правильности грядущего решения задачи.

Указываемый биопсихологией путь дальнейшей эволю­ции материнства, как видит читатель, делает совершенно из­лишними рассуждения об извращении материнского инстин­кта в связи с его ослаблением, делает ненужным лицемерное воздержание, как принцип неомальтузианизма и самый этот мальтузианизм, со старыми и «новоизобретенными» средствами избавления от деторождения. Вместе тем, однако, этапы прой­денного пути свидетельствуют и о том, что жить, не принимая энергичных мер к борьбе с порожденным вековой культурой злом и неправдой в так называемом женском вопросе — о кото­ром речь шла выше, — нельзя, а с другой стороны, что борьба эта с надеждой на успех возможна.

К. Лоренц

АГРЕССИЯ[18]

Для чего нужна агрессия

Часть силы той, что без числа,

Творит добро, всему желая зла.

Гёте

Для чего вообще борются друг с другом живые существа? Борьба — вездесущий в природе процесс; способы поведения, предназначенные для борьбы, как и оружие, наступательное и оборонительное, настолько высоко развиты и настолько очевид­но возникли под селекционным давлением соответствующих видосохраняющих функций, что мы, вслед за Дарвином, не­сомненно, должны заняться этим вопросом.

Как правило, неспециалисты, сбитые с толку сенсационными сказками прессы и кино, представляют себе взаимоотношения «диких зверей» в «зеленом аду» джунглей как кровожадную борьбу всех против всех. Совсем еще недавно были фильмы, в которых, например, можно было увидеть борьбу бенгальского тигра с питоном, а сразу вслед затем — питона с крокодилом. С чистой совестью могу заявить, что в естественных условиях та­кого не бывает никогда. Да и какой смысл одному из этих зверей уничтожать другого? Ни один из них жизненных интересов дру­гого не затрагивает!

Точно так же и формулу Дарвина «борьба за существова­ние», превратившуюся в модное выражение, которым часто зло­употребляют, непосвященные ошибочно относят, как правило, к борьбе между различными видами. На самом же деле «борь­ба», о которой говорил Дарвин и которая движет эволюцию, — это в первую очередь конкуренция между ближайшими род­ственниками. То, что заставляет вид, каков он сегодня, исчез­нуть — или превращает его в другой вид, — это какое-нибудь удач­ное «изобретение», выпавшее надолго одного или нескольких собратьев по виду в результате совершенно случайного выиг­рыша в вечной лотерее Изменчивости. Потомки этих счаст­ливцев, как уже говорилось, очень скоро вытеснят всех осталь­ных, так что вид будет состоять только из особей, обладающих новым «изобретением».

Конечно же, бывают враждебные столкновения и между разными видами, филин по ночам убивает и пожирает даже хорошо вооруженных хищных птиц, хотя они наверняка очень серьезно сопротивляются. Со своей стороны — если они встре­чают большую сову средь бела дня, то нападают на нее, пре­исполненные ненависти. Почти каждое хоть сколь-нибудь во­оруженное животное, начиная с мелких грызунов, яростно сра­жается, если у него нет возможности бежать. Кроме этих особых случаев межвидовой борьбы существуют и другие, менее спе­цифические. Две птицы разных видов могут подраться из-за дупла, пригодного под гнездо; любые два животных, пример­но равные по силе, могут схватиться из-за пищи и т. д. Здесь необходимо сказать кое-что о случаях межвидовой борьбы, иллюстрированных примерами ниже, чтобы подчеркнуть их своеобразие и отграничить от внутривидовой агрессии, кото­рая, собственно, и является предметом нашей книги.

Функция сохранения вида гораздо яснее при любых меж­видовых столкновениях, нежели в случае внутривидовой борь­бы. Взаимное влияние хищника и жертвы дает замечательные образцы того, как отбор заставляет одного из них приспосаб­ливаться к развитию другого. Быстрота преследуемых копыт­ных культивирует мощную прыгучесть и страшно вооружен­ные лапы крупных кошек, а те — в свою очередь — развивают у жертвы все более тонкое чутье и все более быстрый бег. Впечатляющий пример такого эволюционного соревнования меж­ду наступательным и оборонительным оружием дает хорошо прослеженная палеонтологически специализация зубов травоядных млекопитающих — зубы становились все крепче — и параллельное развитие пищевых растений, которые по возмож­ности защищались от съедения отложением кремневых кислот и другими мерами. Но такого рода «борьба» между поедающим и поедаемым никогда не приводит к полному уничтожению жертвы хищником; между ними всегда устанавливается некое равновесие, которое — если говорить о виде в целом — выгодно для обоих. Последние львы подохли бы от голода гораздо раньше, чем убили бы последнюю пару антилоп или зебр, способную к продолжению рода. Так же как — в переводе на человечески-коммерческий язык — китобойный флот обанкротился бы задолго до исчезновения последних китов. Кто непосредственно угрожает существованию вида — это не «пожиратель», а конкурент; именно он и только он.

Когда в давние времена в Австралии появились динго — поначалу домашние собаки, завезенные туда людьми и одичавшие там, — они не истребили ни одного вида из тех, что служили добычей, зато под корень извели крупных сумчатых хищников, которые охотились на тех же животных, что и они. Местные хищники, сумчатый волк и сумчатый дьявол, были значительно сильнее динго, но в охотничьем искусстве эти древние, сравнительно глупые и медлительные звери уступали «современным» млеко­питающим. Динго настолько уменьшили поголовье добычи, что охотничьи методы их конкурентов больше «не окупались», так что теперь они обитают лишь на Тасмании, куда динго не добрались.

Впрочем, с другой стороны, столкновение между хищником и добычей вообще не является борьбой в подлинном смысле этого слова. Конечно же, удар лапы, которым лев сбивает свою Добычу, формой движения подобен тому, каким он бьет сопер­ника, — охотничье ружье тоже похоже на армейский карабин, — однако внутренние истоки поведения охотника и бойца совер­шенно различны. Когда лев убивает буйвола, этот буйвол вы­зывает в нем не больше агрессивности, чем во мне аппетитный индюк, висящий в кладовке, на которого я смотрю с таким же удовольствием. Различие внутренних побуждений ясно видно уже по выразительным движениям. Если собака гонит зайца, то у нее бывает точно такое же напряженно-радостное выражение, с каким она приветствует хозяина или предвкушает что-нибудь приятное. И по львиной морде в драматический момент прыж­ка можно вполне отчетливо видеть, как это зафиксировано на многих отличных фотографиях, что он вовсе не зол. Рычание, прижатые уши и другие выразительные движения, связанные с боевым поведением, можно видеть у охотящихся хищников только тогда, когда они всерьез боятся своей вооруженной до­бычи, но и в этом случае лишь в виде намека.

Ближе к подлинной агрессии, чем нападение охотника на до­бычу, интересный обратный случай «контратаки» добычи против хищника. Особенно это касается стадных животных, которые всем скопом нападают на хищника, стоит лишь им его заметить; потому в английском языке это явление называется «мобинг» (mob — англ., толпа.).

В обиходном немецком соответствующего слова нет, но в старом охотничьем жаргоне есть такое выражение — вороны или другие птицы «травят» филина, кошку или другого ноч­ного хищника, если он попадется им на глаза при свете дня. Если сказать, что стадо коров «затравило» таксу — этим мож­но шокировать даже приверженцев святого Хуберта[19]; однако, как мы вскоре увидим, здесь и в самом деле идет речь о совер­шенно аналогичных явлениях.

Нападение на хищника-пожирателя имеет очевидный смысл для сохранения вида. Даже когда нападающий мал и безоружен, он причиняет объекту нападения весьма чувствительные не­приятности. Все хищники, охотящиеся в одиночку, могут рас­считывать на успех лишь в том случае, если их нападение вне­запно. Когда лисицу сопровождает по лесу кричащая сойка, когда вслед за кобчиком летит целая стая предупреждающе ще­бечущих трясогузок — охота у них бывает основательно подпорчена. С помощью травли многие птицы отгоняют обнару­женную днем сову так далеко, что на следующий вечер ночной хищник охотится где-то в другом месте. Особенно интересна функция травли у ряда птиц с высокоразвитой общественной организацией, таких, как галки и многие гуси. У первых важ­нейшее значение травли для сохранения вида состоит в том, чтобы показать неопытной молодежи, как выглядит опасный враг. Такого врожденного знания у галок нет. У птиц это уни­кальный случай традиционно передаваемого знания. Гуси, на основании строго избирательного врожденного механизма, «зна­ют»: нечто пушистое, рыже-коричневое, вытянутое и ползу­щее — чрезвычайно опасно. Однако и у них видосохраняющая функция «мобинга» — со всем его переполохом, когда отовсю­ду слетаются тучи гусей, — имеет в основном учебную цель. Те, кто этого еще не знал, узнают: лисы бывают здесь! Когда на нашем озере лишь часть берега была защищена от хищников специальной изгородью, гуси избегали любых укрытий, под ко­торыми могла бы спрятаться лиса, держась на расстоянии не меньше 15 метров от них; в то же время они безбоязненно захо­дили в чащу молодого сосняка на защищенных участках. Кроме этих дидактических целей, травля хищных млекопитающих — и у галок, и у гусей — имеет, разумеется, и первоначальную зада­чу: отравлять врагу существование. Галки его бьют, настойчи­во и основательно, а гуси, по-видимому, запугивают своим криком, невероятным количеством и бесстрашным поведени­ем. Крупные канадские казарки атакуют лису даже на земле пешим сомкнутым строем; и я никогда не видел, чтобы лиса по­пыталась при этом схватить одного из своих мучителей. С при­жатыми ушами, с явным отвращением на морде, она огляды­вается через плечо на трубящую стаю и медленно, «сохраняя лицо», трусит прочь.

Конечно, мобинг наиболее эффективен у крупных и воору­женных травоядных, которые — если их много — «берут на муш­ку» даже крупных хищников. По одному достоверному сообще­нию, зебры нападают даже на леопарда, если он попадается им в открытой степи. У наших домашних коров и свиней инстинкт общего нападения на волка сидит в крови настолько прочно, что если зайти на пастбище к большому стаду в сопровождении молодой и пугливой собаки — это может оказаться весьма опас­ным делом. Такая собака, вместо того чтобы облаять нападаю­щих или самостоятельно удрать, ищет защиты у ног хозяина. Мне самому с моей собакой Стази пришлось однажды прыгать в озеро и спасаться вплавь, когда стадо молодняка охватило нас полукольцом и, опустив рога, угрожающе двинулось вперед. А мой брат во время первой мировой войны провел в южной Венгрии прелестный вечер на иве, забравшись туда со своим скоч-терьером под мышкой: их окружило стадо полудиких вен­герских свиней, свободно пасшихся в лесу, и круг начал сжи­маться, недвусмысленно обнажив клыки.

О таких эффективных нападениях на действительного или мнимого хищника-пожирателя можно было бы рассказывать долго. У некоторых птиц и рыб специально для этой цели раз­вилась яркая «апосематическая», или предупреждающая, ок­раска, которую хищник может легко заметить и ассоцииро­вать с теми неприятностями, какие он имел, встречаясь с дан­ным видом. Ядовитые, противные на вкус или как-либо иначе защищенные животные самых различных групп поразитель­но часто «выбирают» для предупредительного сигнала соче­тания одних и тех же цветов — красного, белого и черного. И чрезвычайно примечательны два вида, которые — кроме «ядо­витой» агрессивности — не имеют ничего общего ни друг с другом, ни с упомянутыми ядовитыми животными, а имен­но — утка-пеганка и рыбка, суматранский усач. О пеганках давно известно, что они люто травят хищников; их яркое опере­ние настолько угнетает лис, что они могут безнаказанно вы­сиживать утят в лисьих норах, в присутствии хозяев. Суматранских усачей я купил специально, чтобы узнать, зачем эти рыбки окрашены так ядовито; они тотчас же ответили на этот вопрос, затеяв в большом общем аквариуме такую травлю круп­ного окуня, что мне пришлось спасать хищного великана от этих безобидных с виду малюток.

Как при нападении хищника на добычу или при травле хищ­ника его жертвами, так же очевидна видосохраняющая функция третьего типа боевого поведения, который мы с X. Хедигером называем критической реакцией. В английском языке выраже­ние «сражаться, как крыса, загнанная в угол» символизирует отчаянную борьбу, в которую боец вкладывает все, потому что не может ни уйти, ни рассчитывать на пощаду. Эта форма боево­го поведения, самая яростная, мотивируется страхом, сильней­шим стремлением к бегству, которое не может быть реализовано потому, что опасность слишком близка. Животное, можно ска­зать, уже не рискует повернуться к ней спиной — и нападает само, с пресловутым «мужеством отчаяния». Именно это происхо­дит, когда бегство невозможно из-за ограниченности простран­ства — как в случае с загнанной крысой, — но точно так же мо­жет подействовать и необходимость защиты выводка или се­мьи. Нападение курицы-наседки или гусака на любой объект, слишком приблизившийся к птенцам, тоже следует считать кри­тической реакцией. При внезапном появлении опасного врага в пределах определенной критической зоны многие животные яростно набрасываются на него, хотя бежали бы с гораздо боль­шего расстояния, если бы заметили его приближение издали. Как показал Хедигер, цирковые дрессировщики загоняют сво­их хищников в любую точку арены, ведя рискованную игру на границе между дистанцией бегства и критической дистанци­ей. В тысяче охотничьих рассказов можно прочесть, что круп­ные хищники наиболее опасны в густых зарослях. Это, прежде всего потому, что там дистанция бегства особенно мала; зверь в чаще чувствует себя укрытым и рассчитывает на то, что чело­век, продираясь сквозь заросли, не заметит его, даже если прой­дет совсем близко. Но если при этом человек перешагнет ру­беж критической дистанции зверя, то происходит так называ­емый несчастный случай на охоте — быстро и трагично.

В только что рассмотренных случаях борьбы между живот­ными различных видов есть общая черта; здесь вполне ясно, какую пользу для сохранения вида получает или «должен» получить каждый из участников борьбы. Но и внутривидовая агрессия — агрессия в узком и собственном смысле этого сло­ва — тоже служит сохранению вида. В отношении ее тоже мож­но и нужно задать дарвиновский вопрос «для чего?». Многим это покажется не столь уж очевидным; а люди, свыкшиеся с идеями классического психоанализа, могут усмотреть в таком вопросе злонамеренную попытку апологии Жизнеуничтожающего Начала, или попросту Зла. Обычному цивилизованному человеку случается увидеть подлинную агрессию лишь тогда, когда сцепятся его сограждане или домашние животные; разумеется, он видит лишь дурные последствия таких раздоров. Здесь поистине устрашающий ряд постепенных переходов — от петухов, подравшихся на помойке, через грызущихся собак; через мальчишек, разбивающих друг другу носы, через парней, бьющих друг другу об головы пивные кружки, через трактирные побоища, уже слегка окрашенные политикой, — приводит, наконец, к войнам и к атомной бомбе.

У нас есть веские основания считать внутривидовую агрессию наиболее серьезной опасностью, какая грозит человечеству в современных условиях культурно-исторического и технического развития. Но перспектива побороть эту опасность отнюдь не улучшится, есл

Наши рекомендации