Фелия и Лизавета подружились

Когда мы вернулись из актового зала, и Глазер собрался организовать лёгкий ужин и разжечь взятый у школьного слуги самовар, появилась Фелия.

Она вошла в дверь, увидела меня, замерла на мгновение, а потом бросилась ко мне – сначала молча, не находя слов, а потом обрушивая на меня тысячи хриплых и громких, тихих и восторженных криков и вопросов.

«Ты свободен? Тебя выпустили из тюрьмы? Как? Неужели это правда? Мне нужно тебя кое о ком спросить, возможно, ты видел его там… Подожди, сейчас я скажу тебе его имя… Но ты жив! Ты жив! Ты знаешь о Миклоше? Тебе Глазер рассказал? …Гриша, если они тебя оставили в живых, Гриша… Тогда должно же… тогда, возможно же, что…! Гриша, не было ли в твоей камере человека по фамилии Борисов? Нет? Ты не слышал этого имени? Никогда не слышал? Борисов, Борисов, учитель из Безопасного? Нет? Никого там так не звали? Ну, может быть. Но если тебя отпустили, может быть, его тоже отпустят. Я подожду… Я позабочусь о нём; он принадлежит мне; он всегда мне принадлежал. Говорят ведь, что даже волчица беспокоится о своих волчатах. Его вернут мне. Я хочу надеяться. Неужели не будет и у меня праздника? Да… уже то, что ты вернулся, Гриша! И ещё больше – больше, больше! Ах, мальчики, если бы я знала, как это сказать тебе, Гриша, прежде всего тебе! Верите, я, которая всегда общалась только с мужчинами, нашла себе подругу? Лизавета Самойлова стала моей подругой, Гриша… Она хорошая, мы вместе поплакали, потому что судьба не благосклонна к нам, нанесла нам много ударов; но я уговорила её бежать из Красной Армии, хотя она, по её словам, уже принесла присягу. Послезавтра ей нужно отправляться на фронт, но я не допущу, чтобы она туда пошла. Ведь она всего лишь редиска, снаружи красная, а внутри белая. Судя по семье, она скорее буржуйка. Хотя «белые» и убили её братьев и её мать, случайно, походя, по ошибке. А когда её спрашиваешь, почему она с красными, которые ничуть не лучше, собирается идти и сражаться, она отвечает, что она просто хочет умереть. И я пошла в женский батальон, потому что была в отчаянии, всеми брошенная, как она теперь. Но теперь я позабочусь о том, чтобы она этой же ночью дезертировала. Я дала ей одежду, она живёт у меня, и сегодня вечером мы ещё пойдём в театр. В половине девятого начинается представление; Гриша, ты можешь пойти с нами. Нам дадут контрамарки. Театр посещается плохо. Да и многих актёров нет. Одни недавно ушли с «белыми», как и хористки, чьими любовниками были офицеры. – Я рассказала Лизавете, как ужасно было в женском батальоне. О, только не в форме среди мужчин! Хотя мы так и не попали на фронт, нас все считали добычей офицеров и унтер-офицеров. Когда мы им надоедали, тогда они мучили нас и издевались над нами и выбрасывали. Да, тогда мне жизнь была противна. Я жаждала смерти. – Гриша, у Миклоша в топке они нашли ящик с дорогим товаром, а ведь он уже одарил всех проституток новыми туфлями и платками, очень дорогими, персидскими, и он признался – и это был его конец. У нас здесь ещё есть его начатый ящик с московским конфитюром, высшего сорта, трёхслойный марципан, шоколад и фруктовое желе из магазина реквизиционной комиссии; да, ты знаешь, Гриша, Глазер хранит его здесь. А я прихожу, чтобы полакомиться. Хочешь, Гриша? Я принесу! Подожди! Нет? Ах, Гриша, радуйся, что они не поступили с тобой, как с Миклошом. Иди, я тебя обниму, мне так радостно, что я вижу тебя перед собой, живого… Ах, я бы хотела повиснуть у тебя на шее и плакать и желать…Ко мне тоже вернулся мёртвый. И теперь я хотела бы его уберечь. Я жду его, я ещё жду. – Лизавете я вчера сказала: «Если придут «белые», ты спасёшься от «красных». – Нет, сказала она, послезавтра моя часть отбывает на фронт. – Но она туда не пойдёт, говорю я тебе. Послезавтра, вот увидишь, «белые» начнут штурм; и у нас, в западном пригороде, засвистят пули – но мы спрячемся в подвале, будем там спать, и ждать. – Что я должна передать Лизавете от тебя, Гриша? Ты хочешь её видеть или нет?...»

Фелия обессилела от потока эмоций, которые она бросала нам с Глазером под ноги, как бросают на стол букет пылающих цветов. Сердце, разум и язык не поспевали друг за другом.

Вопрос с Лизаветой я оставил открытым, посещение театра отклонил, и отложил все остальные решения на следующий день.

Ещё долго потом, после ухода Фелии, мы не могли прийти в себя от грандиозного, даже потрясающего выступления, которое она нам показала.

Какое будущее было у странной и трогательной дружбы Фелии с Лизаветой? Две девушки объединились против жестокой судьбы – но ведь завтра Фелия может прочитать эти ужасные листовки на стенах…

О, Фелия, Фелия, носящая сокращённое имя любимой Гамлетом, несчастной дочери казначея, «милой девушки», которой не могли посоветовать ничего лучшего, как отправиться в монастырь! Им ты не сможешь воспользоваться, если завтра узнаешь правду о своём Гамлете Ильиче Борисове. Тебя не охватит спасительное безумие, и ты не будешь искать смерти в волнах в ивняке, на берегу реки. Что ты сделаешь, я не знаю. Может быть, твоя подруга Лизавета тебя утешит – а если всех дезертиров схватят ещё до этого, и вокруг тебя вновь образуется пустота.

Среди беженцев

А мы отправились в актовый зал и забрались в нашу кровать на двоих, наполовину одетыми. Вокруг нас копошились беженцы из Армавира и других мест. Каких только личностей не было среди них.

Но постепенно в зале стало тихо, хотя едва ли кто-то действительно спал. Отовсюду слышался шёпот; и только на одной из кроватей сидел мужик и довольно громким голосом рассказывал другому, что случилось в Армавире.

Мы же с Глазером, пошептавшись, пришли к трезвому решению, что нам нужно дождаться, когда «белые» вновь займут город, чтобы затем попытаться выбраться из него.

Мужчина с громким голосом всё ещё продолжал говорить. В зале уже стало совсем тихо, и можно было слышать только этот голос. Теперь он описывал, какой трудный бой «кадеты» в Армавире вели с «красными». Это был, собственно говоря, совершенно нейтральный рассказ о вещах, о которых все уже слышали сотни раз. Но когда этот мужик, в который раз, повторил слово «кадеты», откуда-то раздался глухой, усиленный эхом голос.

Этот голос произнёс: « И кто это, кто был с «кадетами» в Армавире? Имена?»

Теперь в зале стало совсем тихо.

Мы с Глазером тоже перестали шептаться.

Глазер только успел шепнуть: «Что это было? Откуда этот голос?»

Мужик, говоривший так громко, сидел на своей кровати и оглядывался по сторонам.

Вот – снова – глухой, сопровождаемый эхом голос.

Откуда-то – невозможно было определить, шёл он с потолка или из стены…

«Я спрашиваю, кто это был, кто был с кадетами в Армавире… Имя!»

В кроватях зашевелились. Люди привставали на мгновенье, оглядывались, шёпотом спрашивали, и ложились снова, чтобы сделать вид, что они крепко спят. Тогда голос произнёс: «Кто был у кадетов, одевайтесь. Вы будете арестованы».

Никто не знал, что и подумать?

Человек из Армавира спрыгнул с кровати и надел штаны. Потом их снова снял, юркнул в кровать и притворился спящим.

Глазер сказал: «Голос звучал, как из трубы. Где-то в стене проходит вентиляционная труба; за ней сидят слухачи. Зал прослушивается».

Через две минуты открылась дверь. Вошли два красногвардейца, с оружием. Один из них повторил вопрос, который мы уже слышали.

«Кто здесь из Армавира? Тот, кто был у «кадетов»?»

Никто не пошевелился; но это не помогло, как и то, что некоторые даже храпели. Разбудили каждого. Красногвардейцы шли от кровати к кровати, и тот, кого они искали, был найден.

«Что ты знаешь о «кадетах»? Ты имел с ними дело, если всё так хорошо знаешь, да? Одевайся! Пойдёшь с нами! Ты будешь допрошен и покажешь свои документы. Посмотрим, кто ты такой».

Мужик снова надел штаны и дрожащими руками застегнул пиджак.

Наверняка, на нём не было никакой вины, поэтому он и говорил об этом так открыто – ну почему он не приглушил свой громкий голос?

Всех, лежавших в кроватях, теперь тоже проверяли, и некоторым тоже пришлось одеться.

Мы с Глазером предъявили свои трудовые книжки, из которых вырвали страницы с записью о работе в реквизиционной комиссии. Мы были довольно растеряны. Наши документы явно показались проверявшим подозрительными, но, несмотря на громко выраженное недоверие к ним, нам позволили вновь лечь.

После того, как увели арестованных и оставшиеся в зале почувствовали себя несколько увереннее, некоторые из особо решительных попытались разгадать тайну глухого голоса. После коротких поисков высоко вверху, на незаметном месте в стене, нашли конец воздушной и печной трубы. Звук голосов в зале поднимался по ней и был хорошо слышен на чердаке. Там-то и засели красногвардейцы, чтобы подслушивать обрывки разговоров, долетавших до них. Предполагать, что это произошло случайно, когда они там располагались на ночлег, было бы наивно.

В десятом часу послышались орудийные выстрелы в западном пригороде. «Белые» продолжали использовать свою тактику, не давая передышки. Ведь они уже сидели на склонах гор, располагавшихся к западу от города.

Гибель девушек

Мы надеялись, что девушкам ничего не помешало пойти в театр. Расположение театра было более безопасным, там играли и в более беспокойные вечера.

Я беспокоился только о возвращении домой любительниц искусства. От шального снаряда никто не застрахован.

Ранним утром я проснулся. Вдалеке слышались выстрелы тяжёлых орудий. Я немного послушал, а потом снова задремал.

В восемь часов меня разбудил Глазер: «Не нужно ли одному из нас сходить в пригород?»

«Посмотреть, как там девушки?» - спросил я

«Да… Ночью сильно стреляли. Сейчас стрельба прекратилась».

«Тебе лучше этого не делать», - сказал я. - «С тобой скорее что-нибудь случится, чем со мной… Там, правда, Лизавета, с которой я бы не хотел встречаться».

«Сходи уж!» - сказал Глазер.

И я пошёл.

Когда я добрался туда, на эти скалистые склоны, где, среди садов, приткнулись маленькие домишки, в одном из которых и жила Фелия, там время от времени ещё звучали выстрелы полковых орудий. Долго здесь находиться было небезопасно. Но я ведь знал, куда мне нужно.

Я подошёл к дому Фелии, шмыгнул через калитку в сад, чтобы поскорее оказаться в безопасности, и побежал по каменной лестнице к дому.

Там, в коридоре, у открытых дверей, стоял маленький сгорбленный старый мужчина в грязном фартуке сапожника, и истово крестился.

Когда я появился перед ним, он с ужасом посмотрел на меня и, ничего не говоря, в отчаянии замахал руками. Он был похож на тяжёлую птицу, которая хотела взлететь и не могла.

«Что случилось, сапожник?» - спросил я сдавленно.

Горбун, как раненая на крыло птица, скакнул передо мной в спальню Фелии. Там он, кряхтя, упал перед кроватью.

Холодок пробежал по моей спине.

В кровати, среди пёстрых шерстяных одеял, тесно прижавшись, лежали Фелия и Лизавета – мёртвые. Кровь залила их бледные восковые лица. Тонкие, тёмно-красные ручейки стекали по рубашкам и подушкам, и пропадали в глубине кровати.

Из горла горбуна вырвались какие-то звуки.

Я осмотрел комнату. Деревянная стена рядом с кроватью в нескольких местах была пробита шрапнелью. Орудийный снаряд разорвался как раз над деревянным домиком.

Над кроватью вновь висела фотография Борисова, на которой Фелия нарисовала крест. И через это фото прошла шрапнель, попав точно в грудь Борисова.

Я стоял в этой печальной комнате, не в силах ни думать, ни спрашивать.

Горбун ползал перед кроватью, цепляясь за окровавленные одеяла. Высоким детским голосом он выдавливал из себя какие-то слова.

«Я ушёл… ушёл ночью… Ушёл… Мне было страшно… Ушёл из дома…Здесь всё взрывалось… Взрывалось и свистело…Ушёл… Прочь… Подвал закрыл… О девушках не подумал… Унёс ключ от подвала с собой… Ключ с собой».

Кто бы сомневался, что «белые» не успокоятся до тех пор, пока снова не возьмут Ставрополь.

Мы снова могли увидеть город в объятиях ужаса, новый захват с уличными боями, и последующими бесконечными арестами, расстрелами и повешениями – как месть!

Тоска по Лежанке

Это был ужасный город. Моё пребывание в нём было отмечено глубокими морщинами на лбу. Одна прядь в моих тёмных волосах поседела. В моей душе отпечатались судьбы чужих замученных людей. Постоянная тревога была тревогой не только обо мне, нет, о каждом, кто здесь погас, задохнулся в кровавом пару политической ярости, которая постоянно витала над городом, здесь наказывала, там грозила, и никому не давала дышать.

Мне нужно было убираться отсюда, куда-нибудь, где не витала постоянно маска смерти. Этот город уничтожал меня, мою душу, погружал меня в тень, лишил меня моих радостных глупых снов, которые я так часто видел раньше, добрые пародии важных дней.

Как я спал и какие видел сны, когда жил в мирной Лежанке! Короткие ночи летом, и глубокие длинные зимой…

Та прежняя Лежанка, которой уже больше не

было, все же стояла передо мной неизменной, потому что я так хотел.

Здесь, в городе, озноб и серость смерти, там - тихое спокойствие, как когда-то, невозмутимая чудная глубокая тишь, уединённость тихих проулков и дворов, отрадно неторопливая работа в конюшнях, амбарах, полях и в огородах….

Навязчиво до реальности всё это надвигалось на меня, как будто бы я был в долгу перед Лежанкой. Я должен снова туда вернуться. Но всё же, что и кому я там должен?

Перед кем я виноват и кому что задолжал?

Для меня это выглядело так: если Лежанка ассоциировалась с Настей, тогда в Насте для меня ясно выражалась и заключалась вся та настоящая, неподдельная Россия, и если эта ранее прекрасная, а сейчас ужасная страна будет жить во мне во все времена, за это мне надо благодарить Настю. Её я хотел увидеть, поблагодарить, прежде чем отправиться на Родину.

Я пребывал в странном колеблющемся состоянии. С одной стороны, я был связан с Глазером и не мог бросить его из-за Лежанки. Оставить его на произвол судьбы я не мог, но и от мысли о Лежанке не мог отказаться.

Мира

Я постоянно носился с мыслью – сходить к Друзякиным. Что я там хотел найти?

Я долгое время намеренно держался от них подальше. Только со старым Друзякиным, который ещё до кражи со взломом забирал у меня некоторые товары из магазина, я встречался иногда наедине. Я не говорил ему, откуда эти вещи, но в семье наверняка догадались, чем я занимаюсь, и мне было неприятно думать, что известия об этом попадут в Лежанку к Дороховым. Там, наверняка, уже узнали – и, конечно, в искажённом виде – что я до Троицы сидел здесь, в тюрьме. Даже если Друзякиным было известно о безосновательности моего тогдашнего ареста – то, как дальше распространяются слухи, я уж знал.

Но чего я хотел от Друзякиных теперь? Но однажды в полдень я всё же оказался перед деревянными воротами на Карской улице и вошёл в Друзякинский двор.

Удивлённо я осмотрелся вокруг, не работает ли кто во дворе, не нападут ли на меня собаки, не идёт ли кто мне навстречу из дома – но во дворе ничего не происходило.

Войдя в дом, я прошёл через три комнаты, и все они были пусты. Там не было ни дедушки, ни Ивана Ивановича или кого-либо из братьев.

Я вошёл в большую комнату, где обычно была мать в окружении дочерей и невесток. И тут тишина. Комната пуста.

Но нет – из кресла медленно поднимается какая-то фигура. Я узнаю Миру, ещё незамужнюю. Она выглядит бледной и подурневшей – раньше я всегда восхищался её цветущей красотой.

«Это вы, Гриша?... Здесь никого нет. Все ушли. Я болею»

Глаза Миры были печальны.

«У вас проблемы, Мира? Где же все?»

«Ушли… Недавно, с «белыми». Им угрожали. Они должны были идти. Отец с лошадьми и телегой. Братья и девери на фронт, с оружием».

«А где сёстры? Где мать? Где Маруся?»

«Я не знаю».

Она заплакала. Слёзы текли из-под ресниц, лицо же оставалось неподвижным, безжизненным. Она плакала уже, вероятно, много дней. Вдруг она сказала: «А у меня совсем нет денег. У меня остался всего рубль… Больше ничего. На что же мне жить? К тому же я больна…»

Под шубой, из нагрудного кармана, который лопался от денег, вырученных после грабежа, я выудил две зелёных сорокарублёвки, керенки. К ним я ещё добавил большую пёструю купюру большевиков, здешние деньги, отпечатанные всего три дня назад; я получил их при размене. Мира неподвижно смотрела на меня, крепко сжав деньги, которые я вложил ей в руку.

Я атаковал её вопросами. Торопливо она рассказала: «Отец запряг лошадей, чтобы отвезти Марусю и маму к Дороховым в Лежанку. По дороге, за городом, у него отобрали лошадей. Ему пришлось бросить женщин. Где они, он не знал, когда снова пришёл домой. Он пришёл с солдатами, и они забрали остальных лошадей, телеги и отца. После обеда появились офицеры. Сёстры и золовка должны были собраться и идти с ними. Мне разрешили остаться, я им показалась слишком больной. Это было на прошлой неделе. С тех пор я одна. Никто не вернулся».

Я начал Миру утешать.

«Ничего плохого с ними не случилось. Сейчас смутное время. Скоро всё снова наладится. Однажды – вы увидите, Мира! – все снова вернутся домой. Да я готов поспорить, что Маруся и мама уже спокойно сидят у Дороховых. Да и почему им не быть там? Добраться до Лежанки не такое уж и трудное дело. Я сам в скором времени собираюсь туда. Уже в ближайшие дни и пойду. Или поеду… И там я посмотрю, как обстоят дела, и вы, Мира, сразу же получите весточку».

В действительности всё, конечно, было не так просто, как я описывал. Выбраться из города было невозможно; поэтому и в Безопасном я ещё не побывал. Я не мог исполнить то, что пообещал Борисову.

Да Мира и сама знала, что известия из Лежанки сюда сейчас не проникали; но моя уверенная речь её несколько приободрила. Её печальное лицо немного просветлело. Она посмотрела на спасительные деньги и сказала: «Мы обязательно вам вернём долг, Гриша!».

«Не важно», - сказал я, махнув рукой.

Я вспомнил, что пришёл сюда, чтобы у Друзякиных узнать кое-что о Лежанке. Я ещё поспрашивал Миру. Но она знала мало. В Лежанке, по её словам, в последнее время было спокойно, упорядочено управление, под властью «белых». У Дороховых – всё без особых изменений. Старик, Кондратий Артёмович – как и опасались раньше – сошёл с ума.

Я попрощался с ней.

Из кармана я вытащил коробочку с вышитыми носовыми платками. Роскошная вещь для женщин, товар высшего сорта, из нашей добычи. Их припрятал Глазер. Мы, собственно, хотели их здесь сбыть девушкам, чтобы ещё немного заработать.

Мира взяла их и молча, пожала мне руку.

Вдвоём в доме

Ставрополь всё ещё был окружён и закрыт. Покидать город нельзя было никому, до тех пор, пока генерал Деникин не возьмёт его под свой контроль. Уже наступил ноябрь. Но появлялось всё больше признаков того, что «красные» скоро сдадутся.

Мы с Глазером, чтобы чувствовать себя в большей безопасности, переселились подальше в город, в район пивоварни, которая не работала. Владелец до прихода «красных» бежал. Его супруга, дама лет сорока пяти, жила в доме одна, в обществе племянницы, которую она взяла к себе.

Эта дама – её фамилия был Лашкевич – взяла нас с Глазером на работу в качестве привратника и сторожа.

Дом не должен был стоять брошенным, когда дам не было дома, а это случалось всё чаще. Они избегали находиться в квартире из-за страха перед обысками, и оставляли там нас одних следить за порядком. Они появлялись через четыре - пять дней, а иногда и через неделю, чтобы проверить. В это время они жили у одной школьной подруги мадам Лашкевич, шляпницы, магазин и квартира которой находились в полуподвале дома, стоящего в защищённом месте.

Местом для нашего пребывания Лашкевич определила кухню, другие же помещения нам было разрешено использовать как можно реже. На кухне же мы должны были расстилать свои спальные места. Вначале мы так и делали.

Но обстрел города с каждым днём усиливался.

Однажды утром толстая граната пролетела через двор пивоварни. Она, правда, пролетела над домом Лашкевичей, и только несколько дальше, на улице, подняла на воздух несколько центнеров брусчатки, но при этом во всём доме вылетели стёкла; на кухне, естественно, тоже.

Глазер принялся заколачивать окна досками, потому что настоящим стекольщиком он-то не был; у него не было ни стекла, ни замазки, ни алмаза. Но все щели мы совместно замазали глиной.

И теперь у нас была тёмная квартира, но тёплая. Госпожа Лашкевич и племянница были совсем не рады, когда они пришли и всё увидели. Она не нужна была им больше, так как у нас уже побывали с визитом красногвардейцы, которые забрали и унесли всё серебро из шкафов. Такие бравые ребята любили приходить с «заданием», обыскать дом на предмет оружия – заданием, которое они давали себе сами, чтобы выполнить его так, как это было у Лашкевичей.

Какое же уважение я теперь испытывал перед тем простым солдатом Красной Армии, который оказался неподкупным, и не взял предложенные мной 40 рублей!

И так как дамы, расстроенные из-за кражи серебра, долгое время не появлялись, мы не понимали, почему прекрасные комнаты квартиры не могут быть использованы нами. И Глазер вселился в спальню племянницы.

Он всё содержал там в отменном порядке. Но кроватью и туалетным комодом он с удовольствием пользовался. Он пользовался духами племянницы, её зубной щёткой, а потом и гребнями из слоновой кости и хорошим мылом. От Хаферля он получил в наследство повязку для усов; с ней он теперь иногда, по пол-дня, стоял перед зеркалом при свете свечи.

Я же, в основном, лежал в гостиной на диване и читал.

Целую неделю я читал Зудерманна.

У госпожи Лашкевич было множество произведений Германа Зудерманна в дюжине томов. Она и её племянница понимали по-немецки и даже очень хорошо, но с нами говорили только по-русски. В первые годы войны было нежелательно говорить по-немецки; это могло иметь последствия. И всё же Зудерманн представлял здесь частицу немецкого менталитета и культуры; вместо того, чтобы выступил Альфред Керр, чтобы огнём и мечом сражаться с дурным вкусом мадам Лашкевич, овладеть её книжными шкафами и уничтожить, там – последние следы Зудерманна.

Дни нашей роскошной жизни под знаком косметики и литературы подошли к концу.

Сначала появились проблемы с продуктами. В магазинах города продукты закончились. У нас в кухне не было ничего, кроме ящика муки.

Можно было, правда, пока печь лепёшки, но и это с трудностями и опасностью для жизни. Водоснабжение в городе тоже вышло из строя.

«Белые» позаботились о том, чтобы лишить города воды. Функционировал всего один колодец, на бульваре, недалеко от губернского управления, но именно туда стреляли особенно охотно.

И всё же люди выстраивались к колодцу в длинные очереди. И я теперь тоже имел удовольствие – ежедневно стоять там с вёдрами и гадать, дойду ли я домой с полными вёдрами или нет.

В мучном ящике и вокруг него вдруг появились мыши. Они тоже страдали от столь длительной осады «белых» и искали, где бы им поживиться. Мы же свои лепёшки теперь ели не с таким аппетитом, как раньше.

А потом наступили две ночи, в которые «белые» попытались штурмовать.

В эти ночи Глазер не мог уснуть в мягкой постели племянницы.

По утрам он был мокрым от пота.

Пулемёты трещали так близко, как будто стояли перед домом.

Как всегда перед последним штурмом, днём в городе была мёртвая тишина. Мы готовились к последнему штурму. Не попадёт ли под него и наш дом?

Не лучше ли нам ещё сейчас перебраться в лагерь?

Лагерь теперь был вне зоны опасности, да и сидеть там вместе с друзьями было бы всё же лучше, чем вдвоём в доме, когда придут победители.

Если бы хоть госпожа Лашкевич пришла…Но она не показывалась уже восемь дней.

И тогда в полдень мы попытались добраться до лагеря. Попытка оказалась неосуществимой. Улицы были, и, правда, как вымершими, но как только мы попытались перейти через мостовую, откуда-то затрещал пулемёт.

Нам пришлось повернуть обратно.

После обеда начались уличные бои. Перед домом Лашкевичей взрывались ручные гранаты. Чтобы хоть как-то укрыться от долетавших снарядов, мы вдвоём засели в комнате племянницы.

Глазер забрался под кровать.

Я сидел в углублении письменного стола.

Мы долго так сидели…

Но потом, совершенно неожиданно, взрывы и стрельба прекратились.

Что за чёрт! Почему вдруг стало так тихо?

Выстрелов не было. Неужели противники отступили и опять ничего не решилось?

Да и вообще, кто мог знать, отдадут ли «красные» город?!

Стало темно. Скоро должна была начаться ночь. Неужели всё осталось по-прежнему?

Мы выползли из своих укрытий, пошли на кухню, сели на мучной ящик и стали ждать.

Царившая тишина становилась невыносимой.

А не крадётся ли кто-то по двору? А вокруг дома?

О, это было отвратительно!

Кто из них придёт? Красные?... Белые?... Так или эдак – одно было таким же отвратительным, как и другое…

Кто-то постучал в дверь коридора. За дверью слышался шёпот.

О - теперь я услышал, что это были женские голоса. Я быстро открыл.

Госпожа Лашкевич и племянница протиснулись во-внутрь. Сияя от счастья, они сказали по-немецки: «Белые» пришли… Ах, «белые» пришли!...»

«Что? Они уже здесь?» - спросили мы.

«Они здесь. Они здесь. Они здесь…»

«Белый» порядок

На следующее утро госпожа Лашкевич отправила нас за покупками. Где-нибудь что-нибудь купить. Всё, что удастся. Должен быть праздничный обед.

Идя по улицам, мы то там, то тут переступали через трупы, которые лежали повсюду и преграждали путь. На стенах домов уже белели большие листовки. Одна такая висела на стене двора гимназии, гда преподавал Виктор Михайлович. Приказ нового главнокомандующего, покорителя города. Подпись: Врангель.

«Смотри-ка!» - сказал Глазер, - «старина Врангель! И он тоже здесь? Давай прочитаем!»

В листовке не было ничего утешительного! Во всяком случае, для нас. В каждом предложении речь шла о расстреле.

Когда мы читали листовку, мы стали свидетелями того, как группу людей повели во двор гимназии на расстрел. Их было 60- 70 человек.

Из окон классов на всех этажах выглядывали любопытные, взрослые и школьники.

Процедура с построением, командой и стрельбой продолжалась не более пяти минут… Рутина… Мастерство, приобретённое в процессе многочисленных тренировок.

Когда солдаты-экзекуторы ушли, из кучи трупов выползли двое живых. Они получили несмертельные ранения. С застывшими взглядами они поползли к воротам школьного двора, на коленях. Офицеры, стоявшие там, их не остановили.

«Божий суд», - сказал один. - «Значит, они должны жить». По дороге мы столкнулись с «медузой».

«Дети», - сказал медуза, - «посмотрите на мою обувь и носки. Я купался в крови. Я не в себе. У меня кругом идёт голова. В лазарет я больше ни ногой. Вы же знаете, я там работал, и там лежали ещё сегодня почти две сотни человек, «красные», конечно; тяжелораненые из последних боёв, бедняги, которых не смогли вывезти. Сегодня утром к нам пожаловали гости от других господ, несколько деникинских офицеров и один из этих «белых», капитан, по-моему, пошёл с обнажённым кинжалом между рядами коек и стал колоть людей, как телят, одного за другим. Колол их, потому что они были «красные»… Зал был залит кровью. Со всех кроватей хлестала кровь. И текла, текла, вниз по лестницам. Во дворе она и сейчас стоит».

«Медуза» продолжал качать головой. Стоял и качал головой. Мы даже не знали, что ему сказать.

Глазер лишь смог выдавить из себя беспомощное: «Чёрт побери!». Это, вероятно, должно было означать: Кто следующий?

У меня же в ушах звучало нечто другое; я слышал голос счастливой госпожи Лашкевич: «Белые пришли! Ах, «белые!»

У «медузы» для нас был ещё одна новость.

«Вы, наверное, ещё не знаете про «одноухого»? Он ведь так любил ездить на автомобилях. Всякий раз он непременно должен был совершить кружок на машине…»

Да, это мы знали. В Ставрополе было несколько автомоторов, и «одноухий» не упускал ни единой возможности, при наличии денег, чтобы не взять одну из них и не покататься. А потом «красные» доверили ему ключи от гаража «Красной Армии», наняв его в качестве гаражного сторожа. Они надеялись, что он не будет злоупотреблять своим положением; вместо этого он каждую ночь пользовался ключом для того, чтобы вывести из гаража одну из военных машин и прокатиться по городу. За этим его и застукали.

«Они поймали его на бульваре», - сказал «медуза», - «и так как там много красивых деревьев, там его и повесили, на акации».

Подделка документов

Госпожа Лашкевич сразу же сдала «белым» передние нежилые помещения своего дома.

На первом этаже оборудовали две комнаты для писарей. Здесь же расположился комендант города, офицер по фамилии Понятовский. И дом сразу оказался в центре интереса самых «широких кругов», так как только Понятовский мог выдавать разрешение на выезд из города.

Ни одно гражданское лицо – ни извозчик, ни торговка, ни нищий, ни паломник – никто не мог без разрешающего документа пересечь границу города. Тот, у кого не было отпечатанного и подписанного лично Понятовским разрешения, не мог купить и билет на вокзале.

«Придётся нам ещё раз заняться подделкой документов», - сказал Глазер.

Мы ежедневно видели подпись коменданта и старались её запомнить. В наши обязанности входило рано утром открывать ворота и впускать просителей. А потом мы начинали подметать двор, и дольше, чем это было нужно, оставались стоять со своими мётлами у ворот и у бокового входа, который вёл в канцелярию Понятовского. Люди из «простых», выходившие со своими подписанными пропусками, охотно вступали с нами в разговор. Они были счастливы и довольны, что им повезло получить важную подпись, вертели этот листок в руках, рассматривая его, и, если мы проявляли интерес, давали взглянуть нам.

Мы смогли также найти подход к писарю Понятовского. Он – молодой гражданский служащий – после окончания работы убирал письменные столы, вытирал пыль, и любил при этом выкурить с нами сигаретку. Мы ведь относились к персоналу этого дома. Входить в служебные помещения, когда там не было коменданта, нам не разрешалось. Когда же мы курили и болтали, пара пропусков с письменного стола непостижимым образом исчезала.

На кухне Глазер уже несколько дней тренировался в подписи коменданта, чтобы изготовить фальшивки. Он очень хотел сделать это сам; я же видел, что он это не может. Он не мог выводить все изгибы и закорючки, потому что его рука дрожала.

Я думал о том, как, вероятно, больно отмечать всё усиливавшиеся симптомы слабости. Говорить ему я ничего не хотел. Но, в конце концов, он сам обратился ко мне и сообщил о своей озабоченности.

«Ты разве не замечаешь, как у меня всё дрожит? Или как меня иногда прошибает пот? Нам нужно уезжать. Я больше не могу терять здесь время... Я даже с подписью не могу справиться. Я не фальсификатор, но, как банковский работник, я всегда имел хороший глаз на подписи, и хорошую память и «уверенную руку», чтобы так, при случае, повторить подписи, в шутку или… А теперь? Я уже не тот старик, что раньше…»

Теперь это стало моей задачей – подделать подписи Понятовского. Я этим занимался после обеда, сидя за столом в кухне. И так как окна в кухне всё ещё были забиты досками, я зажигал свечу и старался всё сделать очень тщательно. Я не рискнул бы сказать, что пропуска удались мне мастерски. Слишком умному жандарму в кассе их нельзя было рассматривать вблизи.

Когда Глазер через некоторое время пришёл со двора, он осмотрел мою работу и одобрительно кивнул. Он взял свой документ и сразу несколько успокоился.

«Значит, завтра», - сказал он. - «Вечерним поездом… Минимум багажа, чтобы у нас были свободные руки!»

«И», - добавил я, - «в дороге ни одного немецкого слова! Закрыть рот и молчать, пока не приедем в Ростов. Не вмешиваться ни в какие разговоры… Это всё!»

Глазер решил ещё сходить в город, чтобы продать вещи, которые он не собирался брать с собой.

«Через час я вернусь», - сказал он и ушёл.

Я потушил свечу и остался сидеть в сумерках.

Было абсолютно тихо.

Госпожа Лашкевич была, наверное, где-то в своих покоях.

Печь потрескивала. У печной дверцы вспыхивали и дрожали огоньки.

На улице шёл снег. До Рождества оставалось четыре недели.

Я так долго смотрел на красное дрожащее пламя, пока у меня не заболели глаза. А не закрыть ли мне их на несколько минут, чтобы предаться своим мыслям?

Уже с закрытыми глазами я ещё раз пощупал свой документ с поддельной подписью, который я, сложив, положил в маленький карман.

«Ну, вот и всё», - начал я мысленный разговор с собой. - «Скоро я приеду домой».

В этот период Ставрополь был ужасным городом. Пребывание в нём оставило свои следы на моем лице в виде морщин на лбу. Одна прядь моих тёмных волос поседела. В моей, не находящей покоя душе, поселились призраки душ замученных, истерзанных людей. Непрекращающиеся постоянные тревога и страх были не только во мне. Ужас и страх тех, кто здесь погиб и задохнулся в кровавом дыму политического, бешеного остервенения и ярости. Ярости, которая угрожающе висела над городом. Здесь угрожали, мучили, карали; никто, казалось, не мог даже беззаботно вздохнуть.

Я должен был бежать отсюда прочь, хоть куда-нибудь, где не царила бледная маска смерти. В этом городе уничтожались моя душа, нрав, характер. Я уже не видел более по ночам радостные, безрассудно-глупые сны.

Как же я спал и какие видел сны, когда жил в сельском спокойствии Лежанки! Ах, эти ночи там, короткие летние, глубокие долгие зимние…

Та прежняя Лежанка, которой уже больше не было,передо мной стояла неизменной, потому. что я так хотел. Здесь, в городе, озноб и серость

смерти, там - тихое спокойствие, как когда-то, невозмутимая чудная глубокая тишь, уединённость тихих проулков и дворов, отрадно неторопливая работа в конюшнях, амбарах, полях и в огородах….

Навязчиво до реальности всё это надвигалось на меня, как будто бы я был в долгу перед Лежанкой. Я должен снова туда вернуться. Но всё же, что и кому я там должен? Перед кем я виноват и кому что задолжал?

Для меня это выглядело так: если Лежанка ассоциировалась с Настей, тогда в Насте для меня ясно выражалась и заключалась вся та настоящая, неподдельная Россия, и если эта ранее прекрасная, а сейчас ужасная страна будет жить во мне во все времена, за это мне надо благодарить Настю. Её я хотел увидеть, поблагодарить, прежде чем отправиться на Родину.

Родина! Родина! Как бесконечно красиво звучит это слово. От этого звучания на сердце становилось теплее, хотелось мечтать.

И это «Приеду домой» меня очень расстрогало. Как будто с сердца свалилась жёсткая корка. Ничто не трогало меня так в последнее время.

«Приеду домой!». Слова звучали бесконечно

прекрасно. В них звучал серебряный колокольчик. Рождественский колокольчик. Но иногда это слово так не звучало… Иногда нет…».

Там, на углу улицы, уже несколько дней висела телеграмма, экстренный выпуск газеты с заголовком: Революция в Германии. Кайзер бежал в Голландию!

В редакционном комментарии стояло: «Ужасный стальной кулак Германии разбился…»

А вчера в Ставрополь прибыли русские солдаты из немецкого плена. Перед канцелярией коменданта, у дворовых ворот, их собралась целая группа. Они должны были снова регистрироваться в качестве солдат, но не для царской армии, а для «белой». На следующий день им уже нужно было явиться для получения оружия и для упражнений в большом дворе пивоварни Лашкевича.

Но от разговоров о Германии с этими возвращенцами лучше было воздерживаться. Они рассказывали, что там для них не было даже хлеба. Человеку жить там невозможно. Один из них показывал твёрдый кусок какого-то тёмного, пополам с соломой вещества: это был хлеб. Он привёз его для ставропольского музея.

Какой-то господин купил у него этот тёмный кусок, заплатив несколько рублей. Он сказал, что он отнесёт его в музей. Его поместят там под стекло.

Несколько стоявших рядом гражданских печально посмотрели на это и сказали: «Ужас!»

«И это культурный народ!» - сказал господин. - «Культурный народ?»

Наши рекомендации