Лазарет на военном корабле

После того как мы дошли с хорошим, стойким ветром до экватора, наступил штиль, и мы простояли три дня, как зачарованные, на одном и том же месте. Корабль у нас был, без сомнения, в высшей степени мощный — пятьсот человек команды, коммодор, командир корабля, а им в поддержку длинные батареи тридцатидвух- и двадцатичетырехфунтовок; однако, несмотря на все это, мы стояли на месте и покачивались, беспомощные, как младенец в люльке. Будь это шторм, а не штиль, с каким восторгом зарылись бы мы в волны нашим доблестным бушпритом, словно нацеленной пикой. Но как бывает и с людьми, этот спокойный, пассивный враг — не сопротивляющийся и вместе с тем неодолимый — так и остался непобежденным.

В течение трех дней жара стояла нестерпимая. Солнце растопило смолу в пазах, во всю длину фрегата были натянуты тенты; палубы все время опрыскивали водой. В это время произошло печальное, хоть и не слишком необычное на корабле событие. Но для того, чтобы подготовить читателя к его изложению, необходимо рассказать, что представляет собой судовой лазарет.

Лазарет — это та часть корабля, куда помещают неспособных нести службу матросов; во многих отношениях он походит на больницу на берегу. Как и на большинстве фрегатов, лазарет на «Неверсинке» находился в третьей палубе, если считать сверху. Он был расположен в крайней передней оконечности этой палубы, охватывая треугольную носовую часть в носу корабля. Таким образом, это было подземное помещение, в которое даже в полдень едва проникал радостный луч дневного света.

На таком мореходном судне, как фрегат, которому приходится нести на себе груз вооружения и всевозможных запасов, кубрик — палуба жилых помещений — расположен частично ниже ватерлинии. В гавани, где нет волнения, некоторая циркуляция воздуха поддерживается через большие круглые скважины, просверленные в верхней части бортов несколько выше ватерлинии и именуемые вентиляционными отверстиями. Перед выходом в море эти отверстия должны быть заткнуты, проконопачены, а щели герметически закупорены варом. Когда они закрыты, естественный приток наружного воздуха в лазарет прекращается. На «Неверсинке» некоторое мизерное его количество подводилось туда искусственным образом. Но поскольку единственным средством для этого служил виндзейль, объем воздуха зависел от силы ветра. В штиль его не было вовсе, а в сильный шторм виндзейль приходилось совершенно убирать, так как на больных сильно дуло. Не доведенная до верху переборка отделяла лазарет от остальной части палубы, где подвешивались койки вахт; таким образом, до него доносился весь галдеж, поднимавшийся при их смене.

Заведовал лазаретом лекарский помощник, в помощь ему было придано несколько санитаров. Это было то самое лицо, которое помогало при ампутации ноги у марсового. Его всегда можно было найти на его посту как днем, так и ночью.

Лекарский помощник этот заслуживает особого описания. Это был низкого роста бледный молодой человек с глубоко сидящими глазами, наделенный тем особым выражением восставшего из гроба Лазаря [352], столь часто наблюдаемым у санитаров. Он почти никогда не показывался на верхней палубе, а когда появлялся на свет божий, имел какой-то сконфуженный вид и застенчиво мигал. Солнце было сотворено не для него. Его нервы приходили в смятение при виде крепких морских волков на баке, от шума и суеты на верхней палубе, а потому он предпочитал зарыться в глубины корабля, туда, где ему в силу давней привычки дышалось привольнее.

Молодой человек этот никогда не позволял себе легкомысленных разговоров; говорил он только о рецептах врача; каждое слово его было пилюлей. Его никогда не видели улыбающимся; даже серьезным-то он выглядел не так, как все люди; лицо его имело выражение какого-то мертвенного смирения перед своей судьбой. Странно все же, что столько людей, заботящихся о нашем здоровье, сами имеют в высшей степени болезненный вид.

С лазаретом, где царил лекарский помощник, была связана хоть территориально и отделенная от него, ибо соседствовала с судовой канцелярией, самая взаправдашняя аптека, ключ от которой он держал при себе. Оборудована она была в точности как аптека на берегу, со всех четырех сторон рядами полок, заставленных зелеными бутылками и банками. Внизу было множество выдвижных ящиков, на которых были непонятно сокращенные латинские названия, выполненные золотыми буквами.

Лекарский помощник открывал свою аптеку на час или два каждое утро и каждый вечер. В верхней части двери были сделаны жалюзи, которые он поднимал, когда выдавал лекарства, дабы допустить хоть малую толику воздуха. И там он восседал на табурете, прикрыв глаза зеленым козырьком, и орудовал пестиком в огромной железной ступе, более всего походившей на гаубицу, смешивая какие-нибудь снадобья с ялапой [353]. Коптящая лампа отбрасывала трепетный отблеск оттенка желтой лихорадки на его бледное лицо и плотно уставленные банки.

Иной раз, когда я чувствовал, что мне нужно принять какое-нибудь лекарство, но не был достаточно болен, чтобы явиться к врачу на прием, я с утра отправлялся к лекарскому помощнику в его логово под вывеской пестика и просил выдать то или другое. Не говоря ни слова, этот живой труп готовил мне микстуру в оловянной кружке и передавал ее через маленькое отверстие в двери, точно кассир, вручающий сдачу в театральной кассе.

У переборки, в которой была устроена дверь, находилась маленькая полочка, куда я ставил свою оловянную кружку и смотрел на нее некоторое время в нерешительности, ибо я отнюдь не Юлий Цезарь, когда дело касалось принятия необходимого лекарства; а принимать его так прямо, ничем не скрасив, не заглотав с ним какой-либо кусочек, чтобы оно легче прошло; короче говоря, явиться по собственному почину к аптекарю и там у прилавка проглотить свое снадобье, как если бы оно было мятной водкой со льдом, стаканчик которой вы опрокидываете в баре гостиницы, — это было поистине горькой пилюлей. Правда, бледный молодой аптекарь с вас за это ничего не брал, и в этом было немалое утешение, ибо разве не странно, мягко выражаясь, платить береговому аптекарю деньги — звонкие доллары и центы — за то, что он вам дает какое-то там омерзительное лекарство?

Оловянная кружка моя долго дожидалась своей очереди на полочке. Впрочем, «Пилюля», как матросы прозвали его, не обращал ни малейшего внимания на мою медлительность и в суровом, печальном безмолвии продолжал толочь пестиком в ступке или завертывать в бумажки порошки, пока под конец не появлялся новый пациент, и я с внезапной решимостью отчаянья не проглатывал свой шерри-коблер [354], унося с собой во рту высоко на грот-марс фрегата его невыразимый вкус. Не знаю, вызвано ли это было широкими размахами качки, которые мне приходилось испытывать у себя там, но, стоило мне принять лекарство и забраться затем наверх, как я начинал травить. Длительного облегчения оно мне почти никогда не приносило.

Этот лекарский помощник был всего лишь подчиненным врача Кьютикла, жившего где-то в окрестностях кают-компании вместе с лейтенантами, штурманом, капелланом и ревизором.

Врач по закону обязан следить за общим санитарным состоянием корабля. Если в каком-нибудь из подразделений происходит нечто вредящее, по его мнению, здоровью команды, он имеет право заявить капитану формальный протест. Когда матроса подвергают порке у трапа, при экзекуции обязательно присутствует врач, и если он приходит к убеждению, что конституция виновного не позволяет ему вынести положенного числа ударов, он имеет право вмешаться и требовать приостановки наказания.

Но хотя морской устав и облекает его этой высокой дискреционной властью даже над самим коммодором, как редко он использует ее, когда вмешательства его требует гуманность! Три года на корабле — долгий срок, а быть все это время на ножах с командиром и лейтенантами весьма скучно и досадно. Лишь этим можно объяснить то обстоятельство, что многие судовые врачи оказываются глухи к голосу человечности.

Не говоря уже о вечной сырости палуб из-за ежедневного затопления их соленой водой во время нашего похода вокруг мыса Горн, достаточно сказать, что на «Неверсинке» люди, явно страдающие чахоткой, задыхались под ударами боцманмата, а ни врач, ни два его помощника, присутствовавшие при этом, не считали нужным вмешаться. Но там, где поддерживается бессовестность военной дисциплины, тщетны попытки смягчить ее введением каких бы то ни было гуманных законов. Скорее вы приручите миссурийского медведя-гризли, чем сообщите человечность чему-то по самой природе своей жестокому и варварскому.

Но врачу приходится выполнять еще и другие обязанности. Ни один матрос не может поступить во флот, не пройдя предварительно медицинского осмотра, с целью проверить силу его легких и мышц.

Одно из первых мест, куда я попал, ступив на палубу «Неверсинка», оказался лазарет, где я застал одного из лекарских помощников, восседающего за столом, покрытым зеленым сукном. В этот день была его очередь совершать обход. Получив приказание от вахтенного офицера доложить упомянутому лицу, чтó мне от него нужно, я прокашлялся, чтобы привлечь его внимание, а затем, попав в поле его зрения, вежливо поставил его в известность, что прибыл к нему с целью быть тщательно осмотренным и обследованным.

— Раздевайтесь, — был ответ, после чего, засучив обшитый золотом рукав, он начал меня ощупывать. Он поддал мне под микитки, стукнул в грудь, приказал встать на одну ногу и вытянуть другую горизонтально. Осведомился, есть ли у меня в семье чахоточные [355]; случаются ли приливы крови к голове; не страдаю ли я подагрой; сколько раз в жизни мне отворяли кровь; сколько времени я провел на берегу и сколько в плавании, присовокупив к тому еще ряд вопросов, безнадежно ускользнувших из моей памяти. Закончил он допрос удивительным и мало чем оправданным: «А вы верующий?».

Это был наводящий вопрос, который несколько подкосил меня, однако я не вымолвил ни слова. Но, принявшись ощупывать мои икры, он поднял глаза и непостижимым образом вывел заключение: «Боюсь, что нет».

Под конец он признал меня здоровым как бык и написал на сей предмет удостоверение, с которым я и вернулся на палубу.

Этот лекарский помощник оказался существом весьма своеобразным, и когда я ближе с ним познакомился, мне перестал казаться странным вопрос, которым он заключил осмотр моей персоны.

Это был тощий человек с вывернутыми вовнутрь коленями, кислым, угрюмым выражением лица, которое еще усугублялось тем, что подбородок и щеки он брил так безжалостно, что они казались синими и словно замерзшими. Его давнее знакомство с военно-морскими недужными, видимо, наводило его на самые мрачные размышления по части состояния их душ и шансов на их спасение. Он был одновременно и лекарем и духовным лицом при больных, зловеще утешительными словами помогая им проглатывать пилюли, и среди матросов известен был под прозвищем «Пеликана» — птицы, подклювный мешок которой, выглядящий как отвислая челюсть, сообщает ей необыкновенно скорбное выражение.

Возможность получить освобождение от службы по болезни и отлежаться, когда вам неможется, — одна из немногих сторон, выгодно отличающих военный корабль от торгового судна. Но, как и все прочее в военном флоте, дело это подчинено корабельному распорядку и проводится с суровой неуклонностью, не допускающей никаких исключений из правил.

Врача на фрегате можно застать в лазарете в течение получаса, предшествующего утреннему построению; там, совершив свой утренний обход, он принимает всех кандидатов на освобождение. Если, посмотрев на ваш язык и пощупав пульс, он признает вас достойным занесения в список, его секретарь записывает вас в свою книгу, и с этого момента вы освобождаетесь от всех обязанностей и располагаете изобильным досугом для восстановления здоровья. Пусть заливается дудка боцмана, пусть ревет вахтенный офицер, пусть гоняется за вами командир вашего орудия, достаточно вашим однокашникам сказать, что вы в списке, ничто уже вас не касается. Даже у самого коммодора нет тогда на вас управы. Но не предавайтесь слишком бурно радости, ибо вы в безопасности, только когда погребены в мрачных глубинах лазарета. Взбреди вам в голову дохнуть свежим воздухом на верхней палубе и заметь вас там кто-либо из офицеров — тщетны будут все попытки сослаться на болезнь, ибо считается абсолютно невозможным, чтобы у какого-либо истинного военно-морского больного достало сил вскарабкаться наверх по трапам. А кроме того, сырой морской воздух, скажут они вам, для больного противопоказан.

Но, несмотря на все это, несмотря на мрак и духоту лазарета, на которые записавшийся в больные вынужден обречь себя до тех пор, пока врач не объявит его исцеленным, бывает много случаев, особенно во время длительных периодов дурной погоды, когда мнимые больные готовы вынести мрачное лазаретное заточение, лишь бы не страдать от тяжелой работы и мокрых бушлатов.

Где-то мне попался рассказ о том, как черт записывал исповедь одной женщины на куске пергамента и то и дело вынужден был растягивать его зубами, чтобы вписывать все новые грехи. Нечто весьма похожее на это происходило с нашим писарем, которому приходилось все больше удлинять и удлинять список больных, для того чтобы вписать все фамилии освобожденных во время нашего плавания вокруг мыса Горн. То, что матросы называют горновской лихорадкой, получило угрожающее распространение, хотя она мгновенно прекратилась, стоило нам добраться до хорошей погоды, каковое волшебное исцеление, как это бывает со многими другими больными, можно приписать единственно чудодейственной перемене климата.

Сколь это ни странно, но на широте мыса Горн иные «сачки» готовы вынести и банки, и кровопускание, и нарывное, лишь бы не покидать лазарета. С другой стороны, бывают случаи, когда действительно больной и нуждающийся в лечении матрос будет упорно отказываться от освобождения, так как в этом случае он лишится грога.

На каждом американском военном корабле, уходящем в плавание, имеется весьма порядочный запас вин и различных вкусных вещей, предназначенный по закону для больных, будь то офицеры или матросы. И одна из клеток специально отведена под казенных цыплят для больных. Впрочем, на «Неверсинке» единственной легкой пищей, перепадавшей последним, были саго и аррорут [356], да и ту они получали лишь при серьезном заболевании; но, насколько я знаю, им никогда не прописывалось вино, в каких бы то ни было количествах, хотя казенные бутылки часто шли в кают-компанию для лечения занемогших офицеров.

И хотя клетка казенных цыплят пополнялась в каждом порту, но никогда ни одна пара их не пошла на бульон для больных матросов. Куда они исчезали, кто-нибудь да должен был знать. Но так как сам я об этом ничего определенного сказать не могу, я не стану повторять то, что упорно твердили матросы, а именно, что благочестивый Пеликан, оправдывая данное ему прозвище, был особенно падок до птицы. Я тем менее склонен верить всем этим сплетням, что последний отличался крайней худобой, чего не могло бы быть, если бы он вкушал столь питательную пищу, как куриные ножки, блюдо, которое рекомендуется кулачным бойцам во время тренировки. Но как трудно отказаться от подозрений, когда перед тобою столь подозрительная личность. Пеликан! Все равно я тебе не верю.

LXXVIII

Наши рекомендации