Нэнси А. Коллинз Блюз сомовьей девчонки

Флайджар наш — из тех южных городишек, где ход времени не так чтоб сильно чувствуешь, может, потому это, что не особо заметна смена времен года — между зимой и летом разница градусов в пять, не больше. А может, потому, что ежели вы — бедняк, голь перекатная, вроде большинства местных, для вас десяток-другой лет — не ахти какая разница. Да и лет сто — двести — тоже, уж коли на то пошло.

А две вещи для Флайджара уж и вовсе не меняются — нищета и река. К Миссисипи городок цепляется, все равно как негритенок к матушкиной юбке, — еще бы, ведь любые заработки местного народа — хорошие ли, нет, это уж другое дело — к старушке Миссисипи привязаны, что фартук — к поясу хозяюшки. Эх, было время, был городок портом, барки да баржи сюда заходили, плавали туда-сюда по реке. Да что говорить — дело уж прошлое, все что осталось от старых добрых деньков теперь — полусгнивший причал деревянный да пирс полуразрушенный.

И очень удобно: обломки эти заходят в реку аж на несколько сот футов, а там окуни, лини, сомы даже — хороший бесплатный приварок для любого рыбака, у кого терпения да сноровки достанет, это вам, если слушать станете, и Сэмми Херкимер подробно распишет, а уж он-то — лучший, верно, флайджарский рыболов.

Мест славных много — выбирай не хочу, но у Сэмми любимое — на Пароходной Излучине. От городка, правда, далековато — в миле, не меньше, а потому причал в таком состоянии, что успевай глядеть, куда ступаешь, но оно и неплохо — значит, местные не больно сюда суются, в самый раз для Сэмми. И вот сидит он однажды эдак, посиживает, чай ледяной из термоса прихлебывает, и вдруг — глянь, а рядом — вот кого увидеть не ожидал — Хоп Армстронг!

Хоп у нас — что-то вроде пижона здешнего. Так уж его Господь создал — по части внешности не просто хорошо, а вроде и слишком, а насчет честолюбия — извините. На гитаре там поиграть, за счет дамочки какой поесть-попить — это он с полным удовольствием, никто не угонится, но вот поработать там или вроде того — нет, это не для Хопа.

— Хос-с-поди, Хоп! — хопнул Сэмми, удивленный до крайности. — Ты что здесь забыл-то? Дома у тебя пожар или что?

— Можно и так сказать, — ответствовал Хоп мрачно. — Баба моя говорит, хоть раз чего на ужин в дом принеси.

— Уж до этого дошло? — вскинул брови Сэмми.

Нынешняя бабенка Хопа — Люсинда Соломон, та, которая местный салон красоты держит. Красивая, и дела у нее идут — лучше некуда, по флайджаровским меркам, конечно. А уж жестка — что твой кулак, норов — круче не бывает, и, говорят в городишке, ладить с Люси для Хопа — первая в жизни его работа из тяжких.

Оглядел Сэмми, какие у парня снасти, и смешно ему сделалось — это ж надо додуматься, гитарку свою на реку приволок, а сеть рыболовную взять и не подумал! Покачал головой да и снова на реку стал глядеть. Помолчали они этак, помолчали, а потом старик и заговорил.

— Знаешь, Хоп, отчего это место назвали Пароходной Излучиной?

— Я так полагаю, что река здесь излучину дает, а по этой излучине раньше пароходы ходили, — пожал плечами Хоп.

— Ну и это, конечно, да только не так все просто. Давно это было. Пароход один большой ходил вверх-вниз по реке. «Цветок дельты» назывался. Шикарный, в каютах — карнизы мраморные, люстры хрустальные, ручки дверные позолоченные. Весь народ-то как услышит, что «Цветок дельты» идет, так из домов выбегает да поля бросает, чтоб только, значит, поглядеть. А потом средь бела дня вот на этом самом месте «Цветок дельты» и затонул, прям у всех на глазах. — И Сэмми указал на середину реки.

— А почему затонул-то? — Хоп заинтересовался, любопытство в голосе появилось.

— По правде сказать, никто и не знает. Кто говорит — котел взорвался, кто — пожар на борту случился. Может, бревно какое плавучее днище проломило. Столько времени прошло, кто теперь поймет? Да только бабка моя другое говорила. Клялась, что «Цветок дельты» сомовьи девчонки сгубили.

Хоп так на старика и вытаращился.

— Шутки со мной вздумал шутить, Сэмми?

— Вот уж нет, сэр! — Сэмми даже головой затряс для верности. — Сомовьи девчонки всегда в этих местах жили — раньше черных, раньше белых, раньше индейцев даже. В реке и живут, на дне, где ила много. До пояса — как есть женщины, а ниже — огромные сомы. От людей подальше держатся. Вообще-то они ничего, не злые, но люди говорили, «Цветок дельты» одну из них в колесо случайно затянул, аж на куски ее разорвало.

Обернулся Хоп, глянул на старика с интересом.

— А сам-то ты, Семми, хоть одну сомовью девчонку… ВИДЕЛ?

— Нет, сам не видел. Я и не искал их, по правде-то. Да и бабка моя говорила — коли не находят тех дураков, что ночью в реке купаются, сомовьих девчонок это работа. Они утопленников подбирают, в иле хоронят, пока не сгниют. Гнилое-то мясо им есть легче…

Хопа перекосило.

— Да ладно тебе! Мало того что моя бабенка меня сюда отправила, так еще ты здесь про сомовьих девчонок болтаешь, как они мертвяков лопают!

— Ну, извиняйте. И в мыслях не было, что такой ты у нас чувствительный.

Снова помолчали, а после Сэмми на гитару кивнул.

— Ты ж вроде на рыбалку пришел, на кой бренчалку-то приволок?

— Человек что — одновременно два дела делать не может, по-твоему?

— Может, сдается, да я бы не советовал. Рыбу распугаешь.

— Или сомовью девчонку приворожу, — ухмыльнулся Хоп.

— Да уж коли у кого получится, так это у тебя. — Сэмми вздохнул, заглянул в ведро. — Ну ладно, половил, на сегодня будет. Поплетусь-ка я домой, как раз к ужину почистить и поспею. Ежели сомовьих девчонок привораживать надумаешь, Хоп, так удачи тебе. И смотри здесь.

— Ты тоже поглядывай, Сэмми, — процедил лениво Хоп, а сам так на реку и глядит.

* * *

Надобно признать, на реке в солнечный, вот как нынче, денек Хопу было совсем не плохо. Жарко, да не слишком, а от воды — ветерок славненький… и потом, хоть здесь-то бабе этой чертовой за ним не уследить.

Ох, не из тех Люсинда женщин, которым легко угодить, совсем не из тех. Когда не в духе — так и вовсе с нею не ужиться, а не в духе-то она теперь почитай всегда. Понимать начинал Хоп — верный признак, что конец приходит его сладким денечкам безделья да житья у миз Соломон, как у Христа за пазухой, да не в его манере это — соскакивать, не имея за кого теперь зацепиться. Только вот беда — на его вкусы да запросы маловато во Флайджаре подходящих дамочек, особо не покидаешься, и выходит, что как ни кинь, а придется ему еще с Люсиндой горе погоревать. Ну и ладно, Пароходная Излучина — от городка далеко, в самый раз, чтоб Люсинде понять, как он спину гнет, трудится — или не трудится, — лишь бы на закате на столе ужин стоял. Ему ж лучше.

Размышляя этак, вынул он из коробочки со снастью свою раскладную удочку, разложил да и вставил в щель меж щербатыми досками. Крючок приладил, наживку прицепил и забросил леску подальше, в мутную реку. Одним глазом на поплавок посматривает, а сам, глядь, к деревяшке ближайшей уже привалился и гитару к груди прижимает.

Было ль в жизни у Хопа такое время, когда музыка ему не легко давалась? Пожалуй, что и нет. Пешком под стол ходил — и тогда что хотел, то с гитарой и делал, в точности по задумке. Как с бабами — так и с музыкой. На гитаре играть — как дышать, как есть, это вам не хлопок собирать, не трактором править!

Хоп пригляделся к речной глади — до чего же спокойной кажется, уж до того широка, глазами ее силы, пожалуй, и не определишь. Только потому и понимаешь, до чего могуча, что видишь, как огромные бревна плавучие в мгновение ока мимо проносятся. Иногда цельные стволы дубовые к Мексиканскому заливу несутся, друг друга обгоняют. Сегодня — поспокойнее, и бревна, что вниз по течению плывут, — со шпалы железнодорожные, не больше.

Ну, никак не выкинуть из головы байку, что Сэмми рассказал. Не в сомовьих девчонках дело — слыхал он про это, брехня все. А вот про «Цветок дельты» — да-а, это ему прямо в сердце запало. Интересно, а каково оно было-то — тогда жить, когда пароходы плавали, шиком да блеском клоповники вроде Флайджара ослепляли?

И подумать только, самый шикарный из старых добрых колесных пароходов вот прямо тут жизнь свою и закончил, камушком добросить отсюда, где сидишь, вся эта красотища — да разом в миссисипскую грязную воду! А он-то, Хоп, только и видывал на реке, что баржи-плоскодонки да катерки случайные, редко-редко когда — яхточки залетные. Да уж, не те корабли, какие воображение потрясают да сердечко колотиться заставляют. Чтоб на баржу поглядеть, народ пятки сбивать не станет, это уж верно.

Хоп подивился — любопытно бы знать, а осталось на дне Пароходной Излучины ну хоть что от «Цветка дельты»? Да разве теперь узнаешь… Уж коли река секрет какой хранит, так раскрывать его не торопится. И все ж таки, а славно помечтать — вот бы разглядеть сейчас в воде пароходную палубу!

Ну так прямо и видишь этот самый плавучий дворец, беленький, что твоя хлопковая головка, а трубы — ну точно бочки, дымят, как сигары плантаторские, и плывет себе, катит по Миссисипи, а наверху — красотки-южанки в юбках на обручах, по верхней палубе прогуливаются, перья на шляпах дрожат, что птички в клетках, а в салоне — другая жизнь, там шулера пароходные в костюмчиках молексиновых, в цилиндрах беленьких серебряные доллары да золотые десятки на столы игорные мечут. И сам он среди прочих, одет — как в «Унесенных ветром», тоже мне, Кларк Гейбл, на палубу выходит, шляпу перед дамочками приподымает, а потом в шикарный салон, на бал вечерний. Эх, и житуха ж была в те времена!

И вот, стал-быть, танцует призрачный Хоп под хрустальными люстрами с дамочкой, которая — ну точь-в-точь Вивьен Ли, а настоящий Хоп тем временем ловкими пальцами музыку подбирает. Конечно, «Доброй ночи, Айрин» в те времена в ходу еще не была, но ведь он же просто мечтает и нечего придираться.

Играл Хоп, играл, да вдруг на середине реки вроде как шевеление наметилось. Глянул он — а с места, где он сидит, кажется, будто пловец какой посреди излучины вынырнул, в том самом месте, где, Сэмми болтал, «Цветок дельты» на дно ушел.

Вынырнул пловец — да сразу и снова нырнул. Быть такого не может!

В Миссисипи купаться — для здоровья так же полезно, как зажженным фитилем динамитным вместо нитки в зубах ковырять. Частенько случается, что дурак какой в сосиску нажрется да и хвалится, переплыву, мол, реку. Войдет в воду — да и пропадет футах в десяти от берега без следа. Коли семье повезет, так, может, и всплывет через пару дней, миль на пятьдесят пониже по течению, за сучья дерева-плавуна зацепившись, а уж раздуло так, что свиньи от человека не отличить. Только не похоже было то, что Хоп увидел, на мертвяка, на поверхность всплывшего. Главное, на одном месте держалось, по течению не плыло. Прикрыл Хоп от солнца глаза ладонью, разглядеть получше хотел — а там уж и нет ничего. Тут поплавок у него задергался, на крючок что-то попалось, он и стал ближе к берегу смотреть. Гитару отложил, тянет за удочку, вытянул, а на крючке — сом, фунтиков этак на десять.

Да уж, нынче вечером Люсинде придираться не к чему будет, что верно, то верно.

Стал он домой собираться, снасти на одно плечо повесил, гитару — на другое нацепил, а все ему не по себе. Ну, прям напасть какая-то — все мерещится, что наблюдает за ним кто-то — и не сом, что на крючке с пояса свисает.

* * *

Лежал Хоп ночью в постели — Люсинда рядышком посапывала — да и раздумался.

А может, то, что Сэмми про сомовьих девчонок говорил, и не простая байка? Помнится, сам он прочел в журнальчике — с желтой обложкой, в парикмахерской листал, — рыбу вон одну тоже все сказкой считали, а пару лет назад в дальней стране ее и поймали! И вообще, да кто он таков, чтоб решать, есть ли сомовьи девчонки, нет ли их, коли сроду никого не видел, кто б побывал на дне Миссисипи и живым оттуда вернулся?..

На следующий день Хоп сам на рыбалку идти вызвался, Люсинде и понукать не понадобилось.

Решил — а попытаю-ка я снова удачи на Пароходной Излучине! Пришел к доку, видит — нет никого, сразу на душе полегчало. Забрался на док, в точности как вчера, полчаса проторчал, все ждал, не случится ли что, а потом удочку отложил, а гитару подобрал — надо ж как-то время скоротать.

Только «Полночный стон» до середины доиграл — слышит, а возле пирса словно рыбина огромная плеснула. Глянул он, чтоб, значит, понять, отчего шум-то, — и такое увидел, еще бы чуть — и бренчалку свою в воду б уронил.

Футах в ста от дока голова человеческая из воды высунулась. Охнул Хоп от изумления, дыхание занялось, а голова-то и ушла снова в илистую воду, тихо ушла, и кругов на том месте не пошло. Минуты не прошло — задергалась Хопова леска, да так сильно — чуть удочку в реку не уволокло.

* * *

Пятнадцатифунтового сома притащил в тот вечер домой Хоп, Люсинда восхищается, а он молчит про то, что на реке видел. Ровно подсказал кто — что б оно такое ни было, там, на Пароходной Излучине, держи-ка ты это при себе!

На третий-то день Хоп и леску в воду забросить не позаботился. Понял уже, что эту тварь речную все к доку тянет. Точно не светляки, которых он как наживку использует, черт подери.

Подобрался он к самому краю причала, аккуратненько, разболтанных да дырявых досок остерегаясь. Сел, ноги с причала свесил. Поразмыслил, посомневался с минутку, а потом и решил — лучше «Грязных вод» тут не выбрать.

И вот в точности как тогда, только до середины песни дошел — а оно, чудо это, и выплыло. У Хопа сердце-то колотится, аж дух захватывает, а он играть себя заставляет. Не хочет спугнуть, значит. Как первую песню закончил, не остановился, сразу на «Пони блюз» перешел.

Сначала, пока играл, на струны глядел, старался вид сделать, что, дескать, и не замечает, слушает ли его кто. Но уж на «Вокруг луны» не сдержался, рискнул, поглядел в сторону этой самой — а она прямо внизу, под ногами его болтающимися! На него уставилась, а глазища — огромные, черные, вроде как одни зрачки.

Поразился Хоп — до чего сомовья девчонка на человека походит. Сэмми-то такого нарассказал, он и вообразил незнамо что, рыбину в парике кудрявом, а тут — нетушки. Дьявол, да в церкви бабенкам до этой — как до небес!

Губастая она, конечно, по-рыбьи, и рот огромный, жуть, а вместо носа — две щели, но если на этом не заострять — нет, ДАЛЕКО не уродина. Волосы, правда, нечесаные — кошмар, и в кудряшках растрепанных чего только не напутано — водоросли, моллюски живые, все на свете. А что там ниже плеч — в воде не видать, только жабры и заметил, как они у самой шеи открываются да закрываются.

А глядит-то сомовья девчонка на него как — Хоп только и засмеялся в душе. Рыба она наполовину, нет ли — а уж таких вот выражений у женщин на рожицах Хоп навидался, это да. Крепко, похоже, зацепил он деваху эту, а теперь — самое, значит, время ее подмаслить.

Заглянул Хоп сомовьей девчонке в самые глаза, усмехнулся.

— Ну, привет, рыбонька. Послушать, как я играю, пришла?

У сомовьей девчонки мечтательность с лица слетела — удивилась вроде. Оглядывается, смущается, словно и как сюда попала — невдомек, а потом назад метнулась, ни дать ни взять — дельфин на хвосте.

— Не уплывай! Пожалуйста! — кричит Хоп, руку протянул, чтоб ее только остановить.

И ведь скажи на милость — не уплыла сомовья девчонка, назад повернула, разглядывает его с интересом, а сама плещется себе в Миссисипи, то туда, то сюда, ну точь-в-точь — малышка в бассейне на дворе.

— Нечего тебе меня бояться, рыбонька, — заулыбался Хоп по-доброму. — Уж не обижу. Может, еще малость для тебя поиграть? — И гитару поднял, ей показал.

Девчонка сомовья поняла. Закивала радостно, руку мокрую вытянула, пальцем перепончатым в гитару тычет. Еще пуще Хоп заулыбался — сделайте одолжение, с того самого места «Вниз по реке» начал, где раньше остановился.

Когда солнце садиться стало, у Хопа руки прямо отваливались, по пальцам кровь текла. Сыграл сомовьей девчонке понемножку из всего что умел — блюзы, блюграсс, хонки-тонки, песни ковбойские, даже колыбельных парочку — надо ж было узнать, что сомовьей девчонке понравится, а что — нет. Оказалось — на блюзах она прямо помешанная, оно и понятно: блюз-то ведь не где-нибудь — на берегах Миссисипи рожден!

Отложил он наконец гитару, девчонка сомовья нырк — и прямо в мутную воду. И минуты не прошло — из воды огромаднейший сом вылетел, как из пушки выпущенный, и на причал плюхнулся. Подобрал Хоп бьющуюся рыбину, да головой-то покачал.

Сказал:

— Благодарю, конечно, только не этого мне надо. — Бросил рыбину обратно в реку, вынул из кармана доллар серебряный, двумя пальцами зажал, покрутил, чтоб под солнцем закатным заблестел. — Хочешь, чтоб еще для тебя играл, — и мне дай чего хочу, а я, милая, вот этого желаю.

Тут девчонка сомовья снова на поверхность всплыла, так на монету и уставилась, а после опять нырнула. Хоп стоит, с ноги на ногу переминается. Минута прошла, две — от сомовьей девчонки ни слуху ни духу. Может, пережал он малость, слишком рано давить на нее стал?

И вдруг ему что-то в самую грудь стукнуло — тяжелое, мокрое, на доски упало, зазвенело металлом. Наклонился Хоп, поднял кружочек чеканный, а руки так и трясутся. Грязь да ил с монеты отер — а она не серебром отливает, блеском золотым светится!

Охнул он от радости — и тотчас озираться стал, уж не заметил ли кто его удачи, но нет, на причале он — один-одинешенек, то есть ежели только людей, конечно, считать. Вот ведь счастье какое привалило!

И все это — за песенку несчастную.

* * *

Лето, стало быть, шло, а Хоп на Пароходную Излучину и вовсе зачастил, на утренней заре приходил, до вечерней сидел, а уходит — в карманах мокро, да зато не пусто. Иногда, конечно, в доке Сэмми Херкимер рыбачил, тут уж хочешь не хочешь — жди, пока старый хрен уберется, но это редко когда случалось, а обычно — не о чем печалиться.

Люсинде, ясно, поначалу ох и подозрительно стало, с чего это он вдруг рыбаком заделался, но видит — домой приходит, духами от него не пахнет, воротник проверяла — в помаде не вымазан, ну и успокоилась — чем бы дитя ни тешилось. Не знала Люсинда про банку из-под «Фолджерса», у гаража зарытую, золотыми да серебряными монетами набитую, и про сумку побрякушек золотых, что в поленнице за домом спрятана, тоже не ведала. А с какой это радости Хопу ей про богатство свое тайное рассказывать — чтоб пытать начала, откуда взял да что там поделывал?

Ну да, Люсинде хоть словцо про сомовью девчонку шепни — к завтрему весь Флайджар, от стариков глухих до детишек малых, на причале выстроится, на всем на чем хошь играя, банджо ли, гармошке ли губной, — чтоб только к удаче чужой примазаться. Нетушки, коли Хопа спросить, так мало ему радости без нужды счастью своему вредить!

А как не останется у Рыбоньки (так он ее прозвал) чем за песни платить, выкопает он свою банку кофейную, подхватит рюкзачок, от золотишка едва не лопающийся, — и вперед, в большой город, в Джексон там или Гринвилл. Черт, да чего там — в Чарлстон можно податься или в сам Нью-Орлеан! Да какая разница куда, главное, чтоб дамочки были помоложе да пошикарнее, не то что во Флайджаре хреновом, и чтоб пивом по воскресеньям торговали. Судя по тому, как Рыбонька во время последних концертов себя вела, и гадать особо не надо — скоро поскребыши хвостом сметать станет, ежели можно так выразиться.

Дерганая стала, нервничает, то пугается чуть что, лягушка квакнет — а она уже на дно, то глазищами своими уставится, поцелуйчики воздушные посылает. Он, Хоп, может, и не очень образованный, но уж в бабах-то он разбирается, черт подери, изучил, а Рыбонька сейчас — типичная бабенка, у которой с монетой туговато становится.

Пошел Хоп на Пароходную Излучину — а сам твердо решил: все, последняя это его серенада для сомовьей девчонки и последний денек во Флайджаре, в дыре проклятой. Золото у него уж есть, а впереди, в широком мире, небось где-то и слава ждет, стоит только руку протянуть.

* * *

Посмотрел Хоп на небо, на тучи серые поморщился. С самого утра дождик льет, то припустит, то прекратит, а уж как тропинку развезло единственную, что к причалу на Пароходной Излучине ведет, — жуть. Противно, конечно, в грязи по колено барахтаться, но, может, оно и неплохо — в такие поганые деньки можно не беспокоиться, не шныряет ли кто поблизости.

Хоп ремень от гитары поудобнее через плечо перекинул да и пошел поскорее к берегу. Ну вот, значит, и причал заброшенный, скользкий, дрянь, а что ж делать — сел поудобней на краешек, привык уже, ноги над водой свесил и заиграл «Посади на могилке моей цветы».

Вот сейчас Рыбонька появится. Всплывает на поверхность ярдах в пятнадцати, стоит ему заиграть, потом поближе подбирается, замирает, глядит, как птичка, змеей зачарованная. Ох, знает он такие взгляды, навидался у дамочек, когда на танцульках играл. Ясно, скажи он слово — Рыбонька в крапиву кинется, да что там — в огонь жгучий войдет!

Закончил он первую песню, глаза на воду скосил — а сомовья девчонка отчего-то ждать себя заставляет. Задумался Хоп — может, не слышит она его? Он же не знает, где она живет — хотя сильно похоже на то, что далеко от Пароходной Излучины не заплывает. Может, мелодию сменить, черт ее знает, мало ли, может, ей «Хлопковые поля» не покатили? Сменил — нет, не показывается. Хоп еще сильней призадумался — видать, точно завязывать пора. Заиграл «Подпрыгнул дьявол» — уж из самых ее любимых.

Под ногами у него всплеск раздался, прямо под водой — разглядеть можно — фигура возникла, за столбом причальным прячется. Ухмыльнулся Хоп понимающе: роберт-джонсоновы блюзы — они на баб прям как колдовство действуют, ноги там у бабы или хвост — без разницы.

Позвал:

— Что это вдруг застеснялась, лапонька? Выплывай, дай хоть на личико твое поглядеть!

Возле пирса вода просто пузырями пошла, все равно как закипела. Хоп возьми да и наклонись. Глядит вниз, в мутную воду, ноги в воздухе болтаются.

— Эй, Рыбонька, это ты?

Быстро все случилось — только сердце захолонуло. Тварь чешуйчатая со ртом разинутым, зубами острыми наполненным, вылетела и челюстями, как капканом стальным, ноги Хопа и ухватила. Всего-то раз вскрикнуть и успел, тонким звериным криком захлебнуться, когда его, с гитарой вместе, в воду ледяную поволокли.

Сошлись над Хопом грязные воды старушки Миссисипи, и последнее, что он, помирая уж, увидал — девчонку сомовью. Смотрит, как он тонет, а в глазах распухших, зареванных — горе неизбывное.

Народ-то флайджаровский, когда Хоп Армстронг так с рыбалки и не вернулся, на том порешил, что подружку он себе новую завел, издалека, да и сбежал от Люсинды, лучшую долю искать. Хотя и такие были, что подумали — напился наш красавчик беспутный и по пьяной-то лавочке в дыру между досками свалился, утоп. Поболтали, конечно, малость — но на самом-то деле, кому какая, к дьяволу, разница? А пара недель прошла — и другие темы нашлись, о чем в парикмахерской судачить.

Три месяца прошло, как Хоп исчез. Закинул Сэмми Херкимер удочку, а крючок у самого пирса вдруг за что-то и зацепись. Он сперва решил, в водорослях каких запутался. Вытащил, а на крючке — бренчалка Хопова!

Гитара. Та, что дамочек очаровывала, из юбок их вытряхивала, денежки последние из кошельков у них выскребала. Теперь-то на ней все струны полопались, гриф растресканный, полировка вся ободрана, ровно зубами обкусана. Сэмми, инструмент изломанный с крючка снимая, только головой и покачал. Нет, не удивила его находка. Может, в том, что с Хопом бедным случилось, и его вины немного есть. Он ведь парню про сомовьих девчонок рассказал… рассказал, да не все. Про то забыл поведать, отчего это сомовьи девчонки — ЕДИНСТВЕННЫЕ русалочки, что на Пароходной Излучине обосновались.

Ох, парни, одно про них помните — большие они собственницы, а уж ревнивые…

Бентли Литтл Театр

Без десяти девять, закрываться скоро, и Патнэму отчаянно хочется в туалет. Он сдвигает ноги, стискивает зубы. В книжном магазинчике — ни души. Последний покупатель умотал минуту назад, два часа проторчал, на цент не купил, слава Богу, больше никто не пришел. Он размышляет, решает — пора, наверно, уже закрывать, точнее, это мочевой пузырь за него решает. Мистер Карр узнает — повесится, а может, и нет, наверно, старик подумает — пусть уж лучше раньше запрет, чем хоть на время бросит магазин на произвол судьбы.

Он подцепляет с полки у кассы связку ключей, торопится к двери, выбирает нужный ключ, находит, вставляет в замочную скважину, поворачивает с усилием, пока не раздается звонкий щелчок. Переворачивает знак на витрине — было «МЫ ОТКРЫТЫ», стало «ИЗВИНИТЕ, МЫ ЗАКРЫТЫ». Опрометью, галопом несется в туалет позади магазинчика.

В самый раз вовремя.

Патнэм отправился на маленький склад, туда, где вешалка, не торопясь, в блаженном облегчении. Застегивая ремень, поднял глаза и обнаружил, что глядит прямехонько на узкую деревянную дверь напротив туалета. Офигеть можно. Почти месяц в магазине работает, как только каникулы начались, сюда пришел, ясно ж, видел уже эту дверь, а словно бы и не замечал.

Напрягает это почему-то.

Подошел, повернул почернелую металлическую ручку — ни черта. Дверь заперта. Оставил в покое ручку — а если ключом? Половину ключей из связки перепробовал на случай, вдруг какой подойдет, а потом подумал — нет, наверно, лучше у мистера Карра спросить. Может, там просто чулан. А может, хранилище для особо ценных книжек, да мало ли что, нечего самому себе проблемы создавать.

Он засунул ключи в карман и отправился обратно в магазин.

На следующий день, когда инвентаризацию с мистером Кар-ром проводили, и правда спросил. Думал, старикашка ему просто расскажет, что там за дверью, объяснит скучающим, унылым тоном, как про все объяснял, где что находится. Нет, ТАКОЙ реакции никак не ожидал.

Такого страха.

Такого ужаса.

Господи, ну прям как в кино, мистер Карр на глазах побелел. Не то что со щек — с губ краска сбежала, глаза круглыми стали, смешно. В руку Патнэму вцепился, сжал, пальцы костлявые, больно — жуть.

— Ты туда случайно не заходил?

— Туда? Заходил? Да я, наоборот, спрашиваю, что там.

Мистер Карр облизнул губы.

— Я сам виноват, надо было тебе раньше рассказать. — Пальцы разжал, рука безвольно повисла вдоль тела, только голос остался испуганным. — За дверью — лестница в театр. Понимаешь, эти магазинчики… — Указал пальцем, видимо, в сторону бутика и ювелирной лавочки, что за стеной. — Когда-то были связаны между собой. А наверху — театр. Первый оперный театр в этом штате, первый, который вообще у нас в стране открылся. Потом-то владельцы разорились, но тогда, в начале девятисотых, у них величайшие таланты выступали. Сам великий Карузо там пел, много тогдашних звезд. Но мало было настоящих ценителей, чтоб окупать такой театр, вот он и перестал существовать. Здание пустовало довольно долго, а потом кто-то его купил — разбил первый этаж на все эти магазинчики. А второй этаж и театр, конечно, просто заброшены.

Патнэм подождал в надежде услышать еще. Но нет — старик уже отворачивается, наклоняется, озирает стопки книг на полу. Патнэм не шевелится. Смотрит на руки мистера Карра, что поднимают пыльный, в кожу переплетенный фолиант. А руки дрожат, и книга вот-вот упадет. С чего бы это мистер Карр так задергался? Хотел спросить, а потом поглядел на блестящую лысину на макушке старикана в венчике тонких седых волос — и почему-то передумал.

Опустился на колени, начал помогать.

По воскресеньям Патнэм один работает. Мистер Карр по воскресеньям книги скупает, рыщет по развалам, по гаражным распродажам, по дешевым аукционам, а магазин на попечении Патнэма оставляет. Магазин, как все маленькие лавчонки в центре старого города. По выходным в шесть закрывается, Патнэм дома бывает как раз к «Двадцатке самых-самых».

Но на сегодня у него другие планы.

Запер двери в пять минут седьмого. Проследил, как запоздалый студент волочет к машине кипу секондхэндовых учебников, перевернул знак, потушил свет в витрине и пошел на склад. Постоял немножко перед дверью, размышляя, чем же она отличается от двери в туалет, может, негативные вибрации уловятся? Фиги. Нормальное такое ощущение ребячьего тайного восторга. Какое всегда бывает, когда делаешь что-нибудь запретное.

Патнэм стал пробовать ключи дальше.

На четвертой попытке дверь отперлась как миленькая, и вот уже Патнэм медленно поворачивает ручку, толкает от себя. А за дверью — и вправду лестница, много-много хлипких деревянных ступенек, покрытых серой пылью. А высокие стены — тоже деревянные. А на большущей балке в центре потолка — две голые лампочки, древние как незнамо что. Он всмотрелся в сумрак впереди, выше по лестнице — наверно, где-то там черный ход в театр, наверно, этой лестницей осветители и рабочие сцены пользовались. Пошел наверх. Перил у лестницы нет — кажется, вот-вот равновесие потеряешь, но это проходит, если за стены держаться. Один шаг — две ступеньки.

Дошел. Остановился. Впереди тянется вдаль какой-то коридор, длинный, через все здание, похоже, заканчивается где-то над бутиком, или над ювелирной лавчонкой, или за ней, над сувенирным магазином. В коридоре — темень, хоть глаз выколи, только и свету малость пробивается, который снизу, из книжного, а на том конце — черно. В темноте — участки темноты еще большей, у него такое чувство, что там — выходы из коридора в другие комнаты. Но наверняка не скажешь, больно темно; он помчался вниз по лестнице, отыскал под прилавком фонарик и — бегом назад.

Наверху он включил фонарик и посветил в коридор. Правда, проемы дверные, а дверей нет, и он сунулся в ближайший. Желтая полоска света заплясала на голых стенах, на пыльной батарее, на заложенном кирпичами окне. В дальнем конце комнаты, в левой стене — еще один проход, его шаги по паркету гулко отдаются в тишине. Направил свет в черный проем. Увидел низкую ванну, одинокий умывальник, старинный унитаз. Мгновение оглядывал ванную, ощущая странную неловкость, потом торопливо обернулся и через первую комнату вышел в коридор.

Следующий проход. И еще один. И еще.

И вот это — театр? Больше на отель смахивает. Куда из коридора ни зайдешь — везде сплошные спальни и ванные, спланированные один к одному, каждая следующая — копия предыдущей. Он продолжал исследование, чем дальше по коридору — тем тревожней на душе. Несколько комнат оказались совершенно пусты, во всех остальных сохранилась мебель: кровати с высокими спинками, керосиновые лампы на ночных столиках, темные деревянные бюро, жесткие стулья. В каждой комнате — батарея и замурованное окно, когда-то, должно быть, выходившее на улицу.

Он заглянул наконец в последнюю комнату.

Увидел мертвеца, сидящего в покрытом пропыленным чехлом кресле.

Подскочил. Уронил фонарик. Чуть не закричал.

Уже собирался удирать — и вдруг в свете упавшего фонарика различил, что фигура — вовсе не человек. Оно не мертвое, оно живым-то никогда не было. Просто брюки и рубашка, увенчанные старой болванкой для париков.

Он наклонился, поднял фонарик, высветил сначала фигуру, потом прошелся лучом по комнате. Не спальня. Уже. Длиннее. Пол явно скошен вверх. Замурованное окно скрыто за плотным красным занавесом. Ни кроватей, ни тумбочек, только четыре кресла, одно, болванкой увенчанное, — лицом к двери, остальные — к стене?

Нет, не к стене.

К СЦЕНЕ.

Патнэм шагнул в комнату.

Вот, значит, что от театра осталось.

Страшно ему почему-то. Думал, увидит нечто величественное, громадное, оркестровую яму, балкон, зрительный зал — гигантский, с витыми колоннами, с креслами, бархатом обитыми. Уж никак не эту унылую узкую комнату, одинокого зрителя-болванку, жалкую, простенькую, доморощенную сцену. Все — странное, высвечиваемое неверным лучом.

ТЫ ТУДА СЛУЧАЙНО НЕ ЗАХОДИЛ?

Он направляет фонарик вверх, на сцену. А на возвышении — целый стол маленьких фигурок, с кукол размером, жуткие, уродливые твари, упакованные в тканевые и меховые прикиды. Он подходит ближе. Луч фокусируется на ближайшей фигурке. Грязная. Гнусная. Противоестественная. Голова — больше тела, и сделана вроде как из выдолбленной тыквы. А может, из батата? Или все-таки из тыквы, что-то типа этого. Глаза — глубоко посаженные камушки. Деревянный нос торчит. А зубы — настоящие, человеческие зубы, блестят в искривленной усмешкой дыре рта.

По спине мороз идет, но фонарик движется, от одной фигурки — к другой, у каждой — свое выражение, свой костюм, но все одинаково жутковатые, и все, похоже, из одних и тех же материалов. Все расставлены и рассажены так, будто застыли посреди представления.

Патнэм и подумать не успевает, а уже делает шаг к сцене. Холодно, откуда-то резким сквозняком веет, но странный перепад температуры как-то скользит по краю восприятия, у него внутри уж и так все похолодело. Он тянется пальцем к ближайшей фигурке и осторожно дотрагивается. Такая теплая. И мягкая.

Он отскочил. Даже затошнило от отвращения. Буквально отпрыгнул — лишь бы скорей от сцены подальше. Палец, которым до куклы дотронулся, чуть скользкий, и Патнэм вытягивает его перед собой, точно боится испачкаться.

Назад, к двери, осторожно, только ни к чему не прикасаться. Поганые куклы, поганый театр! Возненавидел он их страстно, странной, иррациональной ненавистью, такой даже не ожидаешь, такую и по полочкам раскладывать неохота. Одного хочется — убраться от этого места подальше. Обратно в магазин. Не надо было ему сюда подниматься. Что-то здесь… неправильное, сначала от этого страх пробрал, а теперь — необъяснимое омерзение.

Он почти бегом выбежал в коридор, а к тому времени как добрался до конца, до лестницы, уже во всю мочь несся. Снова — по две ступеньки за раз, и вниз, и захлопнуть за собой дверь, и повернуть ключ — дрожащими руками. Неплохо бы палец помыть, да уж больно не хочется в магазине находиться, нет, только не в одиночестве, только не с этой комнатой наверху, и вместо того чтоб в туалет зайти, он торопливо выключает оставшийся свет, запирает дверь и уматывает.

Постоял немножко на улице возле магазина, пот льется, дыхание тяжелое. Оглядывал длинное здание. Никогда не замечал, что все лавчонки расположены в одном доме, фасады у них — совершенно разные, и уж точно бы не заметил, что есть здесь еще и второй этаж. Но теперь-то, когда он знает, очень хорошо заметны заштукатуренные кирпичные прямоугольники, замурованные окна наверху. Попытался было посчитать окна от книжного магазина и дальше, интересно, а за какими кирпичами спрятан театр, попытался — и бросил. Нет, не стоит узнавать.

Дрожа, поплелся за угол, за углом — парковка, там он машину свою оставляет.

Пять минут спустя он был уже дома. Первым делом — в ванную, палец мыть. Отскребал кожу сначала «Давом», потом — мало показалось — «Аяксом», а ощущение скользкости так до конца и не прошло. Он полез в аптечку, вынул коробочку лейкопластырей, в несколько слоев замотал палец и почувствовал себя малость получше.

— Патнэм! — Голос матери из кухни. — Это ты? Ты вернулся?.

— Да! — вопит он в ответ. — Я дома! — Надо же, как странно, кричит — а голос тихим кажется.

— Скоро обедать будем!

Он идет в холл.

— Обедать… а что у нас?

Голова матери высовывается из кухонной двери.

— Цыпленок с жареной тыквой.

С ТЫКВОЙ.

Он мигает. В голове картинка: мать оглаживает тыкву, надевает на нее парик, прорезает глаза, рот, вставляет нос. Мать смотрит в холл, прямо на него. Сердце в груди падает. Почему она так на него смотрит? Что у нее за улыбочка, словно бы подозрительная?

Он отводит глаза. Бред какой-то. Сумасшествие. И все равно — мать возвращается в кухню, а он не может идти следом, страшно, страшно, что увидишь на столе у плиты. Одну из тех кукол?

Он глубоко вздыхает. Только бы руки перестали дрожать. Что ж он такое, этот театр? Что за куклы такие, отчего они его так напрягают? Почему та, другая фигура, та болванка не произвела на него впечатления, а вот куклы?.. Наоборот, теперь, когда вспоминаешь то сидящее нечто, думаешь про шмотки на стуле, про болванку для париков, взирающую на дверь, чувствуешь нелепое успокоение.

— Патнэм! Зови сестру! Есть пора!

— Щас, мам! — Голос у него уже не заторможенный, громкий, нормальный, и он направляется в гостиную, где сидит на ковре перед телевизором Дженни.

А рядом на полу — кукла с тыквенной башкой, овощная физиономия в обрамлении черных косм, огромная пасть раз и навсегда разинута в неестеств

Наши рекомендации