Глава 3. Умственное и нравственное состояние римского общества

Растерянность

Мы видели уже, что эпоха, в которую возникло христианство, была временем полного разложения традиционных форм производства и государства. В связи с этим процессом мы наблюдаем и полное разложение традиционных идей и верований. Всюду развивается искание новых форм мысли, всюду возникает стремление к новым воззрениям. И в этих поисках отдельный индивидуум был предоставлен собственным силам, так как социальная поддержка, которую он прежде находил в своей общине и традиционных этических нормах, теперь совершенно исчезла. Поэтому одной из самых характерных черт нового умонастроения является его индивидуализм. Последний вовсе не означает, что индивидуум совершенно освобождается от всех общественных связей. Это — невозможная вещь. Человеческий индивидуум может жить только в обществе и посредством общества. Но индивидуализм является знамением того, что общественная зависимость, в которой индивидуум рос и которая ему казалась естественной и понятной, потеряла свою силу, что этому индивидууму теперь предстоит задача пробить себе дорогу вне этой общественной зависимости. А это он в состоянии сделать только в том случае, если он соединится в новую общественную организацию со всеми другими индивидуумами, имеющими те же нужды и те же потребности. Формы этих организаций, конечно, определяются данными условиями и не зависят от произвола этих индивидуумов. Но они не выступают по отношению к индивидууму как традиционные организации, в готовом виде, они еще должны быть созданы им в союзе с другими индивидуумами. Отсюда возникают различные ошибки и величайшие разногласия, пока наконец из борьбы различных мнений и после ряда опытов возникают новые организации, лучше всего соответствующие новым условиям. Тогда они приобретают прочное существование и становятся для после– дующих поколений таким же образцом, как и старые. В такое переходное время кажется, что не общество. определяет индивидуум, а, наоборот, индивидуум — общество, что общественные формы, задачи их и цели вполне зависят от его произвола. индивидуализм, такое индивидуальное искание новых форм мысли и новых форм общественной организации характеризует, например, эпоху либерализма, которая последовала за разложением феодализма. Новые общественные организации, которые должны были сменить старые, возникли не сейчас, и прошло известное время, пока мало-помалу новые организации рабочих и предпринимателей не стали решающими элементами капиталистического общества.

Этот процесс разложения старых общественных форм и создания новых придает первым столетиям Римской империи большое сходство с девятнадцатым столетием. Но эти два периода сходны еще в том отношении, что и тогда, и в наше время разложение старых общественных связей быстрее и резче всего совершалось в больших городах и что вся общественная жизнь все больше определялась влиянием последних.

Для крестьянина, в пору его силы и самостоятельности, общественная жизнь создавала мало поводов для размышления, так как жизнь эта была определена для него нравами и обычаями. Тем больше должен был он размышлять о природе, с которой он находился в постоянной борьбе, которая каждый день готовила ему новые неожиданности, от которой он находился в полной зависимости и с которой он так или иначе должен был справиться, если хотел существовать. Поэтому вопрос о причине естественных явлений был ему очень близок. Сначала он старался его решить очень наивным образом, путем олицетворения отдельных сил природы: по его мнению, в природе действовали различные божества. В этой постановке вопроса заключалось уже начало естествознания, которое также ставит явлениям вопрос почему? и ищет причины явлений. Как только начали понимать, что зависимость между причиной и следствием в области естественных явлений является закономерной и необходимой, что она не зависит от произвола личных божеств, дорога к естественнонаучному познанию была открыта.

Но этот шаг, конечно, не мог быть сделан крестьянами, которые находились в полной зависимости от природы. Они покорно склонялись перед силами природы и старались не покорить их путем познания, а снискать их благоволение путем молитв и жертв. Научное познание природы возможно только в городах, где человек не чувствует так непосредственно и осязательно свою зависимость от природы и где он может стать ее незаинтересованным наблюдателем. Только там возникает господствующий класс, который имел достаточный досуг для наблюдений и не поддавался соблазну тратить этот досуг на физические наслаждения, как это делал крупный землевладелец в деревне, где физическая сила и выносливость играют такую роль в производстве и где досуг и избыток производят только такие грубо чувственные удовольствия, как охота или пиры.

Естествознание возникло в городах. Но мало-помалу некоторые города разрослись до такой степени, приобрели такие большие размеры, что население их утратило сознание своей зависимости от природы, а вместе с этим и интерес к ней. Но то же самое развитие передало городам руководство духовной и экономической жизнью обширных областей. И оно же, как мы видели, уничтожило ту поддержку, которую отдельный индивидуум находил в традиционных формах общества и мысли. Оно также обостряло все классовые противоположности, разжигало все более ожесточенную классовую борьбу, которая временами заканчивалась полным переворотом во всех унаследованных отношениях. Не природа, а общество готовило теперь каждый день человеку в больших городах все новые неожиданности, ставило его ежедневно пред новыми, неслыханными задачами и изо дня в день задавало ему вопрос: что делать?

Не вопрос о причинности в природе, а вопрос о должном в обществе, не познание необходимых естественных зависимостей, а свободный, по-видимому, выбор новых общественных целей — вот что теперь главным образом интересовало людей. Место естествознания занимает этика, и последняя все более принимает форму поисков счастья, блаженства индивидуума. В эллинском мире этот процесс происходил сейчас же после персидских войн. Римский мир, как мы уже видели, в области искусства и науки являлся только плагиатором греческого мира, так как он овладел материальными и духовными сокровищами Греции не путем труда, а посредством грабежа. Римский мир познакомился с греческой философией в такое время, когда в ней интерес к этическим вопросам преобладал над интересом к познанию природы. Поэтому римская философия очень мало занималась изучением природы и с самого начала посвятила свое главное внимание этике.

В первые столетия императорской эпохи в области философского мышления господствовали две этические системы: эпикуреизм и стоицизм.

Эпикур называл философией деятельность, которая посредством понятий и доказательств создает счастливую жизнь. Этого он думал достигнуть стремлением к наслаждению, но только стремлением к разумному, прочному наслаждению, а не к чувственным мимолетным удовольствиям, которые ведут к потере здоровья и имущества, следовательно, к страданию.

Это была философия, очень подходящая классу эксплуататоров, который не мог найти для своего богатства другого применения, кроме потребления. Разумное регулирование чувственной жизни — вот в чем он нуждался. Но это учение не приносило никакого утешения тем, кто уже потерпел в жизни физическое, духовное или финансовое банкротство, бедным и нуждающимся, пресытившимся всякого рода наслаждениями до отвращения к ним. Оно не могло также удовлетворить тех, которые интересовались еще традиционными общественными формами и преследовали не только политические цели, тех патриотов, которые с бессильной скорбью смотрели на упадок государства и общества, но не могли задержать его. Всем им наслаждения этой жизни казались пустыми и суетными. Они поэтому обратились к стоицизму, который считал высшим благом не наслаждение, а добродетель и только в последней видел счастье. Материальные блага, здоровье, богатство и т. д. были с этой точки зрения так же безразличны, как материальные страдания.

Многих это в конце концов приводило к полному отречению от мира, к презрению к жизни, даже к исканию смерти. Самоубийство в императорском Риме было очень' частым явлением, одно время оно даже вошло в моду. Но замечательное явление: одновременно с исканием смерти в римском обществе развивался настоящий страх смерти. Гражданин какой-нибудь общины в классическом мире сознавал себя частью великого целого, которое переживало его, когда он умирал, и в сравнении с ним было бессмертным. Он продолжал жить в своей общине, она носила на себе следы его деятельности, он не нуждался ни в каком другом бессмертии. И действительно, у народов древности, не имевших за собою продолжительного культурного развития, мы либо совсем не находим никаких представлений о загробной жизни, либо встречаем только представления о царстве теней, вызванные потребностью объяснить появление умерших в сновидениях: жалкая жизнь, от которой очень охотно отказались бы. Известна жалоба тени Ахиллеса:

Одиссей, утешение в смерти мне дать не надейся,

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,

Нежели здесь над бездушными, мертвыми, царствовать, мертвый [1].

Вера в существование теней, как уже мы сказали, была только наивной гипотезой, которая должна была объяснить появление мертвецов в сновидениях, она возникала не из душевной потребности.

Не то было, когда община исчезала и отдельный индивидуум оставался одиноким. У него уже не было сознания, что деятельность его продолжала жить в государстве, к которому он относился индифферентно, а часто и враждебно. И все-таки мысль о полном уничтожении была для него невыносима. Так развился страх смерти, какого в древности не знали. Появилась трусость, смерть стала ужасом, тогда как прежде она была братом сна.

Все сильнее становилась потребность в новом учении, которое бы доказывало, что индивидуум бессмертен не как бесплотная тень, а как блаженное существо. Блаженство перестали искать в земных удовольствиях, но его также не искали уже в земной добродетели, а в достижении лучшей жизни за гробом, для которой земная жизнь была только предуготовлением. Это воззрение встретило сильную опору в учении Платона, его после приняла и стоическая школа.

Платон допускал загробную жизнь в такой форме, что души, отделившиеся от тела, продолжали жить и получали награду и наказание за свои земные поступки. В 13-й главе десятой книги своей «Республики» он рассказывает об одном спартанце, павшем на войне. Когда на двенадцатый день после смерти его хотели предать сожжению, он вдруг ожил и рассказал, что его душа, после того как она вышла из тела, попала в одно чудесное место, где были трещины, которые отчасти вели на небо, а отчасти внутрь земли. Там сидели судьи, чтобы судить прибывшие души: праведные отправлялись направо, на небо, где царствовала неизъяснимая красота, а грешные — налево, в глубь земли, в какую-то подземную пропасть, где они должны были искупить свои грехи. Неисправимые злодеи попадали там в руки диких людей, пышущих огнем, которые схватывали их, заковывали и предавали различным мукам. Для других же, попавших на небо и в подземную пропасть, должна была, спустя тысячу лет, начаться новая жизнь. Памфилий, который все это видел, получил поручение все это рассказать и чудесным образом проснулся живым.

Трудно не вспомнить при этом о небе и аде, об овцах по правую сторону и о козлищах по левую, о вечном огне, уготованном в аду (Мф. 25:33, 41), и о мертвецах, которые не оживут, «доколе не окончится тысяча лет» (Откр. 20:5) и т. д. и т. д. А ведь Платон жил в четвертом столетии до Рождества Христова.

Так же христиански звучат следующие слова:

«Тело есть бремя и наказание для духа. Оно давит на дух и держит его в оковах».

И эти слова принадлежат не христианину, а воспитателю и министру Нерона, гонителя христиан, стоику Сенеке.

Вот и другое аналогичное место:

«Телом этим душа покрывается, закрашивается, заражается и отделяется от всего, что составляет ее истинную сущность. Из-за него она подвержена ошибкам. Вся ее борьба устремлена на эту давящую плоть. Она стремится туда, откуда она была послана. Там ждет ее вечный покой, там она, после всего грубого и извращенного, что она видела в этом мире, созерцает чистое и светлое».

Мы встречаем у Сенеки и другие обороты, знакомые нам из Нового завета. Так, Сенека однажды замечает: «Облекись в дух великого человека». Бруно Бауэр совершенно правильно сравнивает это выражение с тем, которое мы встречаем в Послании апостола Павла к римлянам: «Облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа» (13:14) и в Послании к галатам: «Все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись» (3:27). Из таких совпадений сделан был вывод, что Сенека позаимствовал эти выражения из христианских источников, даже что он был христианином. Но это только продукт христианской фантазии. Сенека писал раньше, чем составлены были различные части Нового завета,— стало быть, если действительно имели место заимствования, то приходится скорее принять, что христиане сделали их из широко распространенных сочинений модного тогда философа. Вполне возможно также, что обе стороны, независимо друг от друга, употребляли обороты, которые были в то время в устах всех.

Так относительно выражения «облечься во Христа» Пфлейдерер указывает, что оно ведет свое происхождение от персидского культа Митры, который в императорском Риме имел очень широкое распространение. О влиянии этого культа на христианские представления он говорит, между прочим, следующее:

«К митраистским таинствам принадлежала также святая вечеря, при которой освященный хлеб и чаша с водой или вином служили мистическими символами того, что божественная жизнь сообщалась поклонникам Митры, которые при этом празднестве являлись в звериных масках, чтобы этим изображением атрибутов бога Митры показать, что празднующие «облеклись» в своего бога, т. е. вступили с ним в тесное жизненное общение. Близкую параллель к этому мы встречаем в учении Павла о вечере господней как приобщении «телу и крови Христа» (см.:1 Кор. 10:16), в которого крестившийся «облекался» (Гал. 3:27)».

Но Сенека не является единственным философом того времени, который употреблял обороты, близкие к христианским.

Идеи, о которых мы теперь говорим, представления о бессмертии души и загробном мире, находили в эпоху начатков христианства все более многочисленных последователей. Так, например, александрийский иудей Филон, живший в начале нашего летосчисления, кончает свою первую книгу «Аллегории священных законов» следующим положением:

«Уже Гераклит сказал: «Мы живем смертью богов и умираем их жизнью». Ведь пока мы живем, душа мертва и похоронена в нашем теле, точно в могиле, и, напротив, когда мы умираем, душа живет собственной жизнью: она освобождается от зла, а труп — от жизни, связанной с душой».

Подготовка к загробной жизни казалась теперь более важным делом, чем борьба за блага земного мира. Царство божье заняло место земного царства. Но как же найти его? Прежде гражданин имел в традиции, в народной воле, в потребностях общества, три ясных и надежных критерия своей деятельности. Теперь они исчезли. Традиция превратилась в бесплотную тень, народ не проявлял больше общей воли, потребности общества для индивидуума были безразличны. Предоставленный только самому себе, индивидуум беспомощно стоял в потоке новых идей и стремлений, вливавшихся в общество. И он искал точку опоры, учения и учителей, которые научили бы его правде и мудрости жизни, которые указали бы ему верный путь в царство Божье.

Как и всегда, когда возникает новая потребность, сейчас же нашлись многочисленные люди, которые старались удовлетворить ее. Началась проповедь индивидуальной морали, нравственности, посредством которой отдельный человек, не изменяя самого общества, мог уйти от него и возвыситься над ним, стать достойным гражданином лучшего мира.

Да и что другое оставалось делать талантливым ораторам и философам? Всякая политическая деятельность прекратилась, интерес к исследованию причин явлений, к научной деятельности, совершенно ослабел. На что могла устремиться жажда деятельности ораторов и философов, если не на то, чтобы вести процессы для приобретения собственности или проповедовать презрение к ней, становиться юристами или проповедниками? И действительно, в императорскую эпоху обе эти области культивировались одинаково усердно: и по части декламаций о ничтожестве благ этого мира, и по части параграфов в защиту этих благ римляне совершили действительно нечто выдающееся. В моду все больше входило держание назидательных речей и собирание, а также фабрикация назидательных изречений и анекдотов. Евангелия в своей основе представляют также обработку такого рода собраний притч и эпизодов.

Конечно, нельзя судить об этой эпохе по ее морализирующей риторике. Новая мораль с ее презрением к миру' отвечала сильным душевным потребностям, возникавшим из очень реальных общественных условий. Но в действительности нельзя было совершенно убежать из этого мира, победа всегда почти оставалась на его стороне. Так образовалось то противоречие между этической теорией и этической практикой, которое представляет неизбежное явление для таких этических систем. Классический пример такого противоречия представляет уже несколько раз упомянутый нами Сенека. Этот благородный стоик морализировал против участия в политике и порицал Брута, который таким участием нарушил принципы стоицизма. Но тот же самый Сенека, который ставил в вину Бруту его участие в политической деятельности, участвовал вместе с Агриппиной и Нероном в их кровавых деяниях и играл при них роль сводника, чтобы оставаться министром. И он же мечет громы в своих сочинениях против богатства, жадности и страсти к наслаждениям. В 58 г. нашей эры он должен был выслушать в сенате от Суиллия обвинение в том, что он нажил свои миллионы путем ростовщичества и наследств, полученных при помощи различных происков и интриг. Согласно Дпону Кассию, восстание британцев при Нероне было отчасти вызвано тем, что Сенека навязал им заем в 10 миллионов динариев (7 миллионов марок) за высокие проценты и потом сразу потребовал его возвращения на самых жестоких условиях. Апологет бедности оставил после себя состояние в 300 миллионов сестерциев (свыше 60 миллионов марок), одно из самых больших состояний того времени.

Ввиду такого грандиозного примера действительного лицемерия на нас только очень слабо может действовать картина, нарисованная столетием позже сатириком Лукианом в его «Гермотиме», где он осмеивает философа-стоика: проповедуя презрения к деньгам и наслаждениям, этот стоик уверяет, что его учение воспитывает благородное бесстрастие во всех случайностях жизни и в то же время привлекает к суду своих учеников, если они не платят ему условленное вознаграждение, напивается на пирах и горячится в споре с противником до такой степени, что запускает ему в голову серебряную чашу.

Нравственные проповеди в императорскую эпоху вошли в большую моду. Но тогда искали не только новые нравственные учения, на которые могли бы опереться несамостоятельные, беспомощные умы, потерявшие вместе с общей политической деятельностью и традициями всякую точку опоры, не менее сильно чувствовалась потребность и в личной поддержке. Уже Эпикур сказал: «Мы должны отыскать себе благородного мужа, которого мы имели бы всегда пред своими глазами, чтобы жить, точно он всегда смотрит на нас, и поступать, точно он видит все наши поступки». Сенека цитирует это место и продолжает: «Мы нуждаемся в хранителе и воспитателе. Множество грехов отпадает, если рядом с колеблющимся стоит свидетель его поступков. Дух должен иметь кого-нибудь, к кому он относится с благоговением, которое освящает его самого. Уже одна мысль о таких хранителях имеет регулирующую и исправляющую силу. Это — страх, образец и правило, без которых нельзя опять привести в порядок то, что было нарушено».

Так приучались выбирать себе какого-нибудь умершего великого человека как святого заступника. Но обыкновенно шли еще дальше и подчиняли свой образ жизни контролю еще живущих людей, проповедников-моралистов, которые претендовали на то, что их возвышенная мораль делает их выше остальных людей. Уже стоики заявляли, что философ свободен от заблуждений и ошибок. Рядом с лицемерием и внешней святостью развивается теперь также фарисейское высокомерие проповедников-моралистов — все качества, совершенно чуждые классической древности. Они возникли только в эпоху социального разложения и необходимо выступали на первый план, чем больше в философии наука вытеснялась этикой или чем больше исследование мира заменялось выставлением требований к отдельной личности.

Для каждого класса находились свои проповедники, которые смело брали на себя задачу поднять людей до высокого нравственного совершенства, выставляя как образец свою собственную возвышенную личность. Пролетариям предлагали свои услуги в особенности философы из школы киников, последователи знаменитого Диогена: они проповедовали на улицах, жили милостыней и видели блаженство в грязи и отсутствии потребностей, что избавляло их от всякого труда, который они ненавидели и презирали как тяжкий грех. Христос и его апостолы также изображаются как нищенствующие уличные проповедники. О труде нет ни одного слова во всех евангелиях. В этом пункте, несмотря на все их противоречия, они согласны друг с другом.

Знатные люди имели своих домашних моралистов, которые большей частью принадлежали к стоической школе. Бауэр пишет:

«Как и многие другие знатные люди со времени Сципионов, Август имел в Арее, стоике из Александрии, своего собственного философа. К нему же обратилась и Ливия, чтобы найти у него утешение после смерти ее сына Друза. Август имел его в своей свите, когда он, после сражения при Акциуме, вступил в Александрию: в своей речи, в которой Август объявил александрийцам о прощении их за поддержку Антония, он указал на Арея как на один из мотивов своей милости. Такие же духовные вожди заботились в других дворцах и домах об удовлетворении духовных потребностей великих мира сего. Провозвестники новой теории, они после гражданских войн стали для римлян практическими руководителями, духовными начальниками, утешителями в несчастиях, исповедниками. Они провожали жертвы царского произвола на смерть и давали им последнее утешение. Кан Юлий, который принял свой смертный приговор от Калигулы с благодарностью и умер спокойно и хладнокровно, получил последнее напутствие от своего философа. Тразеа, вместе с своим зятем Гельвидием, пригласил также киника Деметрия, своего домашнего духовника, в комнату, где он открыл себе жилы, и, в муках медленной смерти, не спускал с него глаз до последнего вздоха».

Мы видим, таким образом, как уже до возникновения христианства на сцену выступают исповедники, как в силу новых условий, а не вследствие проповеди одного человека зарождается в европейских странах новый исторический фактор, духовная иерархия. Жрецы, конечно, имелись в Греции и Риме с давних пор. Но они пользовались в государстве небольшим влиянием. Только в эпоху Римской империи возникают в европейских странах условия для образования иерархии, как она была известна еще в ранней древности некоторым странам Востока. Зарождается духовенство, священническое сословие, как новый повелитель людей. Во внешней святости и высокомерии многих своих членов оно развивает черты, которые отличают поповство и с тех пор до сегодняшнего дня возбуждают к нему ненависть всех сильных элементов общества, не нуждающихся в этой опеке.

Уже Платон доказывал, что государство будет управляться как следует только тогда, когда им будут управлять философы и остальные граждане не будут вмешиваться в дела. И мечта его начала исполняться — правда, в такой форме, которая вряд ли ему особенно понравилась бы.

Но и эти проповедники-моралисты и исповедники не вполне еще удовлетворяли слабое поколение того времени. Государство охвачено было процессом неудержимого разложения. Все громче стучались варвары у ворот Римской империи, терзаемой кровавыми распрями ее полководцев. Росла нищета масс, уменьшалось население. Римское общество видело гибель перед своими глазами. Но тогдашнее поколение слишком опустилось, слишком болело духом и телом, было слишком трусливо и безвольно, слишком сильно чувствовало разлад с собой и со всем окружающим, чтобы сделать энергичную попытку освободиться от этих невыносимых условий. Оно потеряло веру в себя; и единственная поддержка, охранявшая его от полного отчаяния, была надежда на помощь высшей власти, на помощь спасителя. Этого спасителя вначале видели в цезарях. В эпоху Августа циркулировало пророчество Сивиллинных книг, обещавшее спасителя в ближайшем будущем. В Августе видели князя мира, который после гражданских войн приведет римское государство к новой эпохе блеска и благосостояния, «когда на земле воцарится мир, а в людях благоволение». Но цезари не принесли с собой ни прочного мира, ни экономического или нравственного расцвета, несмотря на все доверие, которое питали к их божественной силе. А это доверие было очень велико.

Их действительно причислили к богам — раньше еще, чем возникло учение об очеловечении бога, принято было учение об обожествлении человека, хотя второй процесс был, очевидно, гораздо более трудным, чем первый. Там, где потухла всякая политическая жизнь, глава государства поднимается так высоко над остальным населением, что он противостоит последнему, точно сверхчеловек, так как он один соединяет, по-видимому, всю силу и власть общества и управляет им по своему произволу. С другой стороны, в древности представляли себе богов в очень человеческих формах. И скачок от сверхчеловека к богу не был поэтому слишком велик. Азиатские и египетские греки эпохи упадка уже за несколько лет до Р. X. начали смотреть на своих деспотов, как на богов или сыновей богов. Но и греческие философы были также предметом подобного почитания. О Платоне уже при его жизни возникла легенда, упоминаемая в надгробной речи его племянника Спевзиппа, что мать его Периктиона зачала его не от своего супруга, а от Аполлона. Когда эллинизированные области стали римскими провинциями, они перенесли свое богопочитание царей и философов на римских наместников. Но только Юлий Цезарь первым осмелился потребовать от римлян того, что ему уже предлагали продажные греки, богопочитания. Он хвастался своим божественным происхождением. Его прародительницей была сама Венера, как это после было подробно доказано Вергилием, придворным поэтом его племянника, Августа, в длинной героической поэме «Энеида».

Когда Цезарь после гражданской войны вернулся в Рим победоносным триумфатором, там решили «воздвигнуть ему, как богу, несколько храмов, и, между прочим, один храм ему вместе с богиней милосердия, где он был изображен стоящим рядом с этой богиней» [2]. При помощи этого хитрого маневра хотели апеллировать к его милосердию. После его смерти «божественный Юлий решением сената и народа был формально принят в число римских божеств. И это случилось, говорит Светоний, не только внешним образом, путем принятия простого решения, но и по внутреннему убеждению народа. Ведь во время игр, которые устроил в честь его наследник его Август, сейчас же после обоготворения Цезаря, в течение семи дней подряд, на небе блестела комета, которая всходила ежедневно в одиннадцатом часу дня (между пятью и шестью часами вечера). Народ думал, что это душа вознесшегося на небо Цезаря. Поэтому его всегда изображают со звездой на голове» (гл. 89).

Со времени Августа каждый император после смерти обязательно причислялся к сонму богов. В восточных частях империи он получал при апофеозе греческое имя Сотер, т. е. Спаситель.

Но такие апофеозы не ограничивались одним только императором. Они распространялись также на его родственников и любимцев. Адриан влюбился в красивого греческого юношу Антиноя, который, как мягко и нежно выражается Герцберг в своей «Истории Римской империи», был «любимцем императора во всех отношениях». Когда его фаворит утонул в Ниле, Адриан сейчас же, во внимание ко всем его заслугам, возвел его в боги, построил на месте несчастья великолепный город, названный Антинополем, и роскошный храм для этого странного святого. Культ Антиноя очень быстро распространился по всей империи, а в Афинах были даже учреждены в честь его торжественные игры и жертвоприношения.

Впрочем, Светоний пишет об Августе: «Хотя он знал, что даже проконсулам воздвигали храмы, он отказывался принимать эту честь в провинции, если храм не был посвящен ему вместе с городом Римом. В самом Риме он решительно отказывался от этой чести» (гл. 52).

Август был еще скромен. Третий император из династии Юлиев, Гай, с шутливым прозвищем Калигула (Сапожок), уже при жизни своей заставил почитать себя не только как полубога, но и как настоящего бога и сам глубоко был убежден в своей божественности.

«Точно так же, как те, кто несет обязанность охранять овец и быков, сами не являются ни овцами, ни быками, а принадлежат к высшей породе, так и те, кто поставлены, как властители над людьми, не могут быть такими же людьми, как все другие, и потому суть боги».

В действительности именно овечья природа людей создает божественность их повелителей. А эта овечья природа в эпоху римских императоров была в высшей степени развита. Поэтому богопочитание императоров и их фаворитов принималось так же всерьез, как еще и теперь некоторые люди принимают всерьез пожалование ленточки в петлицу и приписывают ему чудесные последствия. Конечно, в таком богопочитании немалую роль играл тогда сервилизм — в этом отношении эпоха Римской империи до сих пор еще не превзойдена. Но наряду с сервилизмом играло большую роль и легковерие.

Легковерие

Легковерие также было результатом новых условий. С первых же ступеней своего развития человек крайне заинтересован в том, чтобы внимательно наблюдать природу, отдавать себе отчет в ее явлениях и точно устанавливать ряд зависимостей между причиной и следствием. От этого зависит все его существование. Где ему это не удается, он легко гибнет.

Все его поступки основаны на опыте, показывающем, что определенные причины вызывают определенные последствия, что брошенный камень, которым он попадает в птицу, убивает ее, что мясо этой птицы насыщает его, что трение одного куска дерева о другой вызывает огонь, что огонь греет, но в то же время сжигает дерево и т. д.

На основании своих собственных действий, подтвержденных таким опытом, он обсуждает различные явления в природе, не имеющие личного характера. Он видит в них также следствия действий отдельных личностей, одаренных сверхчеловеческими силами различных божеств. Но на первых порах они играют не роль чародеев, а источников обычного, естественного хода вещей — дуновения ветров, морских течений и волн, разрушительной силы молнии, а также некоторых причуд человека, как глупых, так и умных. Боги, как известно, ослепляют тех, кого они хотят погубить. Вызывание к жизни всех этих явлений и составляет главную функцию богов в наивных природных верованиях.

Привлекательность этих верований основывается на их естественности, внимательном наблюдении явлений и людей, которые и теперь еще делают, например, гомеровские поэмы несравненными произведениями искусства.

Это внимательное наблюдение и постоянное исследование причин различных явлений в мире достигли еще большего совершенства, когда образовались города, а в городах, как мы видели, развилась натурфилософия. Городские наблюдатели могли теперь открыть безличные процессы в природе, крайне простые, но в то же время совершающиеся так регулярно, что их легко можно было признать необходимыми, находящимися вне произвола, связанного с понятием личных божеств. Наблюдение движения светил прежде всего должно было вызвать понятие закономерности и необходимости. Вместе с астрономией развивается естествознание. Понятия необходимости и закономерности переносятся на всю природу, всюду начинают искать необходимые, закономерные зависимости. Основой служит при этом регулярно повторяющийся ^ опыт.

Но все это меняется, когда, по изложенным уже нами причинам, интерес к научному исследованию природы ослабевает и сменяется интересом к этике. Человеческий ум перестает теперь останавливать свое внимание на простых движениях, как, например, движение светил, которые могут служить для него исходным пунктом; он занимается исключительно самим собою, т. е. самым сложным, изменчивым, труднее всего постигаемым явлением, которое дольше всех остальных не поддается научному познанию. В этике речь идет не о познании того, что есть и было, что уже завершилось перед нашим взором в области опыта, и опыта, регулярно повторяющегося. Она, напротив, ставит на первый план желаемое и должное для будущего, совершенно неизвестного, а потому находящегося, по-видимому, в полной зависимости от нашей свободной воли. В этой сфере мечты и желания могут разгуляться на полном просторе, в ней может царить необузданная фантазия, в ней не существует никаких границ опыта и критики. Лекки вполне справедливо замечает в своей «Истории рационализма»: «Философия Платона развивала веру (в чародейство) путем расширения сферы духовного, и мы видим поэтому, что всякая эпоха до или после начала христианской эры, в которую она пользовалась популярностью, выказывала сильную склонность к магии».

Одновременно с этим жизнь в большом городе лишает его население, которому принадлежит теперь идейное руководство, тесного общения с природой, отнимает у него необходимость и возможность наблюдать природу и понимать ее. Понятия естественного и возможного начинают шататься, и городское население теряет масштаб для оценки нелепости невозможного и неестественного или сверхъестественного.

Чем бессильнее чувствует себя индивидуум, чем тревожнее ищет он твердой точки опоры в какой-нибудь сверхчеловеческой личности, чем безнадежнее его положение, чем больше ему кажется, что спасти его может только чудо, тем скорее будет он склонен верить, что личность, к которой он прилепился как к избавителю, спасителю, может творить чудеса; мало того, он будет их требовать как доказательство, что его спаситель действительно имеет силу спасти его.

При этом легко совершается процесс приспособления к старым мифам и сказаниям, мотивы из них охотно переносятся в новые мифы. Но последние носят совершенно другой характер, чем первые. Старым богам приписывалась сверхчеловеческая сила, чтобы объяснить точно и правильно наблюдаемые действительные процессы. Теперь, наоборот, людям приписывалась сверхчеловеческая сила, чтобы дать им возможность совершать такие действия, которых никто не наблюдал, которые были совершенно невозможны. Такие чудесные явления сильная фантазия могла уже развить иногда и в древности из старых мифов, но эти чудеса не являются исходным пунктом последних. Наоборот, для новой мифологии чудо является исходным пунктом.

Одной из точек соприкосновения между старой и новой мифологией является божественное происхождение их героев. В древности люди любили возвышать своих предков и изображать человека, от которого они вели свое происхождение, сверхчеловеком, полубогом. А таким он мог быть — в духе старого мировоззрения, всюду искавшего богов,— только в том случае, если он рождался от бога. А так как эти боги, несмотря на все их сверхчеловечество, мыслились в очень даже человеческих формах, то само собой навязывалось предположение, что мать прародителя сумела внушить какому-нибудь богу нежное чувство, плодом которого явился храбрый герой.

Новая мифология точно так же принимала, что спасители мира происходят от смертных матерей, но божественных отцов. Вот что рассказывает нам, между прочим, Светоний:

«В книге Асклепиада о богинях я читаю, что Атия, мать Августа, однажды в полночь отправилась в храм на торжественное богослужение Аполлону и, в ожи

Наши рекомендации