Комиссар Рильски, или Как не стать Чистильщиком

В комиссариат Рильски и Попов заявились только некоторое время спустя. Я пыталась взять себя в руки, но грохот перестрелки так и стоял в ушах, а саму меня бросало то в жар, то в холод и трясло. Радиосвязь была включена, и по отдельным фразам я поняла, что где-то ближе к Морскому храму идет бой.

— В смелости вам не откажешь. Но можно ли быть такой неосторожной! Черт побери, ну к чему подвергать свою жизнь опасности, в Санта-Барбаре и без того гора трупов! — С этими словами Рильски ворвался в свой просторный кабинет. Даже несмотря на загар, было заметно, как он побледнел, оставаясь при этом неотразимым. Он очень старался не преувеличивать важность случившегося. — Успокойтесь, в данный момент — подчеркиваю, в данный момент — вам ничего не грозит. Главной мишенью остается преподобный Сан… вернее, оставался. Он только что покинул нас. Я прямо оттуда…

Несмотря на его присутствие и хорошие новости, передряга, из которой я вышла целой и невредимой, хоть и была затеяна не ради меня, заставила сильнее обычного биться мое сердце; ладони покрылись холодным потом. Смерть преподобного почему-то вовсе не радовала Нортропа. Даже напротив, как будто ставила его в затруднительное положение.

— Найден мертвым в своей спальне в Морском храме. Сообщение об этом пришло как раз в ту минуту, когда на стоянке завязалась перестрелка. Сценарий тот же: пуля в голову, живот вспорот, будто бы он сам себе сделал харакири, по пояс обнажен, а на спине вырезано что-то вроде цифры «восемь». Один из их священных символов, я полагаю. Рубашка сыщется, как и в других случаях, позже, с тем же знаком, начертанным кровью, плюс какое-нибудь имя собственное. На прошлой неделе точно таким же манером был убит на собственной вилле продавец оружия, высокопоставленный член секты. Его одежда была обнаружена в нескольких километрах от места преступления, и на ней точно такой же знак и имя: Белл. То же и с трупом сводника, члена «Нового Пантеона», найденным десять дней назад, — восьмерка и подпись «Роки».

— Этих имен — Джо, Белл, Роки — набралось уже к сегодняшнему дню восемь штук. Явно действует один и тот же псих. Это кого хочешь доконает, шеф…

Шефу ли было этого не знать.

— Это входит в его планы, Попов. Он нас дразнит. Он или они: вполне возможно, что это целая группа психов, как вы выражаетесь, если не целая секта, соперничающая с «Новым Пантеоном». А знак 8… как знать, может, надо рассматривать его в лежачем положении, ∞, тогда это знак бесконечности. Вы следите за ходом моих рассуждений? В таком случае ваш прогноз, что убийца остановится на восьми жертвах, возможно, слишком оптимистичен…

Как ни старалась я ухватиться за слова Нортропа, мне не удавалось поспевать за ходом его рассуждений; моя рука все еще дрожала, как будто до сих пор сжимала «кольт», тогда как на самом деле он лежал в сумке, куда я его сунула сразу после того, как он не пригодился. Нортроп заметил, что я еще не пришла в себя, и попросил принести мне стакан ледяной воды, а после как-то неловко похлопал меня по запястьям, от чего я смутилась пуще прежнего.

— Подпись предназначена как «Новому Пантеону», так и полиции. Этот тип — положим, он действует в одиночку, — воюет с мафией, государством, со всеми! — От отчаяния Рильски вышел из себя.

— Вот и я о том же, шеф, на следующий день после каждого убийства мы получаем по почте записку, написанную черными чернилами, с теми же каракулями, что и на рубашках этих подонков… я хотел сказать, жертв. Как будто его послание обращено и к нам, хотя между чернилами и кровью есть разница. Или я ошибаюсь? Для вас, то есть для нас послание менее… кровавое! Все же разница…

Само собой , эта разница от Рильски не ускользнула! Теперь, зная об этом, я лучше понимала состояние замешательства, в котором пребывал комиссар. Враг преподобных жуликов вовсе не являлся благодетелем, пекущимся о человечестве. Он был обижен на весь мир, начиная с комиссара полиции. Он смеялся над обществом, бросал вызов власти. Все так. Классический пример убийства отца как воплощения некоего образца для подражания. Пусть так. Но кто и чего добивается?

— Этот тип — или типы — хорошо знаком с подонками из «Нового Пантеона», шеф. Я вам уже говорил, он может быть одним из них. Вы только полюбуйтесь на сегодняшний спектакль. Убивают этого негодяя Сана как раз тогда, когда Дирком принимает у себя барышню, специально присланную из Парижа. Вот это реклама! В совпадения я не верю. Это точно один из них.

— Я тоже так думаю, Попов, хотя доказательств никаких. А то, что произошло сегодня, как раз вполне может быть совпадением — кто-то прознал, что Дирком, как вы его называете, совершил промах. Ежели только тут не орудует банда. С другой стороны, убийства главарей, а точнее, иерархов секты подписаны одиноким маньяком либо неким мстителем. Я уже неделю жду от вас справку обо всех, кто разочаровался в «Новом Пантеоне», отошел от него, об отступниках, перебежчиках! Где она? Среди адептов должны быть и изменники, и разуверившиеся. А мальчики этого старца Сана, вы их выследили? Между кокаином и педерастами путь к Абсолюту порой так сужается! И вот вам доказательство! Вы понимаете, что я имею в виду?

— Список готов, шеф, но он ничего не дает: сплошь неудачники, бедолаги, отребье, ни одного достаточно hard,[26]способного стать на путь потрошителя да еще подписываться под содеянным.

— Продолжайте, старина, продолжайте! Вы еще здесь?

Я так и не поняла, отчего Рильски вышел из себя. Может, Попов понял? Не уверена. Лишь гораздо позднее мне удалось восстановить цепь фактов, если это слово применимо к тому состоянию головокружительного раздумья, которое охватило комиссара, в чем он мне тогда же и признался.

Вслед за подчиненными в спальню Морского храма проник и комиссар. Восьмая жертва Номера Восемь, преподобный Сан, лежал в луже крови, от сладковатого запаха которой у Рильски подкатило к горлу. Он так и не смог привыкнуть к виду начинающих разлагаться тел, как и смириться с тем, что именно запах тлена является последней тайной живых. Вроде бы давно уже следовало принять как должное естественный порядок вещей, так нет же. А ведь человеческая плоть не является «слишком прочной», она не способна ни «таять», ни «плавиться», ни «превращаться в росу», в противоположность тому, чего желает идеалист Гамлет! Датский принц был прав в одном: крайне заурядная, неплодная и пошлая, как и все в этом мире, плоть являет в смерти свой смрадный истинный лик, который живые стараются приукрасить, облагородить. Все неприглядное, связанное со смертью, глубоко, до тошноты не принималось натурой высокопоставленного сотрудника криминальной полиции. Но как бы он ни относился к этой истине, он все же старался возможно чаше сталкиваться с нею, словно жившая в тайниках его души некая жизненная наивность упрямо верила, что тление не является неизбежным уделом человечества, чьи деяния столь мерзки.

С тех пор, как пошел свирепствовать Номер Восемь, рукопашный бой, который вел комиссар с тленом, повергал его в небывалое смятение. Дело было вовсе не в том, что его затопляло сострадание к жертвам, — нет-нет, Боже упаси, он умел наступить себе на горло, чтобы безжалостно преследовать преступника, перерезавшего горло или выхолостившего одного из себе подобных. Тут было иное: страж закона с удивлением и даже стыдом замечал, что не только не расстраивается, но даже ликует при виде жирных и дряблых тел коррумпированных священнослужителей, чьи гнусные поступки и злодейства долго оставались безнаказанными, поскольку ему не удавалось предоставить правосудию никаких доказательств их преступной деятельности. Жертвы с лихвой заслужили такой конец, и даже еще худший. Рильски невольно залюбовался изящной подписью, отточенностью восьмерки, вырезанной ножом на теле греховодника. Виртуозная работа Чистильщика заслуживала хотя бы гримасы одобрения, которую комиссар, само собой, прятал от коллег и прессы. Стыд скоро прошел, и ему все больше нравилось проигрывать в уме сцены резни, последствия которой приходилось наблюдать: угрозы, нож, засаженный в глаза, горло, пупок, промежность и даже анальное отверстие какого-нибудь пупа земли, и все это — так по крайней мере ему представлялось — серийный убийца совершал со спокойной совестью и ледяной размеренностью существа, пребывающего по ту сторону Добра и Зла. Не была ли эта зловещая холодность, которой он наделял Номера Восемь, в большей степени присуща ему самому, не завладевала ли она им с каждым днем все сильнее? Совершенно очевидно, в городе действовал психопат, которого следовало задержать, что было делом времени. Но как не признать: Ангел смерти являлся в назначенное место подобно посланцу самого Провидения. Ведь без него Санта-Барбара продолжала бы разбойничать. А отсюда следует…

Внезапная чернота наваливалась на Рильски, это напоминало провал во времени: «Я бы поступил точно так же, если б не круче, не жесточе. Кто он, этот мститель? Не сидит ли убийца в каждом из нас? А иначе как предположить, что у безукоризненного служителя порядка могут возникать подобные позывы на расправу? Кто я сам: начинающий садист, только ждущий своего часа, либо закоренелый, переживший подобное в прошлой жизни? Я мог бы быть на месте преступника, если не был им когда-то, он — мой двойник, близнец, брат… Чтобы так смешивать кровь и чернила, убийца должен находиться в состоянии невменяемости, в бесконечном временном провале. Я сам перерезал тебе глотку, прогнивший старикашка, выйдя из себя, но поди докажи, что это я, тебе это не удастся, а уж твоим ученикам и подавно, и все же никто в мире, кроме вас, не догадается, что это я, может, это и вправду я, а может, и не я…» Бесконечный внутренний надлом, затаившееся в уголках глаз удовольствие, улыбка на устах.

— Шеф, простите, но я иногда думаю, отчего вы пошли в полицейские? — Попов ощутил смятение, снедавшее его шефа перед лицом убитого священнослужителя, и со своей всегдашней способностью задавать в самый неподходящий момент дурацкие вопросы приписал его состояние излишней чувствительности, по его мнению, присущей людям особой породы, интеллектуалам и им подобным. — Я хотел сказать: вы, родившийся с серебряной ложечкой во рту…

(Нортроп даже не стал возмущаться неуместностью подобного вопроса, Попов и впрямь вправе был ощущать отсутствие какой-либо привилегированности собственной персоны в сравнении с шефом, да и старшая его сестра была вовлечена в «Новый Пантеон», когда ей стукнуло всего пятнадцать годков, а самому ему было десять. Промывание мозгов, наркотики, сексуальное надругательство: бесследно сгинула как она сама, так и все, что ей принадлежало, будто ее вообще никогда не существовало на свете. С тех пор их отец — механик — не переставал клясть беспомощность властей, угрожая кулаком говорящим головам на экране телевизора, а мать, загибающаяся в уборщицах необъятных помещений билдинга Ай-би-эм, все глаза проплакала, пока ее не унес цирроз печени. Для юного Попова, озлобившегося от всего этого, открывалось лишь два поприща: полицейская карьера или бандитская стезя. Он неплохо учился, любил своих близких и выбрал первое. Логично. Но почему в полиции оказался Рильски с его отцом — дирижером оркестра и матерью — пианисткой, — это был вопрос вопросов! Что у него-то было не в порядке? Сам черт не разберет!)

Ответа от Рильски не дождешься, нечего и думать. Эдакий моложавый дед из какого-нибудь американского фильма, по которому сходит с ума женский пол и дети, олицетворяющий Добро, побеждающее Зло, Кэри Грант, начинающий превращаться в Клинта Иствуда, — это Рильски. Крепкий мужчина, перешагнувший за пятьдесят, образованный, умело сочетающий ум и прагматизм, утонченный в своих пристрастиях. Кое-кто даже считал, что его музыкальность носит патологический характер — комиссар терпеливо, год за годом выстраивал свою личность, и для чего? Нет, Попов решительно отказывался понять его и сомневался, что сам Рильски себя понимает.

Если вам случается заслышать фальшивую ноту в предельно прекрасном исполнении музыкальной пьесы, все остальные ноты начинают звучать фальшиво. Не является ли спокойно-чувственная роскошь, разлитая в воздухе, когда для невинной аудитории исполняется мирный концерт под названием «жизнь вашей семьи» или даже «жизнь общества», в иных обстоятельствах всего лишь гипсом на деревянной ноге, лейкопластырем на открытой ране, прекрасной маской на безобразном лице? Знаю — и гипс, и лейкопластырь, и маска зовутся цивилизацией. Семьи частенько, как это было заведено у Рильски, не желают и слышать о Зле. У самих у них не произошло ровным счетом ничего, однако «ничего» — это не все, оно подразумевает, что существует недосказанное, которое так никогда и не выплывет наружу, разве что кого-то из домашних замучают головные боли, горячка или нарывы, от которых, кстати сказать, умер отец Рильски, дирижер оркестра. Умер, и все тут. От чего? Да ни от чего, вот от этих самых нарывов. Нортроп с детства слушал эту фальшивую по звучанию оперу, недоступную для лицемерного слуха добропорядочных людей, музыку Потопа, Нового Апокалипсиса.

Что до Чистильщика, видите ли, он не только знал о существовании Зла, но и с определенным ликованием воспринимал его наперекор воле своих родителей и своему собственному супер-эго, которое, к несчастью, выжило. Ничего не поделаешь: наследственность ДНК, неотвратимость судьбы. Он очищает мир от нечисти, а не будь его, кто бы этим занимался? Кто выводил бы ее на свет Божий? Мир тупо поделился бы на негодяев и дураков. Закон, который что дышло, куда повернешь, туда и вышло, — и тот не существовал бы, ибо законы — по определению шизоидные, и кому, как не Нортропу, это знать, ему ведь за это платят. Правда, говорить об этом, особенно славному малому Попову, слишком юному и простодушному, пока не следует.

— Вы видели сегодняшний номер «Ле матен», шеф? — Попов пытался заполнить паузу. Рильски оторвал наконец растерянный взгляд от созерцания искромсанного тела преподобного Сана. — Журналюги ищут с нами встречи, видите ли, наше расследование приняло «подозрительно медленный» характер! Вплоть до того, что позволяют себе инсинуации в том роде, что Чистильщик может быть из полицейской среды! Я прямо-таки вижу, как эти бумагомаратели оправдывают всяких подонков. Если бы это действительно был кто-то из нас, то есть я хочу сказать, я, конечно, не знаю, но предположим… Подобный бред можно прочесть только в Санта-Барбаре, вы согласны, шеф?

— А они, случайно, не утверждают, эти ваши щелкоперы, что Номер Восемь — это я? — изрекает пророчески комиссар.

— Узнаю своего шефа! Шутить с подобной чушью — только вы на это способны! Ну право! — Попов готов покатиться со смеху, но справляется с приступом веселья.

Рильски же вовсе не уверен, что это шутка. Он вообще ни в чем больше не уверен. Если уж прессу одолели сомнения… Что-то ему подсказывает: он вполне мог стать Чистильщиком, был им в предыдущей жизни, потому как кожей, всем своим существом ощущает этого серийного убийцу. В романе написали бы, что Номер Восемь — его альтер-эго.[27]Рильски явно находится в загадочной близи от него. Откуда это? Разве могли они знать друг друга? Был ли Номер Восемь преступником, которого комиссару удалось поймать в ходе какого-то другого расследования, которого он отправил в места не столь отдаленные или приговорил к пожизненному заключению? А может, даже к электрическому стулу? Тогда, значит, чувство вины толкает его к тому, чтобы идентифицировать себя с этим неуловимым убийцей, и если так, он и сам такой же? Или же это его бессознательный двойник, ночная версия Нортопа, убивающая за полночь и не помнящая об этом днем, о чем свидетельствуют разве что круги под глазами да покрасневшие веки, как у завсегдатаев ночных клубов.

— У вас усталый вид, шеф, вам бы отдохнуть малость. — У самого Попова вид извиняющийся, только непонятно за что.

— Ну что вы говорите, дружище: тогда у «Ле матен» появится причина написать, что я сообщник Номера Восемь, довольно того, что, раз я медлю, значит, я — это он. За работу! Снимите отпечатки пальцев, опросите свидетелей, ну и прочее, и, само собой , пошевеливайтесь!

Я, комиссар и Скот Росс

Я решила обождать несколько дней, прежде чем возобновить контакт с «Новым Пантеоном». Полиция опечатала Морской храм, и у меня не было ни единого шанса туда проникнуть, даже если бы я и рассчитывала на снисхождение со стороны нового Диркома. Молниеносно заменив другого, павшего в неравном бою на паркинге, он явил себя на пресс-конференции велеречивым и особенно приветливым с журналистами.

Я у себя. Отдыхаю. Лежу на софе. Потребовались время и покой, чтобы понять. Нортроп тоже никуда не спешит. К его обычной беззаботности примешивается усталость, которой прежде я за ним не замечала: его помощники вновь наведались на место преступления, он же ограничивается тем, что держит руку на пульсе и следит за их успехами по факсу и электронной почте. Попов отсеивает звонки с мобильных телефонов.

Такое ощущение, что комиссар утратил всяческую чувствительность, как будто команда, которой он руководит, окончательно сверх меры завалена делами и бессильна перед масштабом происходящего, и с этим теперь долго ничего нельзя будет поделать. И то сказать — война между сектами на руку правительству: общественное внимание приковано к ней, а не к проблемам! Истинный дар небес, позволяющий властям ни шатко ни валко править. Стал ли Сан жертвой посвященных из «Нового Пантеона» или же пал от рук членов сект «Всемирная Церковь», «Нефритовый рай», «Духовная наука» — какая, в сущности, разница? Кокаина и автоматов Калашникова в Санта-Барбаре меньше не стало, и Рильски не исключает, что члены правительства получают выгоду в виде подачек разномастных гуру. Полиция — и та не совсем свободна от подозрений, ему это прекрасно известно, хотя за своих он ручается, само собой . Расследование как-то безнадежно увязло. Уже второе лето, как серийный убийца ускользает от них, и по-прежнему никакой зацепки. Впервые за то время, что мы знакомы, Нортроп кажется в большей степени занятым мною, чем погоней за Джо-Беллом-Роки, ставящим подпись под смертным приговором гуру, занимавшимся незаконной деятельностью. Чтобы как-то встряхнуться, Нортроп вышивает по канве гипотезы о психопате артистического склада, невиданном доселе наркомане, устраивающем жуткие «инсталляции» и ликующем от того, что он в одном лице актер и зритель этих серийных мистерий.

Поужинаем? Где? Нортроп предпочитает остаться дома. Не заказать ли ужин на дом из китайского ресторана? Почему бы нет?

Мы оба испытываем шок, но по-разному!

Креветки под имбирем, свинина под кисло-сладким соусом, кантонский рис, ничего возвышенного. Это студенческое меню подходит мне еще и оттого, что даст возможность избежать телячьей головы, излюбленного блюда моего хозяина, которым он перепотчевал меня в прошлые мои приезды, — его подают в единственном французском ресторанчике этой части города.

— Хватит, хватит соуса!

— Моя дорогая Стефани, этот тип, Чистильщик, делает работу, с которой не справились мы с нашими распрекрасными легальными методами. Это-то и не дает мне покоя… Впрочем, он явно следует той же логике, что и его жертвы. Он тоже помешан на Боге, Абсолюте или чем там еще, но только его механизм заело. Почему? Переусердствовал. Нужно быть на взлете или в падении, чтобы так бесстрастно любоваться собой за подобным занятием. А он и впрямь собой любуется, и причем бесстрастно. Но почему он обернул свое озлобление против своих же? В любом случае он из их числа, иначе как бы он проник в Морской храм?

Рильски пытается убедить самого себя, для меня же это звучит неубедительно — то ли он топчется на месте, то ли скрывает от меня что-то. И снова — в этом-то и состоит моя задача журналиста, ведущего расследование, — мне предстоит засучить рукава и самой добраться до сути. С нежностью взираю я на человека в гораздо большей степени загадочного, чем та роль, которую он себе отводит.

Вечером мы не сразу расходимся по своим комнатам. Небрежно положив свою руку на мою, Нортроп делает вид, что вкушает веселые звуки клавесина, вырывающиеся из-под пальцев Скота Росса. Зазвонил телефон. Но не тот, что связывает Рильски с его подчиненными, а старый семейный аппарат, который был им сохранен и находится в комнате гостей. Он удивленно вскинул брови: кто мог знать этот номер? Мой начальник связывается со мной из Парижа только по мобильному или по электронной почте. Телефон не умолкает, и Нортроп решает взять трубку, а когда возвращается, то выглядит весьма озабоченным. Он как будто сгорает от желания поведать мне нечто сокровенное и борется с этим. Я делаю вид, что ничего не замечаю, и опускаю веки, как бы заслушавшись музыкой.

— Звонила Эрмина. — Нортроп уселся напротив меня. — Эрмина Крест-Джонс, жена Себастьяна. Он уже неделю не подает признаков жизни. Она думает, его больше нет, он умер. — Комиссар побледнел сильнее, чем накануне, после перестрелки, в которой я уцелела.

Я не знакома с этой женщиной, а фамилия Крест-Джонс будит во мне лишь смутное воспоминание: вроде бы дальний родственник комиссара? Становится вдруг как-то не по себе: неужто я перебрала джин-тоника? Нет, просто меня тянет обнять Рильски. Словно почувствовав это, он привлекает меня к себе и, забыв о Скоте Россе, удостаивает длиннющей саги о своей семье. А ведь известно: у людей чувствительного склада подобные излияния служат прелюдией к эротическому настрою. Я не слепа, с самого моего приезда Нортроп дожидается подходящего случая. Да и я не прочь — моложавый, с седеющей шевелюрой, непосредственный и неизменно умный, он мне очень нравится. Странно, однако, другое: мое насмешливое отношение к нему как гуманисту, сбившемуся с пути и случайно забредшему в полицию — жалкая уловка, чтобы защитить себя от его отеческого шарма, — тает на глазах, словно кусочек льда, попавший с джином ко мне в рот. Я перестаю сопротивляться, жадно отдаюсь поцелуям и в конце концов увлекаю его на широкую кровать, стыдясь и жадно ища этого соития. Так должно быть в инцесте…

А затем вполуха выслушиваю его рассказ о потерянном отце.

Все началось с легендарного предка по имени Сильвестр Крест, на которого Нортроп вроде бы похож, как двойник. Этот дед комиссара, сирота, бежал с нищих Балкан к дальним родственникам, незадолго до того обосновавшимся в Санта-Барбаре. Там он страшно бедствовал, перебивался с хлеба на воду и кем только не был: и мальчиком на побегушках в кафе, и грузчиком, и рассыльным, и разнорабочим, а потом каким-то чудом выучился на врача. И в довершение всего открыл свой кабинет в самом центре города. Видный мужчина, уважаемый член общества, он еще более прибавил себе весу, когда ему пришла в голову счастливая мысль жениться на единственной дочери главного врача клиники, знаменитого профессора Генри Спенсера. У Сюзанны и Сильвестра родилась дочь — Гризельда, мать Нортропа. Таким образом, мой друг, радушный хозяин и с некоторых пор любовник приходился Сюзанне Крест-Спенсер и Сильвестру Кресту, эмигрировавшему с Балкан, внуком. Мать Нортропа, Гризельда, стала преподавателем музыки и сочеталась законным браком с одаренным дирижером из Бургаса, Борисом Рильски, отцом Нортропа. Это я знала и раньше. Женившись лет под тридцать на Сюзанне и обзаведясь дочерью, дед, казалось, перестал довольствоваться достигнутым как в социальном, так и в семейном плане. В памяти Нортропа запечатлелся сколь величественный, столь и загадочный образ деда.

— Каким же он был, этот прославленный дед? — По правде говоря, меня в эту минуту больше интересовал тембр голоса Норди, чем запутанная семейная история.

Он зашептал, уткнувшись мне в шею. Иные мужчины обретают свой детский голос, когда влюблены. На меня он не смотрел, глаза его были обращены внутрь самого себя, а голос был таким ласковым и обволакивающим, как и объятия.

— Сильвестр? Высокий, сухопарый, светловолосый, голубоглазый. Носил бороду, ездил верхом, имел большую практику в городе, но часто куда-то пропадал, не сообщая, где его можно найти. При этом обожал жену Сюзанну, дочь Гризельду и — само собой — единственного внука Нортропа, то есть меня, родившегося, когда ему было под шестьдесят.

Десять лет спустя, незадолго до смерти, этот почтенный отец семейства открыл своим родным, и без того уже о чем-то догадывавшимся, что признал свое отцовство в отношении пятилетнего мальчика, плода его любви с двадцатилетней официанткой по имени Трейси Джонс. Этот запретный плод любви прозывался Себастьяном Крест-Джонсом.

— Муж Эрмины? — Я следила за ходом повествования без отрыва от объятий и потому смекнула, что к чему.

Жена и дочь спокойно восприняли весть о появлении в их жизни бастарда, чего не скажешь об обществе — разгорелся скандал, а Нортроп, которому исполнилось десять лет, обзавелся дядей, на пять лет моложе его самого, к тому же приходящимся единокровным братом его матери Гризельде. В те времена подобные то ли неполные, то ли наоборот чересчур полные — это как посмотреть — семьи не были нормой, ну да что там! Вскоре родоначальник умер, и вполне естественно, что законная семья не выказала нетерпеливого желания познакомиться с еще одним претендентом на наследство, к тому же преподнесенным ей в виде отравленного подарка. Трейси Джонс и Себастьян удовольствовались частью состояния, завешанной им не поскупившимся Сильвестром, и не навязывались его «настоящей» семье: ни бабушке Сюзанне, дожившей до девяноста лет, это само собой , ни уж тем более семье ее дочери, отошедшей от родовых корней, не носившей фамилию Крест и не обременявшей себя памятью об основоположнике. Всему этому г-жа Рильски, мать моего комиссара, предпочитала музыку, вообще позабыв о своем единокровном брате, которого ей почти не довелось знать; к тому же, выйдя замуж за композитора, она не видела ничего, ну совершенно ничего общего между собой и каким-то там побочным ребенком.

И все же совсем бесследно это не прошло, остался шрам, ноющий при плохой погоде и напоминающий о себе при определенных обстоятельствах. Дядя (Себастьян) и племянник (Нортроп) — разница в возрасте между ними, напомню, составляла пять лет — вежливо здоровались друг с другом, когда встречались в узком кругу зажиточных людей Санта-Барбары, где трудно не пересечься. На самом же деле тщательно избегали друг друга и прикладывали большие усилия, чтобы ничего друг о друге не знать. Когда они стали взрослыми, эта игра продолжилась, но для Себастьяна (дяди) это было нелегко, поскольку имя племянника, главного комиссара полиции Нортропа Рильски, часто фигурировало на первых полосах газет в связи с теми делами, которые он расследовал. Зато Нортроп (племянник) без труда забыл о существовании дяди, сумевшего неплохо распорядиться своей судьбой незаконнорожденного ребенка — каждый психиатр вам это подтвердит, — посвятив себя изучению истории, пусть до недавних пор его карьеру и нельзя было назвать блестящей.

— Вы что же, никогда не виделись? — Хотя я задаю вопрос, и мои губы, и мой голос все еще полны иным содержанием.

— Да нет, разок виделись. На одном приеме, в честь пятидесятилетия криминальной службы. Он мне представил свою жену Эрмину: недурна собой, белокура, словоохотлива. Но это было, дай бог памяти, двадцать лет назад. — Нортроп пребывал в замешательстве. — Такой тип, как Крест-Джонс, немного чокнутый, однажды непременно должен был съехать с катушек. Но чтобы превратиться в самурая-наркомана! Это уж слишком. Может, он что и задумал уже давно, желая отомстить роду людскому? Да и вряд ли кто заподозрит обычного преподавателя. Хотя почему бы и нет? Ты думаешь, сбежал?

Уж кто-кто может удивляться, только не комиссар полиции, ему-то хорошо известно, что стоит всего ожидать, и даже от самых близких, и даже от себя самого. Рильски овладело тревожное чувство сопричастности к злодеянию, причем это происходило как будто в силу некоей роковой неумолимости, словно бы в действие вступила программа генетического родства.

— Слушай, а этот Номер-какой-то тоже что-то вроде Себастьяна?

Комиссару следовало сразу об этом подумать. Он увязал, но все было возможно.

Выходило, Эрмина позвонила не под действием сиюминутного порыва, не вследствие каприза, а в силу форс-мажорных обстоятельств. Я попыталась вообразить, какую бучу этот звонок поднял в душе внешне спокойного Нортропа. Пробуждало ли в нем это вторжение в его жизнь, нарушавшее их молчаливый многолетний уговор, смутные угрызения совести? Страх перед общими истоками? Боязнь потери социального равновесия? Что конкретно? Задавался ли он вопросом об их перекрестившихся в детстве судьбах? Или все было более мучительным, и это исчезновение оживляло в памяти горе от потери единственной жены Марты, чьи портреты многие годы украшали его рабочий кабинет? Кажется, Попов поведал мне о том, как Марту унесла лейкемия вскоре после свадьбы, что превратило Нортропа в закоренелого холостяка.

А мне-то казалось, я его знаю. «Скорее узнаешь другого, вместе совершив преступление, нежели пережив любовную связь», — шутил Рильски, когда мы искали голову Глории, вместе дрейфили перед наркоторговцами, переодетыми в коллекционеров современного искусства, когда сеть сводников, расправлявшихся с парижскими проститутками, приводила нас к дверям иных посольств. «Наш суперинформированный спецкор сообщает…» — такими заголовками порой пестрела «Лэвенеман де Пари», и этот комплимент, от которого начинал яриться мой шеф, был адресован моему упорству в исследовании логических связей в такой же степени, как ветреному гению комиссара.

Но в эту ночь передо мной предстал совершенно другой человек. Как Нортроп ни досадовал, ни сетовал по поводу звонка «этой чокнутой» Эрмины, которой нужно было обратиться в полицейский участок по месту жительства, только и всего, а не беспокоить главного комиссара города — ведь любому известно, что Рильски не занимается всеми пропавшими в Санта-Барбаре и уж тем более беглыми мужьями, — все же он был явно тронут ее звонком. Его растерянность не имела ничего общего с его профессиональными заморочками. Я же разрывалась между желанием любить его и стыдливостью, связанной с боязнью: не посягаю ли я на территорию, вход на которую для меня, возможно, запрещен. Однако у меня возникло предчувствие, что эта история с пропавшим дядей возникла вовсе неспроста: наши пути с комиссаром пересеклись в один из тех смутных моментов бытия, когда из-за того, что мы не ведаем, где очутились, на нас сваливается прошлое. Наше прошлое — со всеми семейными ответвлениями, пристрастиями, опытом предыдущих поколений. В противоположность тому, что воображает большинство затопленных своим прошлым, эти приливы вовсе не застигают нас врасплох, ибо прошлое всегда с нами. А тайна истоков не более чем приложение к нашим поискам, придающее смысл пошлой сиюминутности, от которой, не будь этой тайны, нас могло бы освободить одно лишь самоубийство.

Норди продолжал завлекать меня в свою семейную лодку, этого только недоставало! Я предпочла заснуть под единственно громко прозвучавшие звуки, извлеченные Скотом Россом из инструмента. Скарлатти как-никак!

II

Он ушел, но лишь в душе.

Анри Мишо, «Портрет Мейдоземов»

Факультетский крестоносец

Кафедра истории миграции занимала целый этаж в асбестовых башнях, принадлежащих университету Санта-Барбары и послуживших причиной экологического скандала, раздутого прессой. «Опасный факультет», «Сколько студентов заболело раком?», «Несколько человек уже слегли, три летальных исхода из-за асбеста» — газеты призывали к разбирательству и бдительности. Почему тревогу подняли только сейчас, при том, что асбест уже семьдесят лет числился среди экологически вредных материалов и экологи кампуса более десяти лет тщетно взывали к властям? — задавались вопросом пытливые умы. И взоры обращались к президентскому дворцу: как обычно, подозревали, что зло шло сверху. Однако Рильски знал: подобная возня «гуманитарного типа» больше месяца не протянется и стихнет сама собой без всяких последствий. Нельзя же на самом деле ради того, чтобы понравиться зеленым, снести кампус, стоивший несколько миллиардов долларов. Раз или два заблудившись в лабиринте коридоров, не снабженных в достаточном количестве указателями, Рильски переступил порог кафедры Себастьяна Крест-Джонса, которая, как и весь факультет, должно быть, воображала себя центром асбестового скандала.

Поскольку ученый равнозначен своим трудам, Рильски представлялось разумным с них и начать: порыться в папках, дискетах, просмотреть компьютер, глядишь, что-то и прояснится в отношении личности невесть куда запропастившегося дяди.

Пока коллектив кафедры делал вид, что читает утренние газеты в tea-room,[28]Рильски заперся в кабинете Себастьяна, чтобы в первую очередь расспросить Эрмину, которая, как он и ожидал, не поведала ничего интересного. Супруга Себастьяна принадлежала к разряду тех женщин, о которых говорят: «все еще красива» и «независима». Худая платиновая блондинка с плоской грудью, привыкшая исключительно к брючным костюмам, длинноногая и длиннорукая. Комиссар без труда распознал тип экс-феминистки с высоким жизненным тонусом, при том самодостаточной. Она не преминула напомнить, какой ценой далась «ее» поколению эта свобода, на которую многим ныне плевать, а зря, спохватятся, да будет поздно! Эти избитые мысли Эрмина произносила с забавным видом и сопровождала заливистым смехом, уверенная, что только смех свидетельствует о добром здравии и благоразумии того, кто рискует выражать свои мысли. Это было, по ее мнению, верно в любых случаях, даже если речь шла о трауре — худшее-то все равно уже произошло: «Не могу объяснить, комиссар, но у меня предчувствие, уверенность, сами убедитесь». Рильски, хотя и не особенно удивился, все же про себя отметил: добровольная вдова со смехом рассказывает о своих интуитивных догадках. Откуда ему было знать, что кудахтанье было ее визитной карточкой, ее генетической отметиной. «Слушай, есть новость (или история, или шутка — нужное подчеркнуть), обхохочешься», — бросала она с порога в лицо всем своим собеседникам, прежде чем преподнести им нечто абсолютно заурядное, но, на ее взгляд, потрясающее, небывалое. У Эрмины перебывало множество любовников, она несколько раз избавлялась от нежелательной беременности. Все это она выкладывала любому, кто давал себе труд выслушать ее, неизменно демонстрируя доброе расположение духа. Конечно, порой приходилось несладко — например, распрощавшись с возможностью родить или получая обиды сентиментального плана. Ну не становиться же в позу жертвы, ха-ха-ха! Да и Себастьян никогда не хотел иметь ребенка. Повезло, что и говорить! Более того, он как будто даже был доволен тем, что может опереться на пожившую, опытную женщину. При этом она недоговаривала, что недолго оставалась в неведении относительно того, что муж ее попросту не замечал.

— Вы и представить себе не можете, Нортроп… вы позволите так вас называть? В конце концов, мы ведь с вами одна семья, вы — его племянник, то есть были им. Если я говорю в прошедшем времени, то потому, что уверена: неизбежное уже случилось. Видите ли, дорогой Нортроп, за те три десятка лет, что мы вместе, Себастьян минимум дважды в день звонит мне, а это доказывает, что даже, если между нами и не было никакого общения — ха-ха-ха! хи-хи-хи! — я имею в виду человеческого обмена — его нам заменяли знаки, обычные жесты, обиходные слова, — я все же была его спасательным кругом! Знаю, вам трудно поверить, но он мог часами находиться рядом с вами, не слушая вас и не отвечая. Когда я говорю «вас», я имею в виду «себя», ну я и предпочла Пино, Пино Минальди, его ассистента, если можно так выразиться, ох-хо-хо, ах-ха-ха! С ним хоть поругаешься, все лучше, чем терпеть этот монастырь, этот комендантский час, воцаряющийся в доме, когда там Себастьян! Пино брутален? Согласна, но он по крайней мере как-то на вас реагирует, так или иначе. Вы меня понимаете? Вам попробуют внушить, что они терпеть не могли друг друга, кое-кто станет прямо обвинять Пино в том, что он его уко… ну, словом… хе-хе-хе, хо-хо-хо!.. убрал. Я же заявляю: это невозмож<

Наши рекомендации