Границы — контуры «территориальной собственности»
«Территория — вне всякого сомнения, идея географическая, но при этом она прежде всего политико-юридическая концепция: она непременно находится под контролем определенного рода властной силы»[143]. Это замечание Мишеля Фуко является довольно точным, хотя и не дает исчерпывающую характеристику «национального пространства».
Окончательная «лепка» национальной территории происходила при бурной поддержке подданных, превращавшихся в граждан, то есть в ее законных владельцев. Она требовала, разумеется, согласия соседних государственных образований, а позднее и адаптации международным правом. Как и все прочие социально-юридические явления, граница государства — это прежде всего исторический результат соотношения сил, признанного или «замороженного» на том или ином этапе.
Неустойчивые границы между крупными или незначительными территориями существовали на протяжении едва ли не всей человеческой истории, однако их природа была иной, нежели в современном мире. Сухопутные границы были не одномерными геометрическими линиями, скорее — широкими полосами, неустойчивыми и неточно определенными. Если же они проходили по физическим объектам, удобно разделявшим государства: по горам, рекам, долинам, лесам или пустыням, — весь объект обычно считался границей. В прошлом многие сельские жители не знали, к какой государственной единице относятся; по существу, это их и не очень занимало. Разумеется, у государственных чиновников был прямой интерес «пересчитать» налогоплательщиков, кстати, далеко не всегда лояльных, из которых им предстояло вытрясать те или иные поборы. Но не более того.
Значительная часть современных международных границ установлена случайным или произвольным образом еще до появления наций. Империи, королевства и княжества очертили контролируемые ими территории — по окончании многочисленных войн — в дипломатических соглашениях. Однако территориальные конфликты прошлого (их было немало!) чаще всего не приводили к продолжительным, тем паче, к мировым войнам. Более того, территориальные притязания как таковые далеко не всегда были основной причиной вооруженных столкновений. До начала эпохи национализма вопрос о линиях, разделявших территории государств, обычно не считался вопросом жизни и смерти.
Это важное обстоятельство находит богатое эмпирическое обоснование в поучительной книге Питера Сэлинса[144]. Этот исследователь глубоко изучил образование — и преобразования — границы между Францией и Испанией в Пиренейских горах начиная с XVII века. Он указал, что в государствах старого времени суверенитет юридически связывался в основном с личностями подданных и лишь в значительно меньшей степени — с территорией. Медленное и постепенное формирование границы, поначалу — воображаемой линии, весьма неточно обозначенной находящимися далеко друг от друга пограничными камнями, приняло совершенно другой характер во время Французской революции. Между концом XVIII века и 1868 годом, когда было подписано окончательное соглашение о границе между двумя странами, территория превратилась в официальное имущество нации. Превращение ничем не огороженного приграничного района в территорию, четко разделенную новой пограничной линией, представляло собой, по существу, «приручение» пространства, преобразованного в «земельную» родину[145].
Бенедикт Андерсон уже выдвигал эту идею в своей новаторской книге «Воображаемые сообщества». Он писал:
«Согласно современным представлениям, суверенитет государства в полной мере, решительно и одинаково действует на каждом квадратном сантиметре его очерченной законом территории. Однако в рамках старинных представлений, определявших государства через их центры, границы были дырявыми и неопределенными, а суверенитеты незаметно растворялись один в другом»[146].
Всякое национальное государство на начальном этапе своего формирования — точь-в-точь как начинающий предприниматель, сколачивающий первый капитал, — мучимо территориальным голодом и жаждет раздвинуть свои границы, иными словами, преумножить земельную собственность. Соединенные Штаты, к примеру, родились с врожденным инстинктом к территориальным аннексиям. По существу, это государство отказывалось рассматривать свои границы иначе как гибкие контуры «приграничных территорий» (frontier), которые раньше или позже должны к нему отойти. Таким же образом поступали и все остальные государства колонистов, будь то в Африке, в Австралии или на Ближнем Востоке[147].
В ходе Великой Французской революции зародилась новая концепция «естественных границ», побуждавшая революционеров требовать присоединения к своим странам территорий, примыкавших к большим рекам или высоким горам, находившимся подчас далеко от старых «искусственных границ». Именно таким образом сначала революционная фантазия, а затем и фантазия Наполеона «включили» Рейнскую область и Нидерланды в Большую Францию. Германская национал-социалистическая революция с самых первых шагов открыто опиралась на теорию «жизненного пространства», распространяя ее на Польшу, Украину и западную часть России. Эта теория стала одной из главных причин Второй мировой войны.
Не случайно первые национальные государства стали ведущими колониальными державами. Разумеется, территориальная экспансия имела экономические мотивы и стимулы и была обусловлена, среди прочего, все возраставшим технологическим превосходством Западной Европы над большей частью остального мира. Вместе с тем энтузиастическая поддержка заморской территориальной экспансии патриотически настроенными массами стала важнейшим элементом, способствовавшим лихорадочному расширению колониальных империй. Общеизвестно также, что разочарование народных масс в странах, не поспевших к разделу колониальной добычи, подтолкнуло немалую их часть к радикальному и агрессивному национализму.
Национальные государства третьего мира, возникшие в ходе борьбы против колониальных держав, начали свое территориальное обустройство с кровавых пограничных конфликтов. Таким образом, столкновения между Вьетнамом и Камбоджей, Ираном и Ираком, Эфиопией и Эритреей мало чем отличались от войн, которые Британия и Франция, Франция и Пруссия или Италия и Австрия вели между собой сотней лет раньше. Подъем демократического национализма в Восточной Европе привел к серии войн в бывшей Югославии и появлению новых «справедливых границ» на старом европейском континенте.
Процесс превращения земли в национальное достояние чаще всего брал свое начало в административных центрах, однако со временем он становился неотъемлемой составляющей широчайшего общественного сознания, подгонявшего и завершавшего его «снизу». В отличие от происходившего в досовременных обществах, массы становились теперь жрецами и стражами новой священной земли. Так же как в религиозных культах прошлого священный центр был недвусмысленно отделен от окружавшего его секулярного пространства, так в новом мире каждый квадратный сантиметр общей собственности становился частицей священного национального пространства, об оставлении которого не могло быть и речи. Из этого, впрочем, не следует, что секулярные «внешние сантиметры» не способны при случае стать священными «внутренними сантиметрами» — присоединение дополнительных земель к национальной территории всегда считалось добрым патриотическим делом. Однако от родины нельзя оторвать ни пяди!
В тот самый момент, когда границы стали обозначением размеров национального владения и превратились из условных горизонтальных линий на плоскости в священные линии, разделяющие пространства в глубине земли, в море и в воздухе, они стали почетными, обязательными, благородными, вызывающими уважение национальными атрибутами. Иногда их местоположение опиралось на долгую древнюю историю, иногда — на чистую мифологию. Все наличные крупицы примордиальной информации, свидетельствующие о присутствии, тем более, о доминировании «этнической» группы — являющейся вроде бы первоисточником или демографической основой современной нации — на том или ином куске земли, становились фиговыми листками для экспансии, завоевания или колонизации. Любой третьестепенный миф[148], любое попутное упоминание, из которых можно выжать горчичное зерно легитимации территориальных прав, немедленно превращались в идеологическое оружие, в конвейер, производящий жизненно необходимую «национальную память»[149].
Поля древних сражений стали местами настоящих паломничеств. Могилы тиранов прошлого, впрочем, как и жестоких бунтовщиков, обратились в государственные исторические памятники. Завзятые атеисты, проникшиеся пламенным национализмом, начали приписывать молчаливым ландшафтам примордиальные или — иногда — трансцендентные качества. Революционеры-демократы, даже социалисты, еще недавно проповедовавшие братство народов, проливали слезы над следами монархического, империалистического и даже культового прошлого, чтобы таким образом обосновать свое право контролировать как можно более обширную территорию.
В дополнение к сиюминутному, основанному на грубой силе овладению территорией почти всегда возникала необходимость в обретении длительного исторического времени, способного «окутать» национальное пространство и придать ему вечную, вневременную ауру. Большая политическая родина при любых обстоятельствах является чересчур абстрактной, поэтому она остро нуждается в вещественных опорах двух [разных] сортов — временных и пространственных. Поэтому, как уже отмечалось выше в несколько иной форме, наряду с историей, география также стала частью новой педагогической теологии. В рамках этой теологии национальная почва покусилась на долговременную духовную гегемонию божества и в немалой степени заменила собой небеса: в Новое время стало куда как позволительнее скептически отзываться о боге, нежели о земле предков.
* * *
Огромная абстрактная родина стала в XIX и XX веках сверхзвездой национальной политики — впрочем, как и политики межнациональной. Миллионы погибли за нее, миллионы убивали ради нее, мириады людей хотели жить только в ней. Однако могущество родины, как и всех прочих исторических инноваций, не было безграничным и, уж тем более, вечным.
Родина имела внешние границы, определявшие ее территорию; имелась у нее и внутренняя граница, ставившая предел ее ментальному могуществу. Когда жизнь людей становилась невыносимой, прежде всего когда они утрачивали возможность достойно содержать свои семьи, дело нередко доходило до эмиграции в другие страны. Посредством эмиграции люди меняли национальную территорию, как меняют красивую, но сильно поношенную одежду: с сожалением, однако вполне решительно. Массовая миграция характеризует современную эпоху никак не меньше, чем процесс «национализации» населения и построения «родины» для его нужд. В нередкие в Новое время периоды нужды и экономических кризисов, преследований и притеснений многие миллионы людей, невзирая на трудности, связанные с вырыванием корней и переездом в незнакомые места, перебирались в «жизненное пространство», обещавшее им лучшую и более спокойную участь, нежели страна исхода. Нелегкий процесс укоренения в новообретенных родинах попутно делал эмигрантов патриотами. Даже если в первом поколении это превращение не слишком удавалось, следующее поколение уже носило образ новой родины глубоко в сердце.
Любое политическое явление, с большим успехом появляющееся на том или ином историческом этапе, в конце концов завершает свою карьеру и покидает соответствующую арену. Национальная родина, начавшая свой путь в XVIII веке и развившаяся в естественную, нормативную среду обитания людей, ставших ее гражданами, к концу XX века начала проявлять первые признаки «износа». Она еще отнюдь не исчезает, в кое-каких «темных углах» планеты люди продолжают умирать за клочок национальной почвы, однако во многих других регионах классические границы между государствами стали постепенно «растворяться».
Рыночная экономика, разрушившая в относительно отдаленном прошлом «малые» родины и немало способствовавшая формированию больших национальных родин и «заковыванию» их в непреодолимые границы, начала буквально стирать в порошок отдельные элементы своего раннего творчества. Политические элиты, рьяные мультимедийные средства информации и Интернет подталкивают этот процесс, однако и они являются лишь подмастерьями свободного рынка. Уменьшение важности обработки земли как средства создания экономического богатства также способствует ослаблению важнейших ментальных концепций, переплетающихся с классическим патриотизмом. Когда француз, немец или итальянец покидает сегодня свою родину, он не сталкивается на границе со «сторожевыми псами» государства — его силовыми структурами. Европейцы уже довольно давно передвигаются внутри межнационального территориального пространства, постепенно обретающего совершенно новые контуры.
Верден, возможно, ярчайший из символов патриотического идиотизма XX века, стал одним из самых популярных туристских объектов Западной Европы. Трудно не признать ироническим то обстоятельство, что в Вердене начисто игнорируется паспортная и национальная принадлежность посещающих его европейцев. Несомненно, Европа создала новые «континентальные» границы, жесткие и в чем-то не менее жестокие, чем прежние, однако обрамленные ими территории весьма мало похожи на старые политические родины. Французы, скорее всего, уже не будут умирать за Францию, немцы — за Германию; почти наверняка итальянцы сохранят верность традиции, продекларированной старым итальянским циником в романе Джозефа Хеллера «Уловка-22» (его слова стали эпиграфом данной главы).
Хотя массовое истребление людей конвенциональными средствами стало несколько более проблематичным в ядерную эпоху, не исключено, что человечество найдет в будущем новые способы и причины убивать и быть убитым. Тем не менее грядущие убийства — если до них дойдет дело — скорее всего, станут совершаться под эгидой неизвестных нам сегодня политических схем.
II. «Мифотерритория»: «В начале бог обещал страну…»
Когда же родятся у тебя сыны и сыны у сынов, и долго прожив на земле, вы развратитесь и сделаете изваяние какого-нибудь образа, и сделаете зло перед лицом господа, бога твоего, досаждая ему. То призываю в свидетели вам сегодня небо и землю, что совершенно сгинете вы скоро с земли, в которую переходите через Иордан, чтобы унаследовать ее, не пребудете много времени на ней, а непременно будете истреблены.
Второзаконие 4: 25–26
Три эти клятвы — о чем они? Одна — что не поднимется Израиль стеной, одна — святой, да будет благословен он, заставил поклясться Израиль, что не взбунтуется он против народов мира, одна — святой, да будет благословен он, заставил поклясться идолопоклонников, что не поработят они Израиль слишком сильно.
Вавилонский Талмуд, трактат Кетубот 111а
Слово «моледет» — «родина» — появляется в Ветхом Завете 19 раз, причем около половины его появлений приходится на книгу «Бытия». Ветхий Завет использует это слово лишь в значениях, вращающихся вокруг места рождения человека или места, откуда происходит его семья. Здесь нет даже намека на гражданские или общественные ментальные аспекты, неотделимые от культур греческих полисов или древнеримской республики. Библейские герои никогда не выступали на защиту родины или для того, чтобы победить на выборах в ней[150], не проявляли по отношению к родине гражданских чувств. Они не знали, что такое ультимативное самопожертвование и сколь сладко умереть за родину. Попросту, политический патриотизм, сформировавшийся и развившийся в северной части Средиземноморского бассейна, был практически неизвестен на его южных берегах и еще менее того — на просторах Плодородного полумесяца.
Перед сторонниками сионистской концепции, начавшей формироваться на исходе XIX века, встала, на первый взгляд, трудноразрешимая задача. Поскольку Ветхий Завет являлся для них с самого начала документом, удостоверяющим право собственности на Палестину, вскоре превратившуюся в Эрец Исраэль, Страну Израиля, ее следовало любыми средствами превратить не только в воображаемую этническую родину, откуда все евреи будто бы были изгнаны, но и в древнюю политическую родину, являвшуюся в прошлом собственностью мифологических «праотцев».
Поэтому Ветхий Завет стал трактоваться совершенно новым образом — как национальное произведение. Из сборника теологических книг, использовавших исторические сюжеты бок о бок с рассказами о божественных чудесах в надежде произвести глубокое впечатление на читателя и укрепить основы вероучения, он превратился в антологию историографических текстов, касающихся отчасти и религиозных вопросов, впрочем, необязательных и второстепенных. Для этого метафизическая сущность бога была замаскирована, а сам он, очищенный от лишних деталей, превратился в идеального патриота. Интеллектуалы-сионисты были — каждый по-своему — не слишком религиозными людьми, так что высокая теология их почти не занимала. Поэтому Бог, само существование которого представлялось сомнительным, больше не обещал Обетованную страну избранному народу в качестве приза за религиозное послушание. Его заменил обаятельный диктор, голос которого — за кадрами исторического фильма — призывает нацию поскорее возвратиться на горячо любимую родину.
Разумеется, совсем непросто повторять мантру об «Обетованной земле» в то время, как «обетующий» в лучшем случае находится на смертном одре, а по мнению некоторых, уже скончался[151]. Еще труднее было «вписать» новоизобретенную патриотическую концепцию в сборник теологических произведений, совершенно чуждых национальному духу. Эта «пересадка» оказалась сложной и проблематичной, однако в конечном счете завершилась грандиозным успехом. Следует помнить тем не менее, что сионистское движение достигло своих целей не столько благодаря талантам своих мыслителей и писателей, сколько ввиду сложившихся необычных исторических обстоятельств, разбор которых, пусть весьма частичный, станет задачей последующих глав данной книги.