Глава 34. Когда‑то, не так давно, в голову мне пришла одна мысль: ты можешь месяцами жить себе спокойно
Когда‑то, не так давно, в голову мне пришла одна мысль: ты можешь месяцами жить себе спокойно, и никто тебя не обижает и не оскорбляет, а затем, в один прекрасный день, ты заводишь разговор с кем‑нибудь из родственников и в первую же минуту нарываешься как минимум на три смачных оскорбления. Кроме того, моя мама – вообще не тот человек, кого хочется услышать в десять минут одиннадцатого, утром в воскресенье. Воспоминания о вчерашнем все еще нависают надо мной, словно петля, а у больного позвоночника гораздо меньше общего с ниткой жемчуга, чем с ржавой велосипедной цепью. Чувствую себя такой хрупкой, что, если мама, не дай бог, вдруг скажет что‑нибудь нелестное, я запросто могу рассыпаться на тысячи мелких кусочков. В самом худшем своем состоянии мама – это отбеливатель с ароматом лимона, но только в человеческом обличье. Ее символический кивок в сторону мелких сантиментов лишь усугубляет ядовитый подтекст.
– Мам… Как ты себя чувствуешь?
– Жертвой! – рикошетом бьет ответ. Я сглатываю, лихорадочно роясь в недавнем прошлом на предмет возможных проступков с моей стороны.
– В… смысле?
– Вкуснятина – вот в каком смысле! – раздраженно отрезает мама.
Я жду, и она ждет. Я понимаю, что, сама того не ведая, оказалась втянутой в некое театральное действо, и теперь моя очередь подавать реплику в традициях диалога закадычных друзей:
– Вкуснятина? Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду, – пронзительно кричит мама, – вкуснятина, как в той рекламе! «Восхитительнейшая вкуснятина традиционного черного пшеничного хлеба, но гораздо меньше калориев !» Отвратительная дрянь – зато реклама чуть не на каждой странице. В конце концов, я почувствовала себя просто обязанной купить буханку на пробу. Мораг из «Весонаблюдателей» сказала, что буквально молится на него. Надо было сразу догадаться, что она брешет! Смех на палочке! Теперь меня нисколько не удивляет, что в каждом ломтике всего сорок пять калорий: ведь там один сплошной воздух! Мне пришлось съесть аж восемь таких ломтиков, чтоб хотя бы не загнуться от голода! Да как они смеют? «Восхитительнейшая вкуснятина»! Это же просто возмутительно: втюхивать солидным женщинам всякую дрянь! Делают из нас полных идиоток! А я‑то, дура, купилась! Да хотя бы одно это: «Гораздо меньше калориев »! Ну, что за бред? Даже ребенок – и тот в падежах лучше соображает! Я серьезно собираюсь написать на них жалобу. Представь, а ведь у них даже свой сайт имеется! Целый сайт – ради какой‑то буханки диетического хлеба! Им еще, кстати, очень повезло, что у меня нет компьютера! Уж я бы им показала!
Я тихонько хихикаю. Когда мама сбрасывает свой панцирь, она может быть вполне приятной и милой. Мы с ней настолько расходимся в наших убеждениях, что в тех крайне редких случаях, когда она вдруг выдает мысль, близкую мне по духу, я сразу теряюсь и не могу найти нужных слов, чтобы выразить свое согласие.
– Да уж, наглость та еще, – в конце концов выдавливаю я из себя. – А как, э‑э… вообще продвигается твоя диета?
Поскольку мамина диета продвигается уже почти двадцать шесть лет, причем без каких бы то ни было признаков уменьшения (точнее, вообще без каких бы то ни было признаков) талии, мой вопрос – всего лишь обычная формальность. Но сегодня мне это и вправду интересно. Меня всегда восхищала эта бесконечная мамина борьба с весом, ставшая неотъемлемой частью ее натуры. И даже то, что за одну неделю она сбрасывает максимум пару фунтов, чтобы в следующую набрать минимум три, согревает и успокаивает ее душу своей стабильностью. И хотя, с одной стороны, меня раздражает то, что ей недостает силы воли, с другой стороны, я не знаю, смогла ли бы я выносить ее, будь она худой. На самом деле, я считаю, что быть пухленькой – долг каждой матери (это самое малое, что всякая мать в состоянии сделать, раз уж не сумела обзавестись большой материнской грудью). Между тем, если я и кажусь кому‑то противоречивой, то знайте: с мамой в этом смысле я и рядом не лежала. Мамины двойные стандарты таковы, что она может восторженно рассказывать о своей борьбе с едой, в то же самое время сокрушаясь по поводу моей.
А ведь это мысль! Я изящно увожу разговор в другое русло: моя предстоящая вылазка на территорию продовольственного обслуживания.
– Джеки согласилась дать тебе работу?! – громко вскрикивает мама, да еще с такой признательностью в голосе, будто я какая‑нибудь душевнобольная, выпущенная под опеку местного населения. – Какое замечательное, какое щедрое предложение! Так мило с ее стороны. Она наверняка оценила ту открытку с благодарностями, что ты послала после свадьбы Бабс. Видишь, как важно сближаться с людьми? Ах, да, надо будет позвонить ей и поблагодарить. Она знает, как я беспокоюсь за тебя.
Чувствую себя бобрихой, пытающейся запрудить Атлантический океан. Размышляю, стоит ли рассказывать ей об идее с пилатесом, и решаю, что не стоит. Если мама узнает, что я собираюсь спустить все свои сбережения на «очередную глупость» (ее любимое универсальное выражение, охватывающее все, что неведомо ей самой, будь то рефлексология, гомосексуализм, кубизм, nouvelle cuisine или метод Монтессори[63]), ее уже не остановишь. Ей хочется, чтобы у меня всегда было «кое‑что про запас».
Шесть лет назад бабушка отписала мне в своем завещании небольшую сумму, и мама едва не грохнулась в обморок, когда Джеки поинтересовалась, на что я собираюсь ее потратить.
– Мне лично нравится, когда есть чем похвастаться! – кричала миссис Эдвардс, пока я в ужасе вжималась в стул. – Сказать: «смотрите, что у меня есть!»
После ухода миссис Эдвардс мама так прокомментировала ее слова:
– У тебя и так есть чем похвастаться! Балансом на твоем банковском счету!
– Есть какие‑нибудь новости от Тары и Келли? – выпаливаю я. – Ты подумала насчет того, чтобы съездить к ним?
– Джеки считает, что я должна поехать, – отвечает мама так, словно ей необходимо разрешение.
– Лично я полностью согласна с Джеки, – говорю я, вспоминая свои горькие тирады в галерее искусств и желая реабилитироваться. – Мне кажется, это будет чудесная поездка. Ты заслужила хороший отдых.
Мама вздыхает.
– Ладно, посмотрим. – Если детские воспоминания меня не подводят, это означает: «Нет».
– Но мне казалось, ты и вправду хотела с ними увидеться?
– Послушай, Натали, наши желания не всегда совпадают с нашими возможностями.
Я прикусываю губу. Возможно, мама и права, хотя это бывает крайне редко. Когда‑то давным‑давно, когда мистер и миссис Эдвардс пытались придумать какое‑нибудь броское название для своего магазинчика, мама в порыве вдохновения предложила назвать его «Дели Белли[64]». Когда Энди и Тони, все еще задыхаясь от хохота, нашли в себе силы подняться с пола, Джеки, взглянув на обиженное мамино лицо, вдруг воскликнула: «„Дели Белли“ … „Дели Сирелли“! Блестящая идея! Браво, Шейла!» И хотя к маме эта идея не имела абсолютно никакого отношения (Сирелли – девичья фамилия Джеки, так что никакой логической цепочки здесь не наблюдалось), мама потом рассказывала всем и каждому, что это она додумалась до «Дели Сирелли». «Ей непременно нужно чувствовать себя полезной, – думаю я, – поскольку на самом деле она этого не чувствует».
Воспоминание детства позволяет мне распрощаться с мамой, оставшись несломленной. Я потягиваюсь и бреду в ванную. Тщательно осматриваю голову на предмет наличия розовых проплешин, – несмотря на витамины и усиленное питание, омертвевшие волосы продолжают выпадать все так же тихо и стабильно, как снег, – когда вдруг раздается пронзительная трель дверного звонка.
У меня перехватывает дыхание. Я сейчас похожа на пугало! Надо было встать пораньше, чтобы хоть как‑то сгладить ущерб на лице и волосах. Но силком выталкивать пищу обратно – это, доложу я вам, занятие (выражаясь языком неисправимого оптимиста) холистически иссушающее. Проверяю, нет ли в уголках рта засохших слюней, и преодолеваю коридор в три широких выпада, словно легкоатлет, ускоряющийся перед прыжком в длину. На мне расклешенная вельветовая юбочка, высокие сапожки до колен и облегающая маечка. Если бы у меня было время на обдумывание, я вернулась бы обратно в свой привычный, свободный, многослойный камуфляж. (Мама как‑то сказала, что я одеваюсь как капуста.) На новый образ меня вдохновил случай. Мчась вчера домой, я чуть было не врезалась в идущую впереди машину, засмотревшись на крупную, расплывшуюся женщину, неторопливо шагавшую по тротуару: в мини‑юбке и коротеньком топике. Ее мягкий, белый живот выпирал между одеждами, а здоровенные, мясистые ножищи казались разбухшими на фоне крошечных туфелек на каблучке. Завороженная, я не могла отвести глаз. Настоящая слониха! Довольная улыбка и ни тени смущения. Подбородки – вверх, причем не вызывающе, а очень даже гордо. Словно никаких споров тут и быть не может! Получается, что даже у такой женщины‑горы хватает духу существовать, в то время как я – мышиный писк – прячусь в нечто, наиболее похожее на спальный мешок, из всего того, что можно было подобрать в «Нексте».
Открываю дверь.
– Я вернулся, – говорит Энди.
Замечаю, как его взгляд освещает меня, словно луч прожектора. Сложив руки на груди, я смотрю на него. Я на каблуках, так что сейчас мы практически одного роста: мой «любимый» пунктик, так как я все время чувствую, что постепенно мутирую в Пятидесятифутовую Женщину.[65]Его грязно‑светлые волосы сегодня грязнее обычного, а глаза – боже правый! – настоящие хамелеоны. Не в том смысле, что рептильные и без век: я просто хочу сказать, что они как будто меняют цвет в зависимости от того, во что он одет. В пятницу на нем была рубашка цвета «хаки», и готова поклясться: они были зелеными. Сегодня он в темно‑синей футболке – и они серые с небесной голубизной. Везет же некоторым!
– Проблемы? – осведомляется Энди.
– О нет, все нормально, – громко отвечаю я. – Здравствуй. Входи.
Хотя одна проблема все же есть. Да еще какая! Проблема, назревавшая еще с той нашей краткой и так внезапно оборвавшейся встречи в коридоре. Вопреки его грубости, докапываниям и шотландскому халату (которому нет и не может быть оправданий, даже несмотря на то, что Бабс однажды простила одному парню его тапочки, объясняя это тем, что: «Он же не из Лондона»). Вопреки целой галерее преступных деяний, совершенных этим человеком в союзе с Тони, вопреки позорному бегству после поцелуя, вопреки семилетнему затворничеству в своей черной спальне, вопреки его оскорбительному отношению к еде как к празднику, вопреки тому, что в десятилетнем возрасте он как‑то раз придавил Бабс к земле и, оседлав, громко пернул ей прямо на голову, вопреки несметному числу фактов, скопившихся не в его пользу, – мне ужасно нравится этот парень, и с каждым разом ситуация становится все хуже и хуже.
Хуже некуда. То, как он сейчас смотрит на меня, лучше всего выражается юридическим термином «с умыслом».
Нет, я не должна этого делать. А что, если…
Остатки моих сомнений глохнут сами собой: я вдруг оказываюсь висящей на шее Энди, а мои губы – прилипшими к его губам, словно банный лист к одному месту. Он так крепко прижимает меня к себе, что я не смогла бы освободиться, даже если бы очень этого захотела. А когда он, пошатываясь, входит в коридор, пинком захлопывая за собой дверь, мои ступни с их седьмым номером буквально волочатся по полу. Я бы расхохоталась, но наш поцелуй настолько яростный и дикий, что я и так едва дышу, и кислорода на такую роскошь, как смех, просто нет.
«О боже, – думаю я. – Все очень‑очень плохо, что же ты делаешь… нет, он не просто восхитительный, он еще и… уф‑ф‑ф… приличный… и если даже это не вызывает в тебе отвращения, то ты, подруга, похоже, очень серьезно вляпалась…»
Не вызывает. Вляпалась. А Энди оказывается не таким уж и приличным, как навоображала себе моя мама; и я – как выясняется – тоже. То, чем мы занимаемся дальше, – восхитительно неприлично: по крайней мере, такого моя бледно‑голубая прихожая еще не видела. (Крис, несмотря на свою преданность рок‑н‑роллу, редко когда позволял себе секс вне спальни. Сол же редко когда позволял себе секс и в спальне.) О! Да! Все это наяву. Чувствую себя зверем. Да, я хочу его, и плевать на все, кровь пульсирует так, что вот‑вот вскипит, и мы движемся вместе, жестко, резко, его джинсы спущены до колен, мои трусики отдернуты на сторону, моя спина вжата в прохладную стену, да, да, так, еще, я никогда, это вовсе не я, но это я, он, мы, да, – как хорошо, о, подожди, о, черт, о, о, о‑о‑о!!! Мы проделываем это снова, на сей раз медленнее и спокойнее, в прохладной темноте гостиной, за задернутыми шторами. Энди не перестает произносить мое имя, и я чувствую, как толстая зеленая гусеница на глазах превращается в прекрасную бабочку.