Глава ii. эгоистическое самоубийство 5 страница

С этой же точки зрения интересно отметить, что в Баварии 1870 год не имел тех последствий, как в других немецких странах, особенно в Северной Герма­нии. В Баварии в 1870 г. насчитывалось больше само­убийств, чем в 1869 г. (452 вместо 425). Только в 1871 г. наступает небольшое уменьшение; оно слегка усилива­ется в 1872 г., когда имело место не более 412 случаев, что, впрочем, составляет понижение всего на 9% по сравнению с 1869 г. и на 4% по сравнению с 1870. И однако, Бавария принимала в военных событиях такое же материальное участие, как и Пруссия; подобно Пруссии, она мобилизовала всю свою армию, и потому нет никакого основания предполагать, что расстройст­во административного механизма было там менее зна­чительно. Вся разница в том, что ее моральное участие в событиях было не столь интенсивно. В самом деле, как известно, католическая Бавария более, чем какая-либо другая немецкая страна, жила всегда своей особой жизнью и ревностно отстаивала свою независимость. Она принимала участие в войне по воле своего короля, но без внутреннего увлечения. Поэтому она была гораз­до слабее прочих союзных народов затронута тем великим общественным движением, которое охватило в то время Германию; его отраженное влияние дало себя почувствовать в ней лишь гораздо слабее. Энтузи­азм явился лишь по окончании войны и был очень умеренным. Только восторженное упоение славой, раз­горевшееся в Германии на другой день после победы

1870 г., смогло несколько подогреть Баварию, до того момента совершенно холодную и спокойную.

С этим фактом можно сопоставить следующий, вполне аналогичный ему. Во Франции в течение 1870—

1871 гг. число самоубийств упало только в городах.

Не подлежит сомнению, что в деревнях регистра­ция затруднена еще более, чем в городах. Следователь-184

но, не здесь надо искать действительной причины этой разницы. Причина состоит в том, что война оказывает все свое моральное воздействие только на городское население, более отзывчивое, более впечатлительное, чем сельское, и вместе с тем более, чем это последнее, стоящее в курсе событий.

Таким образом, вышеприведенные факты допуска­ют лишь одно объяснение. И объяснение это заключа­ется в том, что великие социальные перевороты, как и великие национальные войны, оживляют коллек­тивные чувства, пробуждают дух партийности и пат­риотизма, политическую веру и веру национальную и, сосредоточивая индивидуальные энергии на осуще­ствлении одной цели, создают в обществе — по край­ней мере на время — более тесную сплоченность. Не самый кризис оказывает то благотворное влияние, которое мы только что установили, но та социаль­ная борьба, которая этот кризис создает. Так как борь­ба эта заставляет людей сближаться между собой пе­ред лицом общей опасности, отдельные лица начина­ют меньше думать о себе, больше об общем деле. И само собой понятно, что такая интеграция может не ограничиваться самым моментом опасности, но в некоторых случаях — особенно если она очень ин­тенсивна,—способна пережить те причины, которые ее непосредственно вызвали.

VI

Мы последовательно установили следующие три по­ложения:

Число самоубийств изменяется обратно пропорци­онально степени интеграции религиозного общества.

Число самоубийств изменяется обратно пропорци­онально степени интеграции семейного общества.

Число самоубийств изменяется обратно пропорци­онально степени интеграции политического общества.

Из этого сопоставления видно, что если эти различные общества оказывают на самоубийства умеряющее влияние, но не в силу каких-либо особенностей, присущих каждому из них, а в силу общей им всем причины. Не специфическая природа религиозных чувств дает религии силу воздействовать на число самоубийств, ибо семья и политическое общество, когда они крепко сплочены, обнаруживают одинаковое влияние; впро­чем, мы это уже доказали выше, изучая непосредствен­но действие различных религий на самоубийство.

В свою очередь специфические черты семейного и политического союза не могут нам объяснить оказы­ваемого ими умеряющего влияния на развитие само­убийств, потому что то же влияние наблюдается и со стороны религиозного общества. Причина может ле­жать только в каком-нибудь общем для всех них свой­стве, которым обладают все эти социальные группы, хотя и в разной степени. Единственно, что удовлет­воряет такому условию,— это тот факт, что все они представляют собой тесно сплоченные социальные группы. Мы приходим, следовательно, к нашему об­щему выводу: число самоубийств обратно пропорци­онально степени интеграции тех социальных групп, в которые входит индивид.

Но сплоченность общества не может ослабиться без того, чтобы индивид в той же мере не отставал от социальной жизни, чтобы его личные цели не перевешивали стремления к общему благу,— словом, без то­
го, чтобы единичная личность не стремилась стать выше коллективной. Чем сильнее ослабевают внутренние связи той группы, к которой принадлежит индивид, тем меньше он от нее зависит и тем больше в своем поведении он будет руководствоваться соображениями своего личного интереса. Если условиться называть эгоизмом такое состояние индивида, когда индивидуальное «я» резко противополагает себя социальному «я» и в ущерб этому последнему, то мы можем назвать эгоистичным тот частный вид самоубийства, который вызывается чрезмерной индивидуализацией.

Но каким образом самоубийство может иметь та­кое происхождение?

Ясно прежде всего, что коллективная связь, будучи одним из препятствий, задерживающих всего сильнее самоубийства, не может ослабеть, не увеличивая тем самым число самоубийств. Когда общество тесно сплочено, то индивидуальная воля находится как бы в его власти, занимает по отношению к нему чисто служебное положение, и, конечно, индивид при таких условиях не может по своему усмотрению располагать собою. Добровольная смерть является здесь изменой общему долгу. Но когда люди отказываются признать законность такого подчинения, то какой силой облада­ет общество для того, чтобы утвердить по отношению к ним свое верховенство? В его распоряжении нет достаточного авторитета для того, чтобы удержать людей на их посту в тот момент, когда они хотят дезертировать, и, сознавая свою слабость, общество доходит до признания за индивидом права делать то, чему оно бессильно воспрепятствовать. Раз человек признается хозяином своей жизни, он вправе положить ей конец. С другой стороны, у индивидов отпадает один из мотивов к тому, чтобы безропотно терпеть жестокие жизненные лишения. Когда люди объедине­ны и связаны любовью с той группой, к которой они принадлежат, то они легко жертвуют своими интереса­ми ради общей цели и с большим упорством борются за свое существование. Одно и то же чувство побужда­ет их преклоняться перед стремлением к общему благу и дорожить своею жизнью, а сознание великой цели, стоящей перед ними, заставляет их забыть о личных страданиях. Наконец, в сплоченном и жизненном обществе можно наблюдать постоянный обмен идей и чувств между всеми и каждым, и поэтому индивид не предоставлен своим единичным силам, но имеет долю участия в коллективной энергии, находит в ней поддержку в минуты слабости и упадка.

Однако все это имеет только второстепенное значе­ние. Крайний индивидуализм не только благоприят­ствует деятельности причин, вызывающих самоубийст­ва, но может сам считаться одной из причин такого рода. Он не только устраняет препятствия, сдержива­ющие стремление людей убивать себя, но сам возбуж­дает это стремление и дает место специальному виду самоубийств, которые носят на себе его отпечаток. Надо обратить особенное внимание на это обстоятель­ство потому, что в этом состоит специальная природа рассматриваемого нами типа самоубийств и этим оправдывается название «эгоистическое самоубийст­во», которое мы ему дали. Что же именно в индивиду­ализме приводит к таким результатам?

Часто высказывалось мнение, что в силу своего психологического устройства человек не может жить, если он не прилепляется духовно к чему-либо его пре­вышающему и способному его пережить; эту психологическую особенность человека объясняли тем, что наше сознание не может примириться с перспективой полного исчезновения. Говорят, что жизнь терпима только тогда, если вложить в нее какое-нибудь разум­ное основание, какую-нибудь цель, оправдывающую все ее страдания, что индивид, предоставленный само­му себе, не имеет настоящей точки приложения для своей энергии. Человек чувствует себя ничтожеством в общей массе людей; он ограничен узкими пределами не только в пространстве, но и во времени. Если наше сознание обращено только на нас самих, то мы не можем отделаться от мысли, что в конечном счете все усилия пропадают в том «ничто», которое ожидает нас после смерти. Грядущее уничтожение ужасает нас. При таких условиях невозможно сохранить мужество жить дальше, т. е. действовать и бороться, если все равно из всего затрачиваемого труда ничего не останется. Од­ним словом, позиция эгоизма противоречит человечес­кой природе, и поэтому она слишком ненадежна для того, чтобы иметь шансы на долгое существование.

Но в такой абсолютной форме это положение пред­ставляется очень спорным. Если бы действительно мысль о конце нашего бытия была нам в такой степени нестерпима, то мы могли бы согласиться жить только при условии самоослепления и умышленного убежде­ния себя в ценности жизни. Ведь если можно до извест­ной степени замаскировать от нас перспективу ожида­ющего нас «ничто», мы не можем воспрепятствовать ему наступить: что бы ни делали мы — оно неизбежно. Мы можем добиться только того, что память о нас будет жить в нескольких поколениях, что наше имя переживет наше тело; но всегда неизбежно наступит момент, и для большинства людей он наступает очень быстро, когда от памяти о них ничего не остается. Те группы, к которым мы примыкаем для того, чтобы при их посредстве продолжалось наше существование, сами смертны в свою очередь; они также обречены разрушиться в свое время, унеся с собой все, что мы вложили в них своего. В очень редких случаях память о какой-нибудь группе настолько тесно связана с чело­веческой историей, что ей обеспечено столь же продол­жительное существование, как и самому человечеству. Если бы у нас действительно была такая жажда бес­смертия, то подобная жалкая перспектива никогда не могла бы нас удовлетворить. В конце концов, что же остается после нас? Какое-нибудь слово, один звук, едва заметный и чаще всего безымянный след. Следовательно, не останется ничего такого, что искупало бы наши напряженные усилия и оправдывало их в наших глазах. Действительно, хотя ребенок по природе своей эгоистичен и мысли его совершенно не заняты забота­ми о будущей жизни и хотя дряхлый старик в этом, а также и во многих других отношениях очень часто ничем не отличается от ребенка, тем не менее оба они больше, чем взрослый человек, дорожат своим сущест­вованием. Выше мы уже видели, что случаи самоубий­ства чрезвычайно редки в течение первых 15 лет жизни и что уменьшение числа самоубийств наблюдается так­же в глубокой старости. То же можно сказать и от­носительно животных, психологическое строение кото­рых лишь по степени отличается от человеческого. Неверно поэтому утверждение, что жизнь возможна лишь при том условии, если смысл жизни находится вне ее самой.

В самом деле, существует целый ряд функций, в ко­торых заинтересован только единичный индивиду­ум: мы говорим о тех функциях, которые необходимы для поддержания его физического существования. Так как они специально для этой цели предназначены, то они осуществляются в полной мере всякий раз, как эта цель достигается. Следовательно, во всем, что касается этих функций, человек может действо­вать разумно, не ставя себе никаких превосходящих его целей; функции эти уже тем самым, что они служат человеку, получают вполне законченное оправдание. Поэтому человек, поскольку у него нет других потреб­ностей, сам над собой довлеет и может жить вполне счастливо, не имея другой цели, кроме той, чтобы жить. Конечно, взрослый и цивилизованный человек не может жить в таком состоянии; в его сознании накопляется множество идей, самых различных чувств, правил, не стоящих ни в каком отношении к его органическим потребностям. Искусство, мораль, ре­лигия, политика, сама наука вовсе не имеют своею целью ни правильного функционирования, ни вос­становления физических органов человека. Вся сверхфизическая жизнь образовалась вовсе не под влиянием космической среды, но проснулась и раз­вилась под действием социальной среды. Происхожде­нием чувств симпатии к ближним и солидарностью с ними мы обязаны влиянию общественности. Именно общество, создавая нас по своему образцу, внушило нам те религиозные и политические убеждения, кото­рые управляют нашими поступками. Мы развиваем наш интеллект ради того, чтобы исполнить наше со­циальное предназначение, и само общество, как со­кровищница знания, снабжает нас орудиями для наше­го умственного развития.

Уже в силу того, что высшие формы человеческой деятельности имеют коллективное происхождение, они преследуют коллективную же цель, поскольку они за­рождаются под влиянием общественности, постольку к ней же относятся и все их стремления; можно ска­зать, что эти формы являются самим обществом, воп­лощенным и индивидуализированным в каждом из нас. Но для того, чтобы подобная деятельность имела в наших глазах разумное основание, самый объект, которому она служит, не должен быть для нас безраз­личным. Мы можем быть привязаны к первой лишь в той мере, в какой мы привязаны и ко второму, т. е. к обществу. Наоборот, чем сильнее мы оторвались от общества, тем более мы удалились от той жизни, для которой оно одновременно является и источником, и целью. К чему эти правила морали, нормы права, принуждающие нас ко всякого рода жертвам, эти стес­няющие нас догмы, если вне нас нет существа, которо­му все это служит и с которым мы были бы солидар­ны? Зачем тогда существует наука? Если она не прино­сит никакой другой пользы, кроме той, что увеличива­ет наши шансы в борьбе за жизнь, то она не стоит затрачиваемого на нее труда. Инстинкт лучше испол­няет эту роль; доказательством служат животные. Ка­кая была надобность заменять инстинкт размышлени­ем, менее уверенным в себе и более подверженным ошибкам? И в особенности, чем оправдать переноси­мые нами страдания? Испытываемое индивидуумом зло ничем не может быть оправдано и становится совершенно бессмысленным, раз ценность всего существующего определяется с точки зрения отдельного человека. Для человека твердо религиозного, для того, кто тесными узлами связан с семьей или определенным политическим обществом, подобная проблема даже не существует. Добровольно и свободно, без всякого раз­мышления, такие люди отдают все свое существо, все свои силы: один — своей церкви, или своему Богу, жи­вому символу той же церкви, другой—своей семье, третий — своей родине или партии. В самых своих страданиях эти люди видят только средство послу­жить прославлению группы, к которой они принад­лежат и которой этим они выражают свое благогове­ние. Таким образом христианин достигает того, что преклоняется перед страданием и ищет его, чтобы лучше доказать свое презрение к плоти и приблизиться к своему божественному образцу. Но поскольку веру­ющий начинает сомневаться, т. е. поскольку он эман­сипируется и чувствует себя менее солидарным с той вероисповедной средой, к которой он принадлежит, поскольку семья и общество становятся для индивида чужими, постольку он сам для себя делается тайной и никуда не может уйти от назойливого вопроса: зачем все это нужно?

Другими словами, если, как часто говорят, человек по натуре своей двойствен, то это значит, что к челове­ку физическому присоединяется человек социальный, а последний неизбежно предполагает существование общества, выражением которого он является и которо­му он предназначен служить. И как только оно разбивается на части, как только мы перестаем чувство­вать над собой его животворную силу, тотчас же социальное начало, заложенное внутри нас, как бы теря­ет свое объективное существование. Остается только искусственная комбинация призрачных образов, фан­тасмагория, рассеивающаяся от первого легкого прикосновения мысли; нет ничего такого, что бы могло дать смысл нашим действиям, а между тем в социальном человеке заключается весь культурный человек; только он дает цену нашему существованию. Вместе с тем мы утрачиваем всякое основание дорожить своею жизнью; та жизнь, которая могла бы нас удов­летворить, не соответствует более ничему в действитель­ности, а та, которая соответствует действительности, не удовлетворяет больше нашим потребностям. Так как мы были приобщены к высшим формам существования, то жизнь, которая удовлетворяет требовани­ям ребенка и животного, уже не в силах больше удов­летворить нас. Но раз эти высшие формы ускользают от нас, мы остаемся в совершенно беспомощном состоянии; нас охватывает ощущение трагической пусто­ты, и нам не к чему больше применить свои силы. В этом отношении совершенно справедливо говорить, что для полного развития нашей деятельности необходимо, чтобы объект ее превосходил нас. Не для того нужен нам этот объект, чтобы он поддерживал в нас иллюзию невозможного бессмертия; но он как таковой подразумевается самой нашей моральной природой; и если он исчезает, хотя бы только отчасти, то в той же мере и наша моральная жизнь теряет всякий смысл. Совершенно лишне доказывать, что при таком состоя­нии психической дисгармонии незначительные неудачи легко приводят к отчаянным решениям. Если жизнь теряет всякий смысл, то в любой момент можно найти предлог покончить с нею счеты.

Но это еще не все. Подобное чувство оторванности от жизни наблюдается не только у отдельных индивидов. В число составных элементов всякого националь­ного темперамента надо включить и способ оценки значения жизни. Подобно индивидуальному настрое­нию существует коллективное настроение духа, кото­рое склоняет народ либо в сторону веселья, либо печа­ли, которое заставляет видеть предметы или в радуж­ных, или в мрачных красках. Мало того, только одно общество в состоянии дать оценку жизни в целом; отдельный индивид здесь не компетентен. Отдельный человек знает только самого себя и свой узкий горизонт; его опыт слишком ограничен для того, чтобы служить основанием для общей оценки. Человек мо­жет думать, что его собственная жизнь бесцельна, но он не может ничего сказать относительно других лю­дей. Напротив, общество может, не прибегая к софиз­мам, обобщить свое самочувствие, свое состояние здо­ровья или хилости. Отдельные индивиды настолько тесно связаны с жизнью целого общества, что послед­нее не может стать больным, не заразив их; страдания общества неизбежно передаются и его членам; ощуще­ния целого неизбежно передаются его составным ча­стям. Поэтому общество не может ослабить свои внут­ренние связи, не сознавая, что правильные устои общей жизни в той же мере поколеблены. Общество есть цель, которой мы отдаем лучшие силы нашего сущест­ва, и поэтому оно не может не сознавать, что, отрыва­ясь от него, мы в то же время утрачиваем смысл нашей деятельности. Так как мы являемся созданием обще­ства, оно не может сознавать своего уцадка, не ощу­щая при этом, что создание его опплие не служит более ни к чему. Таким путем обыкновенно образовы­ваются общественные настроения уныния и разочаро­вания, которые не проистекают, в частности, от одного только индивида, но выражают собой состояние раз­ложения, в котором находится общество. Они свиде­тельствуют об ослаблении специальных уз, о своеоб­разном коллективном бесчувствии, о социальной тос­ке, которая, подобно индивидуальной грусти, когда она становится хронической, свидетельствует на свой манер о болезненном органическом состоянии индиви­дов. Тогда появляются на сцене те метафизические и религиозные системы, которые, формулируя эти смутные чувства, стараются доказать человеку, что жизнь не имеет смысла и что верить в существование этого смысла — значит обманывать самого себя. Но­вая мораль заступает на место старой и, возвышая факт в право, если не советует и не предписывает самоубийства, то по крайней мере направляет в его сторону человеческую волю, внушая человеку, что жить надо возможно меньше. В момент своего появле­ния мораль эта кажется изобретенной всевозможными авторами, и их иногда даже обвиняют в распростране­нии духа упадка и отчаяния. В действительности же эта мораль является следствием, а не причиной; новые учения о нравственности только символизируют на абстрактном языке и в систематической форме физио­логическую слабость социального тела. И поскольку эти течения носят коллективный характер, постольку в силу самого своего происхождения они носят на себе оттенок особенного авторитета в глазах индивида и толкают его с еще большей силой по тому направле­нию, по которому влечет его состояние морального распада, вызванного в нем общественной дезорганиза­цией. Итак, в тот момент, когда индивид резко отдаля­ется от общества, он все еще ощущает на себе следы его влияния. Как бы ни был индивидуален каждый человек, внутри его всегда остается нечто коллектив­ное: это уныние и меланхолия, являющиеся следствием крайнего индивидуализма. Обобщается тоска, когда нет ничего другого для обобщения.

Рассмотренный выше тип самоубийств вполне оправдывает данное ему нами название; эгоизм яв­ляется здесь не вспомогательным фактором, а про­изводящей причиной. Если разрываются узы, со­единяющие человека с жизнью, то это происходит потому,1 что ослабла связь его с обществом. Что же касается фактов частной жизни, кажущихся не­посредственной и решающей причиной самоубийства, то в действительности они могут быть признаны толь­ко случайными. Если индивид так легко склоняется под ударами жизненных обстоятельств, то это проис­ходит потому, что состояние того общества, к которо­му он принадлежит, сделало из него добычу, уже совершенно готовую для самоубийства.

Несколько примеров подтверждают наше положе­ние. Мы знаем, что самоубийство среди детей — факт совершенно исключительный и что с приближением глубокой старости наклонность к самоубийству ослабевает; в обоих случаях физический человек захватыва­ет все существо индивида. Для детей общества еще нет, так как оно еще не успело сформировать их по образу своему и подобию; от старика общество уже отошло, или — что сводится к тому же — он отошел от обще­ства. В результате и ребенок, и старик более, чем другие люди, могут удовлетворяться сами собой; они меньше других людей нуждаются в том, чтобы пополнять себя извне, и, следовательно, скорее других могут найти все то, без чего нельзя жить. Отсутствие само­убийства у животных имеет такое же объяснение. В следующей главе мы увидим, что если общества низшего порядка практикуют особую, только им свой­ственную форму самоубийства, то тот тип, о котором мы только что говорили, им совершенно неизвестен. При несложности общественной жизни социальные наклонности всех людей имеют одинаковый характер и в силу этого нуждаются для своего удовлетворения в очень немногом; а кроме того, такие люди легко находят вне себя объект, к которому они могут приле­питься. Если первобытный человек, отправляясь в пу­тешествие, мог увезти с собою своих богов и свою семью, то он уже тем самым имел все, чего требовала его социальная природа.

Здесь мы находим также объяснение тому обсто­ятельству, почему женщина легче, чем мужчина, переносит одиночество. Когда мы видим, что вдова скорее, чем вдовец, мирится со своею участью и с меньшей охотой ищет возможности второго брака, то можно подумать, что эта способность обходиться без семьи может быть отнесена на счет превосходства ее над мужчиной; говорят, что аффективные женщины, буду­чи по природе своей очень интенсивными, легко нахо­дят себе применение вне круга домашней жизни, тогда как мужчине необходима женская преданность для того, чтобы помочь ему переносить жизненные затруд­нения. В действительности если женщина и обладает подобной привилегией, то скорее в силу того, что чувствительность у нее недоразвита, чем в силу того, что она развита чрезмерно. Поскольку она больше, чем мужчина, живет в стороне от общественной жизни, постольку она меньше проникнута интересами этой жизни. Общество ей менее необходимо, так как она менее проникнута общественностью; потребности ее почти не обращены в эту сторону, и она с меньшей, чем мужчина, затратой сил удовлетворяет им. Не вышедшая замуж женщина считает свою жизнь запол­ненной выполнением религиозных обрядов и ухажива­нием за домашними животными. Если такая женщина остается верной религиозным традициям и вследствие этого имеет надежное убежище от самоубийства,— это значит, что очень несложных социальных форм до­статочно для удовлетворения всех ее требований. На­оборот, мужчина нашего времени чувствует себя стес­ненным религиозной традицией; по мере своего раз­вития мысль его, воля и энергия выступают из этих архаических рамок; но на место их ему нужны другие; как социальное существо более сложного типа, он только тогда сохраняет равновесие, когда вне себя находит много точек опоры; и так как моральная устойчивость его зависит от множествах^нешних усло­вий, то вследствие этого она легче и нарушается.

Наши рекомендации