Социальный и политический актививм
Социальный активизм социологов — это участие всего их профессионального слоя либо его части в происходящих в стране социальных процессах, присоединение к общественным инициативам, фондам поддержки и солидарности, выступления в средствах массовой информации, организация союзов и ассоциаций.
Политический активизм социологов надо понимать как участие в пассивных или активных формах политической борьбы, выступление за или против существующего строя, продвижение во власть и занятие властных постов, призыв (устный или печатный) к политическим действиям.
Периоды оттепели (а это слово вошло в исторический лексикон отечественной науки для обозначения любых периодов гласности и либерализации, в частности нэповского, хрущевского и горбачевского) обычно сопровождаются выходом социально мыслящей публики из подполья на улицы, в редакции, на телевидение, университетские кафедры и трибуны съездов. В такие моменты отмечается всплеск политического активизма населения (в первых рядах часто идут социологи и представители социальных наук), растут тиражи многих газет и журналов, оживляются дискуссии и споры по общественным вопросам, нередко переходящие в бытовые ссоры и идейные конфликты. Образованная часть общества, переживая необычайный духовный подъем и рост ожиданий, предается построению утопических проектов переустройства общества, социальному романтизму, очернению и отчуждению «мрачного» прошлого, иллюзиям относительно будущего. И здесь, как ни странно, социологи в первых рядах: их можно встретить среди делегатов партийных съездов, во фракциях Государственной думы, министерских кабинетах, телевизионных студиях. Необычайно быстро просыпается социо-
'иходилось искать синонимы словам «прогресс», «эволюция», которые были официально запре-ны в XIX в., еще дольше — избегать использования слова «социология».
логический дилетантизм, и редакции академических журналов бывают завалены всякого рода глобальными проектами, моделями, теориями спасения человечества. Поскольку уже не надо озираться по сторонам, скрывать свои мысли и прибегать к эзопову языку, печатают все, что прежде было запрещено и с чем могли знакомиться только цензура, охранка, спецорганы.
Политический активизм социологически настроенной интеллигенции и профессиональных социологов, таким образом, переживает самые разные фазы, циклы, динамику. Сразу после краха авторитарного режима интеллигенция от диссидентства и открытого протеста переходит к сотрудничеству с новыми властями, участию в общественно-политических движениях и начинаниях. Критическая фаза сменяется конструктивной, обвинения сменяются предложениями. На новой стадии социологи начинают обивать министерские пороги, искать знакомых среди депутатов, доказывая высокое предназначение своей науки в изменившихся условиях, выбивая новые институты, кафедры, ставки. Многие известные ученые и специалисты часто мелькают на общественной сцене, превращаются в трибунов, директоров политологических, социологических и разного рода аналитических центров, институтов, фирм. Социологов приглашают выступать в средствах массовой информации в качестве комментаторов, консультантов. Все телевизионные каналы пропитаны ссылками на данные социологических исследований, опросов общественного мнения, политическими рейтингами. Кажется, без них уже нельзя прожить. Опросная социология в периоды демократических преобразований становится властительницей дум и законодателем моды. Политологов и социологов приглашают в избирательные кампании, их советы используют для решения многих государственных вопросов, а также как средство манипуляции общественным сознанием, особенно в политической борьбе.
В начале 1990-х гг. социология «приобретает полноправный с другими науками статус и даже оказывается чрезвычайно модной. Социологов часто приглашают выступать в средствах массовой информации в качестве комментаторов, консультантов, социологические исследования связываются исключительно с опросами общественного мнения; значительно число заказов на исследования, поступающих от государственных и прочих организаций; социология становится обязательной дисциплиной во всех вузах; высок конкурс на открывшиеся социологические факультеты и отделения». Пик активности российских социологов «пришелся на рубеж десятилетий, когда социально активные ученые входили в правительства, были избраны в парламенты, организовывали политические партии, входили в состав актива политических движений, становились важными деятелями правящей или оппозиционной элиты — иными словами, выполняли свою миссию, лично и непосредственно применяли свои профессиональные знания для служения обществу... Именно в это время население оказалось наиболее чувствительным к практически любым выступлениям социологов... в Болгарии в самом начале 1990-х гг. социологов даже обвинили в срыве выборов, посчитав, что именно они публикацией симпатий избирателей предопределили исход голосования»10.
10 Бутенко И.А. Указ соч. С. 22-23.
Политический активизм, как показывает история, чрезвычайно выгоден социологии и социологам. По своей природе это племя разрушителей тоталитарных режимов и закрытых обществ, противников идеологической монополии и цензуры слова. Выполнив свою историческую миссию, социологи моментально включаются в демократические преобразования, и большинство из них добиваются высоких постов при новой власти. «Как показали результаты исследования, среди ученых-обществоведов, выступающих в 1997 г. по социальным вопросам в СМИ, треть занимали руководящие должности в различных добровольных ассоциациях, обществах и комиссиях. К деятельности других (не научных) добровольных ассоциаций, а также политических партий оказались причастны еще 35% (в том числе 12% в качестве оплачиваемых специалистов). Похожая активность в эти годы наблюдается и в Польше, где доля таких социально активных лиц составила около
50%. Среди делегатов III съезда РОС (1997 г.) 42% участников опроса сообщили, что являются членами, а то и президентами каких-либо ассоциаций, и еще 35% — что регулярно занимаются другой общественной работой»".
Во второй половине 1990-х гг. в России и бывших социалистических странах начался спад социального активизма. Новый демократический порядок стабилизируется, министерские портфели и властные полномочия давно распределены, новые институты, в том числе исследовательские, какие только можно было создать, уже созданы. Угасание социального романтизма позволяет пристальнее взглянуть на окружающую действительность и разглядеть в ней наряду с позитивными и негативные явления. Причем в России негативных явлений и нерешенных социальных проблем (рост преступности, коррупции, безработица, социальная поляризация, бедность, демографический спад и др.) оказывается больше, чем в восточноевропейских странах. Социологическое сообщество как бы раскалывается: одна часть продолжает придерживаться продемократической позиции и, несмотря на признание отрицательных явлений, поддерживает власти; другая часть сообщества, настроенная чрезмерно критически, отходит к прокоммунистической оппозиции и требует изменения существующего строя.
Таким образом, в динамике социального активизма наступила новая фаза, которую можно считать стадией прозрения и раскола. В такие моменты общественное мнение утрачивает свою прежнюю роль. Митинговая демократия уходит в прошлое. Социологи отходят от активной социальной и политической борьбы, больше внимания уделяют внутринаучной тематике, проведению фундаментальных исследований, разработке теоретико-методологических вопросов, преподаванию и подготовке научных кадров. Одновременно наблюдаются общее снижение уровня политизации населения, рост недоверия населения к институтам власти и СМИ, спад общественного интереса к социологическим исследованиям. Социология выходит из моды.
Рыночные реформы, о необходимости которых долгое время говорили советские социологи, осуществившись, поставили их, как и всю науку, в крайне бедственное положение. Низкая зарплата и задержки ее выплаты не позво-
генко И.А. Указ соч. С. 26-27.
ляют поддерживать достойный для современной интеллигенции уровень и образ жизни. Вместе со всем народом, социальная судьба которого все время была предметом переживания российской социологии, ученые обнищали и оказались вынуждены бороться за выживание. «Интенсивная пролетаризация ученых ускорила процесс их относительного и абсолютного обнищания, вынуждающего отказываться от социального активизма ради заработков и/или других форм самообеспечения. Таким образом, недавний и значительный социальный подъем довольно быстро сошел на нет, социальная активность социологов угасла. Значительная часть возможностей, предоставляемых социологу возникающим гражданским обществом (и прежде всего возможности их профессионального вклада в управление социальными процессами), оказалась недоступной»'2, — пишет И.А. Бутенко.
Социальный активизм — отличительная черта не только российской, но не в меньшей степени и всей западноевропейской интеллигенции. А. Эйнштейн, Н. Бор, П. Пикассо, Э. Золя, Ж.П. Сартр, Ив Монтан, Дж. Фонда прославились не только своей профессиональной, но и общественной деятельностью. Именно их социальный и политический активизм позволяет называть их интеллектуалами. Интеллектуалы используют свой личный авторитет и статус, завоеванные в науке, изобразительном искусстве, литературе, для участия в политических дебатах. Их голос становится услышанным в силу их известности. Профессиональный статус является гарантией высокого общественного статуса.
Российская интеллигенция, выделившись два века назад из образованного сословия и, как единственный носитель знаний, добровольно приняв на себя роль наставника народа, сегодня со своей задачей справляется не лучше, чем 100 и 50 лет назад. В революционные и переходные периоды она находится на передовых позициях, выступает инициатором и автором многочисленных социальных реформ, разворачивая общественный корабль не всегда в том направлении, которое ведет к благополучию и процветанию. В спокойные периоды, называемые временем застоя и стагнации, интеллигенция, в том числе и социологи, уходят в тень.
Социальный эскапизм — явление, противоположное социальному активизму, — был присущ западным интеллектуалам в 1980-е, а российским — в 2000-е гг. «Внутренняя эмиграция» социологов проявляется в самых разных формах: отъезд за рубеж, уход из науки в коммерцию, отказ брать на себя социальную ответственность за предлагавшиеся ранее проекты переустройства общества, акцентирование позиции нейтрального наблюдателя в исследовании, дистанцирование от служебных и властных постов.
СОЦИОЛОГИЯ СЛУЧАЙНОГО МИРА
Увлечение опросами общественного мнения в стране приобрело характер массовой эпидемии еще в 1970-е гг. и продолжается до сих пор. С их помощью делают большую коммерцию и большую политику. «Анкетомания», «опросная социология», «война опросов» — как еще выразить кризисное состояние науки об обществе? К результатам опросов апеллируют ли-
12 Бутенко И.А. Указ соч. С. 30.
деры враждующих партий, политические деятели, пресса, телевидение — к ним не обращаются лишь профессионалы, прежде всего западные. Возникает вопрос: можно ли считать наукой то, что строится на зыбком фундаменте субъективных мнений людей? Можно ли называть знанием то, чего избегают ученые-социологи и на что падки непрофессионалы? Возможно, мы имеем дело с непрофессиональной социологией, где постоянно нарушаются требования научного метода и велика вероятность ошибок? Но сами требования научного метода — прежде всего надежность и устойчивость измерения, правила выборки и анализа данных, операционализация понятий и техника опроса — даже в случае их неукоснительно соблюдения — достаточны ли оки, чтобы возвысить социологию до уровня подлинной науки?
Допустим, мы изобрели эффективные методы контроля данных и придумали фантастически точные измерительные инструменты, применили самые современные методы математической обработки информации. Можем ли мы с их помощью объективно изучить самую ненадежную в мире вещь — человеческое мнение?
По всей видимости, нынешняя социология ставит себе в заслугу то, от чего мудрые греки отказались две с половиной тысячи лет назад. Античная философия, а вслед за ней и новоевропейская развивались в борьбе с обыденным мнением. Потребовалось не одно столетие для изобретения сложнейшей техники выделения из аморфной массы людских мнений твердых кристаллов объективного знания. Ее можно назвать теоретической рефлексией, диалектикой, философской дискурсией или как-то еще — суть от этого не изменится. В Европе социология формировалась именно как философская наука. Но сегодня она возвела на пьедестал то, с чем боролась истинная философская мысль.
Возможно, первым философствующим социологом был Сократ, человек без определенного рода занятий, имеющий обыкновение бродить по улицам и площадям и приводить прохожих своими вопросами в глубочайшее недоумение. Опросной технике он научился у софистов. Правда, у них вопросно-ответный метод был самоцелью — довеском к ораторскому искусству, стремлением облачить типичное обывательское мнение в хитроумные одеяния логических апорий и доказательств.
Но Сократ изучал мнения не ради них самих. Миру относительной действительности, предметам чувственного восприятия, отображенным в человеческом мнении (doksa), он противопоставил истинную действительность, предмет понятийного познания. Мнения — мир догадок и верований, а понятия — мир твердого знания, размышления и числа. Несколько позже Платон довел идеи Сократа до логически завершенной формы. Диалектика, вначале являвшая собой лишь технику опроса населения, со временем превратилась в технику философской рефлексии, методологию углубленного познания истины, а затем в логическую систему понятий, построенную на основании отношений соподчинения и подчинения13. Наконец, высокий этап древнегреческой рефлексии, т.е. метода очищения мира мнений от случайных элементов и кристаллизации их в понятия, представляет собой система категорий Аристотеля.
шдельбанд В. История древней философии. СПб., 1893. С. 160-161.
Совершенно очевидно, что «категория» противоположна «мнению» как постоянное и твердое противоположно зыбкому и неустойчивому. В самом деле, мнение выражает вероятностное, предположительное знание, оно фиксирует состояние нерешительности говорящего. Выражение «по моему мнению» подразумевает, что говорящий не уверен в том, что произносимое им является общепринятым знанием: напротив, это его индивидуальная точка зрения, субъективный взгляд. Индивидуальное мнение может быть как истиной, так и заблуждением.
Категориальное же знание подобных недостатков лишено. Оно основано не на фиксации поверхностного и случайного, а на познании сущности явлений. Великий энциклопедист древности Аристотель в своем трактате «Категории» определил категориальное знание как совокупность общих определений бытия, т.е. наиболее обобщенных и высших родовых понятий об объективном мире. Категории — наилучший способ выразить законы и
закономерности. В противоположность чувствам и мнениям они дают нам целостное знание о мире.
Но вот парадокс: категориальная целостность мира достигается у Аристотеля ценою полного снятия диалогически живого, оппонирующего метода рассуждения, столь характерного для со-крато-платоновской философии. Диалектика как вопросно-ответная техника превратилась в жесткие схемы философских универсалий — вначале у Аристотеля, а затем у Гегеля. На двухтысячелетием отрезке — от античности до немецкой классики — категории развивались по восходящей: их количество постоянно возрастало, а содержание углублялось.
Таким образом, в них отразилась вся история человеческой мысли, ее падения и взлеты. Грандиозная система Гегеля — завершение интеллектуальной работы сотен поколений. И сама эта система стала возможной именно потому, что такая работа была уже проделана. Став культурным генофондом человечества, высшим достижением игры ума и воображения, философские категории еще не успели достичь точки полного расцвета (с которой начинается старость и увядание), когда они стали объектом изучения К. Маркса. Видимо, наличие неизрасходованного потенциала категориальной системы мышления и в то же время ее достаточная зрелость позволили Марксу расширить и углубить категориальный строй философии.
Приблизительно в то же время во Франции зарождалась иная традиция — контовская. «Позитивная философия» О. Конта, несомненно, использовала философские категории и философский опыт. Конт, как и Сократ, тоже был философо-социологом, но Сократ практиковал опросные методы, а Конт о них только рассуждал. Он не провел за всю свою жизнь ни одного эмпирического исследования, но стал тем не менее родоначальником социологии. И Маркс, и Конт стремились к одной цели — отсечь в знании все случайное и оставить универсальное, закономерное.
К сожалению, понимали они закономерное по-разному. У Конта познание идет через систематизацию сведений, полученных в ощущении. Любую
попытку раскрыть причинно-следственные связи он характеризовал как бесплодную метафизику. Идеи Конта рано проникли на русскую почву, однако ни Герцен, ни Белинский не восприняли их в качестве интеллектуального достижения: контовский позитивизм был для них шагом назад — от гегелевской диалектики к эмпиризму. В известном смысле это был шаг назад к софистам, к тому нерефлексированному мышлению, которое выдает субъективное мнение за решающий критерий истины.
Западноевропейская социология, таким образом, возникла не на вершинах абстрактной мысли, а в ее «долинах», где чудом сохранились донаучные, дофилософские способы мышления. Восхождение к высотам категориального знания она начнет позже, правда, минуя Маркса и гегелевскую диалектику, через неокантианство и веберовскую методологию «идеальных типов», но непременно к парсоновским универсалиям. В чем-то оно напоминает знакомое нам движение от живой сократо-платонов-ской диалектики к рассудочным схемам Аристотеля. Зарождение современной социологии в середине XIX в. — в известной мере отход не только от традиций мировой философской мысли или, по крайней мере, от одного из важнейших ее направлений (диалектики), но и от научного мышления Нового времени. «Явно не случайность то, что первые шаги новоевропейского естествознания были отмечены отходом от Аристотеля и поворотом к Платону. Уже в античности Аристотель... предъявлял пифагорейцам — а к ним нужно причислить и Платона — упрек в том, что они... вместо того, чтобы в свете фактов отыскивать объяснения и строить теории, насиловали факты в свете известных теорий и пристрастных мнений, разыгрывая из себя, так сказать, устроителей мира»14.
В чем же упрекал пифагорейцев Аристотель? В игнорировании фактов, воспринимаемых в чувственном опыте. Но вот загадка: именно непосредственный опыт учит нас, что Солнце движется вокруг Земли, а легкие тела падают медленнее тяжелых. Подобные факты, освященные авторитетом аристотелевской философии, 2000 лет тяготели над наукой. Потребовался гений Коперника и Галилея, чтобы доказать ложность здравого смысла, воплощенного в обыденном мнении. Но на чем оно покоится? На точном фиксировании поддающихся наблюдению частностей в форме протокольных предложений, на которые, как на строгий эмпирический фундамент науки, напирали неопозитивисты, или ответах респондентов на вопросы анкеты. В обоих случаях мы регистрируем непосредственно наблюдаемый нами мир — мир мнений.
Зафиксировав наблюдаемое, физик и социолог, каждый в своей области, интерпретируют его в терминах научной теории. Правда, между двумя операциями находится промежуточное звено, особая процедура, называемая в первом случае верификацией, а во втором — операционализацией. Собрав данные, социолог строит простейшие процентные распределения либо применяет более сложные процедуры, например корреляционный анализ. Если выявленные тенденции в распределении ответов повторяются, неискушенный в теории познания социолог делает вывод о наличии эмпирической закономерности, которую без всяких на то оснований включает как элемент научного знания в свою теорию.
ейзенберг В. Шаги за горизонт. М., 1987. С. 329.
Ему невдомек, что произошла грубейшая подмена. Мир непосредственного опыта респондента еще только нуждается в доказательстве того, что он истинный. И сделать это надо еще до того, как исследователь превратит мнения в статистические закономерности. На практике же мнения усредняются, а процентные распределения используются в качестве математически истинных. Конт, а вслед за ним и англо-американская наука создавали социологию по примеру точного естествознания. Главное требование — отказ от «ненаблюдаемых» философских понятий.
В эмпирических исследованиях советские социологи стремились во всем следовать подобным критериям. Но если уж быть логичным до конца, то надо было бы еще в 50-е гг. отказаться от марксистской философии как от метафизики. Но не отказались. И что же вышло? Философские положения выводятся прямо из данных опроса респондентов. Получалось, что многие социальные мифы, например о превращении труда в первую жизненную потребность как о критерии успешного продвижения к бесклассовому обществу, можно доказать, проведя опрос, скажем, на швейной фабрике, если в процессе его проведения обнаружится, что только 2,7 часа в день труд для швей является средством существования, а 5,3 часа — это уже первая жизненная потребность. Анкеты, в которые, как мы раньше говорили, рабочие заворачивали селедку, решали судьбу общества.
Чем решительнее социология порывает с миром непосредственно наблюдаемых случайностей, тем в большей степени она становится наукой. Не совокупность случайностей, а их внутренняя связь с теоретическим целым делает знание истинным. Место непосредственного опыта занимает идеализированный опыт. Он позволяет рассмотреть стоящие за явлениями математические структуры, которые уже не похожи на простенькие статистические закономерности, получаемые социологом из распределения анкетных данных — данных, которые не выводят нас за рамки чувственного опыта. Оперируя ими, мы лишь придаем субъективным мнениям подобие научной достоверности.
Наука начинается там, где кончается обыденное и происходит прорыв в мир неочевидного, недоступного простому видению. Вопреки очевидному, Солнце не вращается вокруг Земли. Объективно существующий мир — это тот, который воспринимается нами непосредственно, а объективно мыслимый — это мир, данный нам не в ощущениях, а в научной теории, многократно подтвержденной в экспериментах и исследованиях. Только так рождается знание объективной реальности; только переход от непосредственного к идеализированному опыту вызвал к жизни новое искусство экспериментирования и измерения. Платоновский тип мышления, положивший начало диалектике и идеальному конструированию как способу отражения объективной реальности, есть прежде всего прорыв за рамки обыденного и случайного. Статистика и подсчет арифметической средней в опросной социологии такого прорыва не дают — это всего лишь технические процедуры и к науке они имеют ровно такое же отношение, как телескоп к астрофизике или камера Вильсона к микрофизике. Но диалектика как метод идеализации явлений и обнаружения их истинной структуры, до поры скрытой от чувственного опыта, имеет к науке самое непосредственное отношение. Другое дело, что ею можно злоупотреблять, как злоупотребляют и самой наукой.
Позитивистская социология Конта и неопозитивистская методология науки не являются выходом за пределы очевидного. Они представляют собой методологию эмпирического исследования, философию измерительных процедур, но никак не логику теоретического мышления о социальном действии. Теоретическое, т.е. подлинно научное знание, должно, видимо, строиться на иных принципах. В строгом смысле слова нет эмпирической социологии и социологии теоретической. Существует одна социология, в которой механизмом роста научного знания является теория, а эмпирические методы служат ее подспорьем. Иначе говоря, эмпирия — это добывающая промышленность, а теория — обрабатывающая, т.е. собственно промышленность.
НАУКА НЕСОСТОЯВШИХСЯ ЗНАНИЙ
Прямо скажем, социологи не перегрузили свою дисциплину философскими открытиями, как и философы далеки от практики эмпирического поиска социального смысла событий.
С конца 50-х и до последней четверти 80-х гг. социология в СССР официально считалась философской дисциплиной. Даже научные степени социологам присуждались по разделу философии. Казалось бы, от подобного союза должны выиграть обе науки. Но, увы, философия в формировании социологического знания сыграла далеко не лучшую роль. Изначально философия — критик старого и дизайнер нового. Но здесь она выполняла функцию рутинизации знаний: эмпирические находки социолог просто каталогизировал в соответствии с теми понятиями и категориями, которые существовали в историческом материализме. Постепенно институционализировалась и набирала силы превращенная форма отображения действительности.
В 60-е гг. советская социология делала первые шаги под неусыпным наблюдением своего престарелого «дядюшки» — исторического материализма. «Хрущевская оттепель» лишь приоткрыла железный занавес, отечественные философы приобрели смелость в суждениях, но ровно настолько, насколько это не грозило поколебать сложившиеся философские догмы. Еще в 30-е гг. догматический марксизм целиком растворил диалектику Маркса в болоте обыденных представлений, которые вполне способен был освоить вчерашний выходец из рабочих, а ныне «красный профессор». Революционный пафос марксизма, каким он был в своих первоистоках, выхолощен и сведен к откровенному лубку. Исторически сталинизм возник — и другим он быть не мог — как оппортунизм, т.е. философия оправдания существующего, далеко не идеального положения дел. «Все разумное — действительно, и все действительное — разумно». Не за эту ли фразу «красные профессора» окрестили гегельянство «алгеброй революции» в тот момент, когда ни о чем революционном и ни о чем разумном и речи быть не могло? Активный диалог и научная полемика — непременнейшие условия диалектики и демократии (именно так было в античности) — подменились идеологической травлей и сведением личных счетов.
В методологии существует понятие «наука устоявшихся знаний». Оно обозначает совокупность обоснованного, максимально истинного и строго-
го знания. «Это как бы твердое ядро науки, выступающее неким достоверным пластом знания, который выделяется по ходу прогресса науки»15. Быть может, подобную функцию выполнял исторический материализм? «Наука устоявшихся знаний» играет роль стабилизатора, она кристаллизует то, что выпадает в осадок с «переднего края науки», придает вероятностному и гипотетическому знанию статус достоверного и обоснованного. Отсюда и роль предпосылочного, базисного знания, регулирующего и корректирующего познавательные акты. Когда советская социология совершала свои первые шаги, никто не сомневался в том, что исторический материализм окажет ей помощь, став предпосылочным знанием. Видимо, из такой уверенности и родилась позднее формула: исторический материализм представляет собой общесоциологическую теорию и методологическую основу конкретных исследований. Но вот незадача: твердое ядро науки — обязательно результат прогрессивного движения знания. Однако приращения знания в 30—50-е гг. не было, движение напоминало больше топтание на месте, если не движение вспять.
Источником нового знания служит «наука переднего края» — приращение знания, разработка гипотез, их опытная проверка и концептуальное обоснование. «Наука переднего края» — движение вперед методом проб и ошибок, выбор теоретических альтернатив и проверка их истинности. Она самый гипотетический и «недостоверный» сегмент науки. Чтобы у «твердого ядра» науки появился выбор, ее «передний край» должен численно превосходить «ядро», но в 30—50-е гг., как уже говорилось, такого не наблюдалось: все исследования проводились в пределах «твердого ядра». Ученые занимались шлифовкой канонизированных положений, детализацией сложившейся парадигмы и популяризацией готового знания. Фактически «переднего края» в нормальном понимании слова тогда не существовало. Сформировалась порочная структура — «свернутая» пирамида знания. Ее возникновение объясняется отчасти отсутствием эмпирических социологических исследований вплоть до начала 60-х гг., отчасти — гипертрофированием функции запрета в истмате. В нормальной науке «твердое ядро» выполняет функцию фильтра: устраняет ошибки, отсеивая экстравагантности. В сокровищницу знаний допускаются лишь те гипотезы и теории, которые лучше всего согласуются с базисным, т.е. уже проверенным, знанием.
Конечно, истмат тоже отсеивал все, что не согласуется с базисными утверждениями, но какими? Под базисным понималось не учение Маркса, а его вульгарный двойник. Экстравагантности и отклонения как научный факт попросту не возникали. Поэтому подвергать рациональному анализу было
Ильин В.В. К вопросу о критериях научности знания // Вопросы философии. 1986. № 11. С. 68.
нечего, а регулярно проводимая критика «буржуазной» идеологии выполняла профилактическую, а не селективную функцию, упреждая любой альтернативный подход. Не имея возможности заявить свою теоретическую позицию вслух, философы вынуждены были маскировать ее под существующую парадигму, подкрепив цитатами из классиков. Может, это и есть прирост нового знания? Пожалуй, нет. Это скорее способ расшатывания парадигмы изнутри. Происходило более чем странное: не стремление доказать новизну результатов, а попытка выдать новое за старое. «Подпольная», или «кухонная», социология, на словах защищая положения истмата, на деле разрушала его. Приспосабливая старую парадигму к изменяющейся реальности, замаскированные инновации не проясняли кризиса оснований, который давно уже переживала существующая парадигма, — они лишь продлевали ее жизнь, консервируя самые уродливые, патологические черты.
В условиях, когда «наука активного поиска» и «наука устоявшихся представлений» сплющиваются, появляются непредсказуемые следствия, в частности превращенные формы механизма роста знания. При нормальном положении дел экстравагантности «переднего края» науки — фикции, гипотезы, догадки, ошибки — прежде чем попасть в «твердое ядро» фильтруются и очищаются. На этом пути гипотетическое и приблизительное знание успевает превратиться в достоверное и истинное. Правда, многое из «науки активного поиска» не способно выдержать испытания, оно неминуемо отвергается. Такова непреложная логика научного исследования: чтобы двигаться в неизведанное, необходимо опираться только на твердое и проверенное.
Иначе обстоит дело в сплющенной модели знания. «Передний край» и «твердое ядро» четко не отделены друг от друга, ни один элемент знания не проверяется на истинность или ложность, они минуют критическую «возгонку». Теоретические принципы, философские постулаты сразу же принимаются на веру как аксиомы. Процесс и результат здесь спроецированы в одну точку, процессуальный, исторический характер науки исчезает. «Твердое ядро» — уже не достоверный пласт научных теорий, а накопитель морально устаревшего знания. Разделение на грешных и праведных отсутствует, значит, отпадает надобность анализировать альтернативы, проигрывать возможные ходы мысли, расширять семантический горизонт знания, продуцировать новое.
«Твердое ядро» отныне не способно репродуцировать истину, оно перестает служить эвристической программой обоснования. То, что в обычной науке выступает балластом — малообоснованное и неистинное, — безо всякой фильтрации попадает в культурный слой науки. Возникают понятия-призраки, категории-маски, показатели-фикции, составляющие ассортимент иллюзорного, превращенного знания. И как только наука лишается «переднего края», автоматически исчезает и ее «твердое ядро». Ни один из учебников по философии или теоретической социологии (истмату, научному коммунизму), отражающий «твердое ядро» науки застойного периода, сегодня не пригоден. В них нет истинного знания. Сплющиваясь, механизм прироста знания становится точкой, а «твердое ядро» — замкнутым кругом, который способен только воспроизводить однажды заложенные в него аксиомы.
Популяризированная версия материалистической теории истории — своеобразное «твердое ядро» прежней социологии, — созданная и канонизирован-
ная в период культа личности, представляет собой вульгарную социологию, понятную даже непрофессионалу. От настоящей философии, впитавшей лучшие достижения человеческой мысли, остались только всеобщие рассудочные универсалии, претендующие на звание категорий. Социология в стране зародилась в трудный период, когда знаний о реальном положении общества практически не было, методологические принципы давно устарели, теория руководствовалась должным, которое перестало быть идеальным, и объективным, за которое выдавалось субъективное мнение партийных чиновников.
Мнение определяло стратегию научного поиска, выбор объекта эмпирического исследования и даже судьбу соци ологии. Два раза — в 30-е и в 60-е гг. — социологию объявляли лженаукой, враждебной марксизму. Социологию! — чуть ли не единственный способ получения эмпирических знаний об обществе! Однако в этих знаниях номенклатурная элита как раз и не нуждалась — ей достаточно было генеральных указаний партии, выдвинутых вождями-теоретиками.
Чтобы развернуть систему эмпирических исследований, надо прежде реабилитировать социологию. Но сделать это можно единственным способом — вернуть ее в лоно марксизма, не нарушив идеологических запретов. Но как не нарушить их? Выход прост: объявить исторический материализм социологией, а саму социологию низвести до уровня прикладных исследований. Ситуация сложилась парадоксальная: социологические исследования получили права гражданства, а социология как наука — нет16.
Парадоксальность заключалась еще и в том, что легализовывать приходилось науку, которая однажды, в 20-е гг., уже существовала, притом как область марксистского знания и на вполне законных основаниях. Тогда речь шла об освобождении ее от старой буржуазной схоластики и абстрактного теоретизирования, о превращении ее в область эмпирического, точнее, прикладного знания. В марксистском характере социологии как науки практически никто тогда не сомневался. Даже в самые тяжелые для страны годы (1918—1926) публикация трудов по проблемам социологии занимала одно из первых мест среди публикаций по гуманитарным наукам, проводились социальные эксперименты. Более того, в 1920 г. в стране был создан Институт социологии, а в 1921 г. — Центральный институт труда, успешно развивавший «социальную инженерию». Издавались даже учебники по социологии для средних школ.
«Второе рождение» советской социологии (60-е гг.) происходило в искусственно созданной ситуации ее идеологического неприятия. К тому времени она успела получить ярлык буржуазной науки. Почему же в 20-е гг. социологию считали марксистской, а в 60-е гг. — буржуазной наукой, хотя за этот период она ничуть не изменилась? Более того, она и не могла <