Социальный и политический актививм

Социальный активизм социологов — это участие всего их профессиональ­ного слоя либо его части в происходящих в стране социальных процессах, присоединение к общественным инициативам, фондам поддержки и соли­дарности, выступления в средствах массовой информации, организация со­юзов и ассоциаций.

Политический активизм социологов надо понимать как участие в пассив­ных или активных формах политической борьбы, выступление за или про­тив существующего строя, продвижение во власть и занятие властных постов, призыв (устный или печатный) к политическим действиям.

Периоды оттепели (а это слово вошло в исторический лексикон отече­ственной науки для обозначения любых периодов гласности и либерализа­ции, в частности нэповского, хрущевского и горбачевского) обычно сопро­вождаются выходом социально мыслящей публики из подполья на улицы, в редакции, на телевидение, университетские кафедры и трибуны съездов. В такие моменты отмечается всплеск политического активизма населения (в первых рядах часто идут социологи и представители социальных наук), ра­стут тиражи многих газет и журналов, оживляются дискуссии и споры по общественным вопросам, нередко переходящие в бытовые ссоры и идейные конфликты. Образованная часть общества, переживая необычайный духов­ный подъем и рост ожиданий, предается построению утопических проектов переустройства общества, социальному романтизму, очернению и отчужде­нию «мрачного» прошлого, иллюзиям относительно будущего. И здесь, как ни странно, социологи в первых рядах: их можно встретить среди делегатов партийных съездов, во фракциях Государственной думы, министерских ка­бинетах, телевизионных студиях. Необычайно быстро просыпается социо-

'иходилось искать синонимы словам «прогресс», «эволюция», которые были официально запре-ны в XIX в., еще дольше — избегать использования слова «социология».

логический дилетантизм, и редакции академических журналов бывают зава­лены всякого рода глобальными проектами, моделями, теориями спасения человечества. Поскольку уже не надо озираться по сторонам, скрывать свои мысли и прибегать к эзопову языку, печатают все, что прежде было запре­щено и с чем могли знакомиться только цензура, охранка, спецорганы.

Политический активизм социологически настроенной интеллигенции и профессиональных социологов, таким образом, переживает самые разные фазы, циклы, динамику. Сразу после краха авторитарного режима интелли­генция от диссидентства и открытого протеста переходит к сотрудничеству с новыми властями, участию в общественно-политических движениях и начинаниях. Критическая фаза сменяется конструктивной, обвинения сме­няются предложениями. На новой стадии социологи начинают обивать ми­нистерские пороги, искать знакомых среди депутатов, доказывая высокое предназначение своей науки в изменившихся условиях, выбивая новые ин­ституты, кафедры, ставки. Многие известные ученые и специалисты часто мелькают на общественной сцене, превращаются в трибунов, директоров политологических, социологических и разного рода аналитических центров, институтов, фирм. Социологов приглашают выступать в средствах массовой информации в качестве комментаторов, консультантов. Все телевизионные каналы пропитаны ссылками на данные социологических исследований, опросов общественного мнения, политическими рейтингами. Кажется, без них уже нельзя прожить. Опросная социология в периоды демократических преобразований становится властительницей дум и законодателем моды. Политологов и социологов приглашают в избирательные кампании, их со­веты используют для решения многих государственных вопросов, а также как средство манипуляции общественным сознанием, особенно в политической борьбе.

В начале 1990-х гг. социология «приобретает полноправный с другими науками статус и даже оказывается чрезвычайно модной. Социологов часто приглашают выступать в средствах массовой информации в качестве коммен­таторов, консультантов, социологические исследования связываются исклю­чительно с опросами общественного мнения; значительно число заказов на исследования, поступающих от государственных и прочих организаций; со­циология становится обязательной дисциплиной во всех вузах; высок кон­курс на открывшиеся социологические факультеты и отделения». Пик актив­ности российских социологов «пришелся на рубеж десятилетий, когда соци­ально активные ученые входили в правительства, были избраны в парламенты, организовывали политические партии, входили в состав акти­ва политических движений, становились важными деятелями правящей или оппозиционной элиты — иными словами, выполняли свою миссию, лично и непосредственно применяли свои профессиональные знания для служения обществу... Именно в это время население оказалось наиболее чувствитель­ным к практически любым выступлениям социологов... в Болгарии в самом начале 1990-х гг. социологов даже обвинили в срыве выборов, посчитав, что именно они публикацией симпатий избирателей предопределили исход го­лосования»10.

10 Бутенко И.А. Указ соч. С. 22-23.

Политический активизм, как показывает история, чрезвычайно выгоден социологии и социологам. По своей природе это племя разрушителей тота­литарных режимов и закрытых обществ, противников идеологической мо­нополии и цензуры слова. Выполнив свою историческую миссию, социоло­ги моментально включаются в демократические преобразования, и большин­ство из них добиваются высоких постов при новой власти. «Как показали результаты исследования, среди ученых-обществоведов, выступающих в 1997 г. по социальным вопросам в СМИ, треть занимали руководящие дол­жности в различных добровольных ассоциациях, обществах и комиссиях. К деятельности других (не научных) добровольных ассоциаций, а также по­литических партий оказались причастны еще 35% (в том числе 12% в каче­стве оплачиваемых специалистов). Похожая активность в эти годы наблю­дается и в Польше, где доля таких социально активных лиц составила около

50%. Среди делегатов III съезда РОС (1997 г.) 42% участников опроса сооб­щили, что являются членами, а то и пре­зидентами каких-либо ассоциаций, и еще 35% — что регулярно занимаются социальный и политический актививм - student2.ru другой общественной работой»".

Во второй половине 1990-х гг. в Рос­сии и бывших социалистических странах начался спад социального активиз­ма. Новый демократический порядок стабилизируется, министерские порт­фели и властные полномочия давно распределены, новые институты, в том числе исследовательские, какие только можно было создать, уже созданы. Угасание социального романтизма позволяет пристальнее взглянуть на окру­жающую действительность и разглядеть в ней наряду с позитивными и нега­тивные явления. Причем в России негативных явлений и нерешенных соци­альных проблем (рост преступности, коррупции, безработица, социальная по­ляризация, бедность, демографический спад и др.) оказывается больше, чем в восточноевропейских странах. Социологическое сообщество как бы раскалы­вается: одна часть продолжает придерживаться продемократической позиции и, несмотря на признание отрицательных явлений, поддерживает власти; дру­гая часть сообщества, настроенная чрезмерно критически, отходит к проком­мунистической оппозиции и требует изменения существующего строя.

Таким образом, в динамике социального активизма наступила новая фаза, которую можно считать стадией прозрения и раскола. В такие моменты обще­ственное мнение утрачивает свою прежнюю роль. Митинговая демократия уходит в прошлое. Социологи отходят от активной социальной и политичес­кой борьбы, больше внимания уделяют внутринаучной тематике, проведению фундаментальных исследований, разработке теоретико-методологических вопросов, преподаванию и подготовке научных кадров. Одновременно наблюдаются общее снижение уровня политизации населения, рост недове­рия населения к институтам власти и СМИ, спад общественного интереса к социологическим исследованиям. Социология выходит из моды.

Рыночные реформы, о необходимости которых долгое время говорили со­ветские социологи, осуществившись, поставили их, как и всю науку, в крайне бедственное положение. Низкая зарплата и задержки ее выплаты не позво-

генко И.А. Указ соч. С. 26-27.

ляют поддерживать достойный для современной интеллигенции уровень и образ жизни. Вместе со всем народом, социальная судьба которого все вре­мя была предметом переживания российской социологии, ученые обнища­ли и оказались вынуждены бороться за выживание. «Интенсивная пролета­ризация ученых ускорила процесс их относительного и абсолютного обни­щания, вынуждающего отказываться от социального активизма ради заработков и/или других форм самообеспечения. Таким образом, недавний и значительный социальный подъем довольно быстро сошел на нет, соци­альная активность социологов угасла. Значительная часть возможностей, пре­доставляемых социологу возникающим гражданским обществом (и прежде всего возможности их профессионального вклада в управление социальны­ми процессами), оказалась недоступной»'2, — пишет И.А. Бутенко.

Социальный активизм — отличительная черта не только российской, но не в меньшей степени и всей западноевропейской интеллигенции. А. Эйн­штейн, Н. Бор, П. Пикассо, Э. Золя, Ж.П. Сартр, Ив Монтан, Дж. Фонда прославились не только своей профессиональной, но и общественной дея­тельностью. Именно их социальный и политический активизм позволяет называть их интеллектуалами. Интеллектуалы используют свой личный ав­торитет и статус, завоеванные в науке, изобразительном искусстве, литера­туре, для участия в политических дебатах. Их голос становится услышанным в силу их известности. Профессиональный статус является гарантией высо­кого общественного статуса.

Российская интеллигенция, выделившись два века назад из образованного сословия и, как единственный носитель знаний, добровольно приняв на себя роль наставника народа, сегодня со своей задачей справляется не лучше, чем 100 и 50 лет назад. В революционные и переходные периоды она находится на передовых позициях, выступает инициатором и автором многочисленных социальных реформ, разворачивая общественный корабль не всегда в том направлении, которое ведет к благополучию и процветанию. В спокойные периоды, называемые временем застоя и стагнации, интеллигенция, в том числе и социологи, уходят в тень.

Социальный эскапизм — явление, противоположное социальному акти­визму, — был присущ западным интеллектуалам в 1980-е, а российским — в 2000-е гг. «Внутренняя эмиграция» социологов проявляется в самых разных формах: отъезд за рубеж, уход из науки в коммерцию, отказ брать на себя социальную ответственность за предлагавшиеся ранее проекты переустрой­ства общества, акцентирование позиции нейтрального наблюдателя в иссле­довании, дистанцирование от служебных и властных постов.

СОЦИОЛОГИЯ СЛУЧАЙНОГО МИРА

Увлечение опросами общественного мнения в стране приобрело харак­тер массовой эпидемии еще в 1970-е гг. и продолжается до сих пор. С их помощью делают большую коммерцию и большую политику. «Анкетома­ния», «опросная социология», «война опросов» — как еще выразить кризис­ное состояние науки об обществе? К результатам опросов апеллируют ли-

12 Бутенко И.А. Указ соч. С. 30.

деры враждующих партий, политические деятели, пресса, телевидение — к ним не обращаются лишь профессионалы, прежде всего западные. Воз­никает вопрос: можно ли считать наукой то, что строится на зыбком фун­даменте субъективных мнений людей? Можно ли называть знанием то, чего избегают ученые-социологи и на что падки непрофессионалы? Возможно, мы имеем дело с непрофессиональной социологией, где постоянно нару­шаются требования научного метода и велика вероятность ошибок? Но сами требования научного метода — прежде всего надежность и устойчивость измерения, правила выборки и анализа данных, операционализация поня­тий и техника опроса — даже в случае их неукоснительно соблюдения — достаточны ли оки, чтобы возвысить социологию до уровня подлинной науки?

Допустим, мы изобрели эффективные методы контроля данных и приду­мали фантастически точные измерительные инструменты, применили самые современные методы математической обработки информации. Можем ли мы с их помощью объективно изучить самую ненадежную в мире вещь — чело­веческое мнение?

По всей видимости, нынешняя социология ставит себе в заслугу то, от чего мудрые греки отказались две с половиной тысячи лет назад. Античная фи­лософия, а вслед за ней и новоевропейская развивались в борьбе с обыден­ным мнением. Потребовалось не одно столетие для изобретения сложней­шей техники выделения из аморфной массы людских мнений твердых кри­сталлов объективного знания. Ее можно назвать теоретической рефлексией, диалектикой, философской дискурсией или как-то еще — суть от этого не изменится. В Европе социология формировалась именно как философская наука. Но сегодня она возвела на пьедестал то, с чем боролась истинная фи­лософская мысль.

Возможно, первым философствующим социологом был Сократ, человек без определенного рода занятий, имеющий обыкновение бродить по улицам и площадям и приводить прохожих своими вопросами в глубочайшее недо­умение. Опросной технике он научился у софистов. Правда, у них вопрос­но-ответный метод был самоцелью — довеском к ораторскому искусству, стремлением облачить типичное обывательское мнение в хитроумные одея­ния логических апорий и доказательств.

Но Сократ изучал мнения не ради них самих. Миру относительной дей­ствительности, предметам чувственного восприятия, отображенным в чело­веческом мнении (doksa), он противопоставил истинную действительность, предмет понятийного познания. Мнения — мир догадок и верований, а по­нятия — мир твердого знания, размышления и числа. Несколько позже Пла­тон довел идеи Сократа до логически завершенной формы. Диалектика, вна­чале являвшая собой лишь технику опроса населения, со временем превра­тилась в технику философской рефлексии, методологию углубленного познания истины, а затем в логическую систему понятий, построенную на основании отношений соподчинения и подчинения13. Наконец, высокий этап древнегреческой рефлексии, т.е. метода очищения мира мнений от случай­ных элементов и кристаллизации их в понятия, представляет собой система категорий Аристотеля.

шдельбанд В. История древней философии. СПб., 1893. С. 160-161.

Совершенно очевидно, что «категория» противоположна «мнению» как постоянное и твердое противоположно зыбкому и неустойчивому. В самом деле, мнение выражает вероятностное, предположительное знание, оно фик­сирует состояние нерешительности говорящего. Выражение «по моему мне­нию» подразумевает, что говорящий не уверен в том, что произносимое им является общепринятым знанием: напротив, это его индивидуальная точка зрения, субъективный взгляд. Индивидуальное мнение может быть как ис­тиной, так и заблуждением.

Категориальное же знание подобных недостатков лишено. Оно основано не на фиксации поверхностного и случайного, а на познании сущности яв­лений. Великий энциклопедист древности Аристотель в своем трактате «Ка­тегории» определил категориальное знание как совокупность общих опреде­лений бытия, т.е. наиболее обобщенных и высших родовых понятий об объек­тивном мире. Категории — наилучший способ выразить законы и

социальный и политический актививм - student2.ru

закономерности. В противоположность чувствам и мнениям они дают нам це­лостное знание о мире.

Но вот парадокс: категориальная це­лостность мира достигается у Аристоте­ля ценою полного снятия диалогически живого, оппонирующего метода рас­суждения, столь характерного для со-крато-платоновской философии. Диа­лектика как вопросно-ответная техника превратилась в жесткие схемы фило­софских универсалий — вначале у Ари­стотеля, а затем у Гегеля. На двухтысячелетием отрезке — от античности до немецкой классики — категории развивались по восходящей: их количество постоянно возрастало, а содержание углублялось.

Таким образом, в них отразилась вся история человеческой мысли, ее падения и взлеты. Грандиозная система Гегеля — завершение интеллектуаль­ной работы сотен поколений. И сама эта система стала возможной именно потому, что такая работа была уже проделана. Став культурным генофондом человечества, высшим достижением игры ума и воображения, философские категории еще не успели достичь точки полного расцвета (с которой начи­нается старость и увядание), когда они стали объектом изучения К. Маркса. Видимо, наличие неизрасходованного потенциала категориальной системы мышления и в то же время ее достаточная зрелость позволили Марксу рас­ширить и углубить категориальный строй философии.

Приблизительно в то же время во Франции зарождалась иная традиция — контовская. «Позитивная философия» О. Конта, несомненно, использовала философские категории и философский опыт. Конт, как и Сократ, тоже был философо-социологом, но Сократ практиковал опросные методы, а Конт о них только рассуждал. Он не провел за всю свою жизнь ни одного эмпирического исследования, но стал тем не менее родоначальником социологии. И Маркс, и Конт стремились к одной цели — отсечь в знании все случайное и оставить универсальное, закономерное.

К сожалению, понимали они закономерное по-разному. У Конта позна­ние идет через систематизацию сведений, полученных в ощущении. Любую

попытку раскрыть причинно-следственные связи он характеризовал как бес­плодную метафизику. Идеи Конта рано проникли на русскую почву, однако ни Герцен, ни Белинский не восприняли их в качестве интеллектуального достижения: контовский позитивизм был для них шагом назад — от гегелев­ской диалектики к эмпиризму. В известном смысле это был шаг назад к со­фистам, к тому нерефлексированному мышлению, которое выдает субъек­тивное мнение за решающий критерий истины.

Западноевропейская социология, таким образом, возникла не на вер­шинах абстрактной мысли, а в ее «долинах», где чудом сохранились до­научные, дофилософские способы мышления. Восхождение к высотам категориального знания она начнет позже, правда, минуя Маркса и геге­левскую диалектику, через неокантианство и веберовскую методологию «идеальных типов», но непременно к парсоновским универсалиям. В чем-то оно напоминает знакомое нам движение от живой сократо-платонов-ской диалектики к рассудочным схемам Аристотеля. Зарождение совре­менной социологии в середине XIX в. — в известной мере отход не только от традиций мировой философской мысли или, по крайней мере, от одного из важнейших ее направлений (диалектики), но и от научного мышления Нового времени. «Явно не случайность то, что первые шаги новоевропей­ского естествознания были отмечены отходом от Аристотеля и поворотом к Платону. Уже в античности Аристотель... предъявлял пифагорейцам — а к ним нужно причислить и Платона — упрек в том, что они... вместо того, чтобы в свете фактов отыскивать объяснения и строить теории, насилова­ли факты в свете известных теорий и пристрастных мнений, разыгрывая из себя, так сказать, устроителей мира»14.

В чем же упрекал пифагорейцев Аристотель? В игнорировании фактов, воспринимаемых в чувственном опыте. Но вот загадка: именно непосред­ственный опыт учит нас, что Солнце движется вокруг Земли, а легкие тела падают медленнее тяжелых. Подобные факты, освященные авторитетом ари­стотелевской философии, 2000 лет тяготели над наукой. Потребовался гений Коперника и Галилея, чтобы доказать ложность здравого смысла, воплощен­ного в обыденном мнении. Но на чем оно покоится? На точном фиксирова­нии поддающихся наблюдению частностей в форме протокольных предло­жений, на которые, как на строгий эмпирический фундамент науки, напи­рали неопозитивисты, или ответах респондентов на вопросы анкеты. В обоих случаях мы регистрируем непосредственно наблюдаемый нами мир — мир мнений.

Зафиксировав наблюдаемое, физик и социолог, каждый в своей области, интерпретируют его в терминах научной теории. Правда, между двумя опе­рациями находится промежуточное звено, особая процедура, называемая в первом случае верификацией, а во втором — операционализацией. Собрав данные, социолог строит простейшие процентные распределения либо при­меняет более сложные процедуры, например корреляционный анализ. Если выявленные тенденции в распределении ответов повторяются, неискушен­ный в теории познания социолог делает вывод о наличии эмпирической за­кономерности, которую без всяких на то оснований включает как элемент научного знания в свою теорию.

ейзенберг В. Шаги за горизонт. М., 1987. С. 329.

Ему невдомек, что произошла грубейшая подмена. Мир непосредствен­ного опыта респондента еще только нуждается в доказательстве того, что он истинный. И сделать это надо еще до того, как исследователь превратит мнения в статистические закономерности. На практике же мнения усредня­ются, а процентные распределения используются в качестве математически истинных. Конт, а вслед за ним и англо-американская наука создавали со­циологию по примеру точного естествознания. Главное требование — отказ от «ненаблюдаемых» философских понятий.

В эмпирических исследованиях советские социологи стремились во всем следовать подобным критериям. Но если уж быть логичным до конца, то надо было бы еще в 50-е гг. отказаться от марксистской философии как от мета­физики. Но не отказались. И что же вышло? Философские положения вы­водятся прямо из данных опроса респондентов. Получалось, что многие со­циальные мифы, например о превращении труда в первую жизненную по­требность как о критерии успешного продвижения к бесклассовому обществу, можно доказать, проведя опрос, скажем, на швейной фабрике, если в процессе его проведения обнаружится, что только 2,7 часа в день труд для швей является средством существования, а 5,3 часа — это уже первая жиз­ненная потребность. Анкеты, в которые, как мы раньше говорили, рабочие заворачивали селедку, решали судьбу общества.

Чем решительнее социология порывает с миром непосредственно наблю­даемых случайностей, тем в большей степени она становится наукой. Не совокупность случайностей, а их внутренняя связь с теоретическим целым делает знание истинным. Место непосредственного опыта занимает идеали­зированный опыт. Он позволяет рассмотреть стоящие за явлениями матема­тические структуры, которые уже не похожи на простенькие статистические закономерности, получаемые социологом из распределения анкетных дан­ных — данных, которые не выводят нас за рамки чувственного опыта. Опе­рируя ими, мы лишь придаем субъективным мнениям подобие научной до­стоверности.

Наука начинается там, где кончается обыденное и происходит прорыв в мир неочевидного, недоступного простому видению. Вопреки очевидному, Солнце не вращается вокруг Земли. Объективно существующий мир — это тот, который воспринимается нами непосредственно, а объективно мысли­мый — это мир, данный нам не в ощущениях, а в научной теории, много­кратно подтвержденной в экспериментах и исследованиях. Только так рож­дается знание объективной реальности; только переход от непосредственного к идеализированному опыту вызвал к жизни новое искусство эксперимен­тирования и измерения. Платоновский тип мышления, положивший нача­ло диалектике и идеальному конструированию как способу отражения объек­тивной реальности, есть прежде всего прорыв за рамки обыденного и слу­чайного. Статистика и подсчет арифметической средней в опросной социологии такого прорыва не дают — это всего лишь технические процеду­ры и к науке они имеют ровно такое же отношение, как телескоп к астрофи­зике или камера Вильсона к микрофизике. Но диалектика как метод идеа­лизации явлений и обнаружения их истинной структуры, до поры скрытой от чувственного опыта, имеет к науке самое непосредственное отношение. Другое дело, что ею можно злоупотреблять, как злоупотребляют и самой наукой.

Позитивистская социология Конта и неопозитивистская методология науки не являются выходом за пределы очевидного. Они представляют со­бой методологию эмпирического исследования, философию измерительных процедур, но никак не логику теоретического мышления о социальном дей­ствии. Теоретическое, т.е. подлинно научное знание, должно, видимо, стро­иться на иных принципах. В строгом смысле слова нет эмпирической соци­ологии и социологии теоретической. Существует одна социология, в кото­рой механизмом роста научного знания является теория, а эмпирические методы служат ее подспорьем. Иначе говоря, эмпирия — это добывающая промышленность, а теория — обрабатывающая, т.е. собственно промышлен­ность.

НАУКА НЕСОСТОЯВШИХСЯ ЗНАНИЙ

Прямо скажем, социологи не перегрузили свою дисциплину философ­скими открытиями, как и философы далеки от практики эмпирического по­иска социального смысла событий.

С конца 50-х и до последней четверти 80-х гг. социология в СССР официально считалась философской дисциплиной. Даже научные степе­ни социологам присуждались по разделу философии. Казалось бы, от по­добного союза должны выиграть обе науки. Но, увы, философия в фор­мировании социологического знания сыграла далеко не лучшую роль. Из­начально философия — критик старого и дизайнер нового. Но здесь она выполняла функцию рутинизации знаний: эмпирические находки соци­олог просто каталогизировал в соответствии с теми понятиями и катего­риями, которые существовали в историческом материализме. Постепен­но институционализировалась и набирала силы превращенная форма ото­бражения действительности.

В 60-е гг. советская социология делала первые шаги под неусыпным наблю­дением своего престарелого «дядюшки» — исторического материализма. «Хру­щевская оттепель» лишь приоткрыла железный занавес, отечественные фило­софы приобрели смелость в суждениях, но ровно настолько, насколько это не грозило поколебать сложившиеся философские догмы. Еще в 30-е гг. догма­тический марксизм целиком растворил диалектику Маркса в болоте обыден­ных представлений, которые вполне способен был освоить вчерашний выхо­дец из рабочих, а ныне «красный профессор». Революционный пафос марк­сизма, каким он был в своих первоистоках, выхолощен и сведен к откровенному лубку. Исторически сталинизм возник — и другим он быть не мог — как оппортунизм, т.е. философия оправдания существующего, далеко не идеального положения дел. «Все разумное — действительно, и все действи­тельное — разумно». Не за эту ли фразу «красные профессора» окрестили ге­гельянство «алгеброй революции» в тот момент, когда ни о чем революцион­ном и ни о чем разумном и речи быть не могло? Активный диалог и научная полемика — непременнейшие условия диалектики и демократии (именно так было в античности) — подменились идеологической травлей и сведением лич­ных счетов.

В методологии существует понятие «наука устоявшихся знаний». Оно обозначает совокупность обоснованного, максимально истинного и строго-

социальный и политический актививм - student2.ru

го знания. «Это как бы твердое ядро науки, выступающее неким достовер­ным пластом знания, который выделяется по ходу прогресса науки»15. Быть может, подобную функцию выполнял исторический материализм? «Наука устоявшихся знаний» играет роль стабилизатора, она кристаллизует то, что выпадает в осадок с «переднего края науки», придает вероятностному и ги­потетическому знанию статус достоверного и обоснованного. Отсюда и роль предпосылочного, базисного знания, регулирующего и корректирующего познавательные акты. Когда советская социология совершала свои первые шаги, никто не сомневался в том, что исторический материализм окажет ей помощь, став предпосылочным знанием. Видимо, из такой уверенности и родилась позднее формула: исторический материализм представляет собой общесоциологическую теорию и методологическую основу конкретных ис­следований. Но вот незадача: твердое ядро науки — обязательно результат прогрессивного движения знания. Од­нако приращения знания в 30—50-е гг. не было, движение напоминало больше топтание на месте, если не движение вспять.

Источником нового знания служит «наука переднего края» — приращение знания, разработка гипотез, их опытная проверка и концептуальное обоснова­ние. «Наука переднего края» — движе­ние вперед методом проб и ошибок, выбор теоретических альтернатив и проверка их истинности. Она самый гипотетический и «недостоверный» сег­мент науки. Чтобы у «твердого ядра» науки появился выбор, ее «передний край» должен численно превосходить «ядро», но в 30—50-е гг., как уже говорилось, такого не наблюдалось: все ис­следования проводились в пределах «твердого ядра». Ученые занимались шлифовкой канонизированных положений, детализацией сложившейся па­радигмы и популяризацией готового знания. Фактически «переднего края» в нормальном понимании слова тогда не существовало. Сформировалась порочная структура — «свернутая» пирамида знания. Ее возникновение объясняется отчасти отсутствием эмпирических социологических исследо­ваний вплоть до начала 60-х гг., отчасти — гипертрофированием функции запрета в истмате. В нормальной науке «твердое ядро» выполняет функцию фильтра: устраняет ошибки, отсеивая экстравагантности. В сокровищницу знаний допускаются лишь те гипотезы и теории, которые лучше всего согла­суются с базисным, т.е. уже проверенным, знанием.

Конечно, истмат тоже отсеивал все, что не согласуется с базисными ут­верждениями, но какими? Под базисным понималось не учение Маркса, а его вульгарный двойник. Экстравагантности и отклонения как научный факт попросту не возникали. Поэтому подвергать рациональному анализу было

Ильин В.В. К вопросу о критериях научности знания // Вопросы философии. 1986. № 11. С. 68.

нечего, а регулярно проводимая критика «буржуазной» идеологии выполняла профилактическую, а не селективную функцию, упреждая любой альтерна­тивный подход. Не имея возможности заявить свою теоретическую позицию вслух, философы вынуждены были маскировать ее под существующую па­радигму, подкрепив цитатами из классиков. Может, это и есть прирост но­вого знания? Пожалуй, нет. Это скорее способ расшатывания парадигмы изнутри. Происходило более чем странное: не стремление доказать новизну результатов, а попытка выдать новое за старое. «Подпольная», или «кухон­ная», социология, на словах защищая положения истмата, на деле разруша­ла его. Приспосабливая старую парадигму к изменяющейся реальности, за­маскированные инновации не проясняли кризиса оснований, который дав­но уже переживала существующая парадигма, — они лишь продлевали ее жизнь, консервируя самые уродливые, патологические черты.

В условиях, когда «наука активного поиска» и «наука устоявшихся пред­ставлений» сплющиваются, появляются непредсказуемые следствия, в част­ности превращенные формы механизма роста знания. При нормальном поло­жении дел экстравагантности «переднего края» науки — фикции, гипотезы, догадки, ошибки — прежде чем попасть в «твердое ядро» фильтруются и очи­щаются. На этом пути гипотетическое и приблизительное знание успевает превратиться в достоверное и истинное. Правда, многое из «науки активного поиска» не способно выдержать испытания, оно неминуемо отвергается. Та­кова непреложная логика научного исследования: чтобы двигаться в неизве­данное, необходимо опираться только на твердое и проверенное.

Иначе обстоит дело в сплющенной модели знания. «Передний край» и «твердое ядро» четко не отделены друг от друга, ни один элемент знания не проверяется на истинность или ложность, они минуют критическую «возгон­ку». Теоретические принципы, философские постулаты сразу же принима­ются на веру как аксиомы. Процесс и результат здесь спроецированы в одну точку, процессуальный, исторический характер науки исчезает. «Твердое ядро» — уже не достоверный пласт научных теорий, а накопитель морально устаревшего знания. Разделение на грешных и праведных отсутствует, зна­чит, отпадает надобность анализировать альтернативы, проигрывать возмож­ные ходы мысли, расширять семантический горизонт знания, продуцировать новое.

«Твердое ядро» отныне не способно репродуцировать истину, оно пере­стает служить эвристической программой обоснования. То, что в обычной науке выступает балластом — малообоснованное и неистинное, — безо вся­кой фильтрации попадает в культурный слой науки. Возникают понятия-призраки, категории-маски, показатели-фикции, составляющие ассорти­мент иллюзорного, превращенного знания. И как только наука лишается «переднего края», автоматически исчезает и ее «твердое ядро». Ни один из учебников по философии или теоретической социологии (истмату, науч­ному коммунизму), отражающий «твердое ядро» науки застойного перио­да, сегодня не пригоден. В них нет истинного знания. Сплющиваясь, ме­ханизм прироста знания становится точкой, а «твердое ядро» — замкнутым кругом, который способен только воспроизводить однажды заложенные в него аксиомы.

Популяризированная версия материалистической теории истории — свое­образное «твердое ядро» прежней социологии, — созданная и канонизирован-

ная в период культа личности, представляет собой вульгарную социологию, понятную даже непрофессионалу. От настоящей философии, впитавшей луч­шие достижения человеческой мысли, остались только всеобщие рассудочные универсалии, претендующие на звание категорий. Социология в стране заро­дилась в трудный период, когда знаний о реальном положении общества прак­тически не было, методологические принципы давно устарели, теория руко­водствовалась должным, которое перестало быть идеальным, и объективным, за которое выдавалось субъективное мнение партийных чиновников.

Мнение определяло стратегию науч­ного поиска, выбор объекта эмпиричес­кого исследования и даже судьбу соци­ социальный и политический актививм - student2.ru ологии. Два раза — в 30-е и в 60-е гг. — социологию объявляли лжена­укой, враждебной марксизму. Социологию! — чуть ли не единственный спо­соб получения эмпирических знаний об обществе! Однако в этих знаниях номенклатурная элита как раз и не нуждалась — ей достаточно было гене­ральных указаний партии, выдвинутых вождями-теоретиками.

Чтобы развернуть систему эмпирических исследований, надо прежде реабилитировать социологию. Но сделать это можно единственным спо­собом — вернуть ее в лоно марксизма, не нарушив идеологических запре­тов. Но как не нарушить их? Выход прост: объявить исторический мате­риализм социологией, а саму социологию низвести до уровня прикладных исследований. Ситуация сложилась парадоксальная: социологические исследования получили права гражданства, а социология как наука — нет16.

Парадоксальность заключалась еще и в том, что легализовывать приходи­лось науку, которая однажды, в 20-е гг., уже существовала, притом как область марксистского знания и на вполне законных основаниях. Тогда речь шла об освобождении ее от старой буржуазной схоластики и абстрактного теоретизи­рования, о превращении ее в область эмпирического, точнее, прикладного знания. В марксистском характере социологии как науки практически никто тогда не сомневался. Даже в самые тяжелые для страны годы (1918—1926) публикация трудов по проблемам социологии занимала одно из первых мест среди публикаций по гуманитарным наукам, проводились социальные экспе­рименты. Более того, в 1920 г. в стране был создан Институт социологии, а в 1921 г. — Центральный институт труда, успешно развивавший «социальную инженерию». Издавались даже учебники по социологии для средних школ.

«Второе рождение» советской социологии (60-е гг.) происходило в искус­ственно созданной ситуации ее идеологического неприятия. К тому времени она успела получить ярлык буржуазной науки. Почему же в 20-е гг. социоло­гию считали марксистской, а в 60-е гг. — буржуазной наукой, хотя за этот пе­риод она ничуть не изменилась? Более того, она и не могла <

Наши рекомендации