От паноптикума - к олигоптикуму

У близоруких АСТ-социологов огромное преимущество перед востроглазыми, всеохватывающими внешними наблюдателями. Они могут не только задавать неприличные и глупые вопросы, но еще и делать это назойливо и все вместе. Зажим первого типа получается из совершенно наивного вопроса: «Где на самом деле производятся структурные эффекты?» Понимаю, что этот географический вопрос обнаруживает ужасную невоспитанность, но я ученый и потому привык, говоря о любом научном знании, указывать необходимые условия его производства[242]. Например, даже лингвистам, чтобы собрать воедино все элементы, извлеченные из тысяч локальных взаимодействий и миллионов речевых актов, и старательно выстроить языковую структуру, нужны комната, офис, институт, кафедра, помещения для архивов, рабочее место, кофейник и ксерокс[243]. То же верно и для юристов: правовая система складывается с помощью папок, библиотеки, заседаний и т. д.[244]Даже Карлу Марксу в библиотеке Британского музея понадобился стол, чтобы собрать воедино огромные силы капитализма. Физиология не больше, чем язык или право, живет таинственной эфирной жизнью: она всегда производится где-то — в такой-то и такой-то лаборатории Королевского хирургического колледжа, в новой редакции учебника, в кабинете врача, в ходе консилиума, где модифицируется стандартная процедура лечения вывихнутых лодыжек. И культура не действует втайне, за спиной актора. Эта самая возвышенная продукция производится в особых местах, особыми институтами, будь то захламленные кабинеты на верхнем этаже дома Маршалла Салинса в кампусе Чикагского университета или толстые папки с результатами полевых исследований, хранящиеся в музее Питтс-Ривер в Оксфорде[245].

Другие социологи могут обходить вниманием подобные места производства, как и прочих прозрачных проводников, поскольку согласно их эпистемологии роль таких мест состоит лишь в проявлении «фундаментальных структур» человеческих действий; но историки и социологи науки уделяют им пристальное внимание: Коль скоро мы решили следить, как различные дисциплины производят дискуссионные реалии, нам придется учитывать и практические способы каждодневного производства знания о действиях других. Это релятивизм? Надеюсь. Подобно тому как никакой сигнал не передается быстрее скорости света, так и никакое знание не распространяется без ученых, лабораторий и хрупких референциальных цепочек. Наш интерес к этим скромным средствам не продиктован подозрением насчет подлинной эффективности таких структур или потребностью в рефлексии. Просто эти средства дают нам идеальные маркеры для выяснения, что за постоянно существующие отношения возможны между «микро» и «макро». Если весь континуум физического пространства и физического времени изменил очертания, когда ученые поняли, что на самом деле два сигнала никогда не посылаются одновременно, то насколько же значительнее переформатируются социальное пространство и социальное время, когда каждая структурная характеристика будет возвращена обратно в локальные условия ее производства?

И уж точно, как только указываются локальные места, производящие глобальные структуры, меняется вся топография социального мира. Понятие «макро» уже описывает не более широкое или более обширное место, куда на манер русской матрешки вставляется «микро», а другое, такое же локальное и такое же «микро»-место, связанное со множеством других мест посредником, транспортирующим определенные типы следов. Ни о каком месте нельзя сказать, что оно больше любого другого, но о некоторых местах можно сказать, что они выигрывают от гораздо более надежных связей с гораздо большим числом мест, чем другие. Полезность этого шага в том, что он поддерживает ландшафт плоским: то, что раньше — в дорелятивистской социологии — располагалось «выше» или «ниже», теперь находится рядом, на том же уровне, что и другие места, на которые пытались смотреть сверху вниз и которые включали внутрь. Теперь гораздо лучше, чем раньше, видны все связи, провода, механизмы транспортировки и средства передвижения, соединяющие места друг с другом. В этом их сила, но в то же время, как мы скоро увидим, и их хрупкость[246]. Если вы отделите какую-нибудь фундаментальную структуру от ее локального проявления, ничего не случится: структура останется в своих таинственных эмпиреях; если же вы обрежете стуктурирующее места, оно просто больше не сможет ничего структурировать.

Дойдя до этой точки, не пытайтесь умничать, не совершайте прыжков, не включайте средства передвижения: сделав это, вы потеряете проход и не сможете очертить контуры нового ландшафта. Просто близоруко идите по следу. Решились стать муравьем, акторно-сетевым теоретиком и оставайтесь! Если вы упорно придерживаетесь решения производить постоянные испытания, а не прерывать их, то перед вами начнет возникать другая горная цепь. Это ландшафт, пронзающий, стирающий и решительно срезающий прежние места «локального взаимодействия» и «глобального контекста».

Не то чтобы тут не было иерархии, подъемов и спусков, расселин, глубоких каньонов, возвышенностей. Просто если вы захотите перейти с одного места на другое, вам придется заплатить полную цену за отношение, связь, перемещение и информацию. Лифты, ускорения, сокращения пути здесь недопустимы. Например, миллионы речевых актов, из которых состоят словарь, грамматика, языковая структура, на кафедре лингвистики выделили из локальных речевых актов, записанных, транскрибированных, сопоставленных и разными способами классифицированных с помощью множества разных посредников[247]. Если под каждым речевым актом «бессознательно» не действует структура, это не означает, что структуру сделали из воздуха «локальные» лингвисты, усердно работающие в своих кабинетах. Это означает, что записанная структура соотносится, связана, ассоциирована со всеми речевыми актами определенными путями, которые должно выявить исследование. Конечно, кабинет лингвиста может иметь определенное отношение к тому, что говорится «снаружи», но каким образом, по-вашему, должно было установиться это отношение без связей и без оплаты, без постоянного торга вдоль всего пути, идущего в кабинет и из кабинета? Такие двусторонние отношения даже сильнее, если грамматика тоже становится за годы изучения общим признаком того, что такое для говорящих взаимодействие." Писаные правила теперь входят в арсенал каждой вестернизированной матери, ругающей свою дочь за неправильную речь. При таком рассмотрении каждое академическое подразделение — кабинет антрополога, лаборатория физиолога, библиотека юриста, кафедра социолога, студия архитектора, офис консультанта — приобретают в отчете наблюдателя звездообразную форму с центром, окруженным множеством ведущих к центру и от него радиальных линий со всевозможными мелкими отросточками. Волк Контекста мог бы проглотить взаимодействие, но не такую длинную, плоскую, складчатую сеть, в которой он и сам целиком запутался бы. Благодаря тому, что мы следуем, не отклоняясь, этому направлению, становится видимым новое топографическое отношение между бывшими «микро» и «макро». «Макро» не находится ни «выше», ни «ниже» взаимодействий, а добавляется к ним как еще одна связь, подпитывающаяся ими и подпитывающая их. Нет другого способа достичь изменений относительного масштаба. По поводу каждого из «макро-мест» можно поставить один и тот же тип вопросов. Ответ придет из полевых исследований — он переориентирует внимание назад на локальное место, пере-описав последнее как исходящие лучи связей, по которым средства передвижения (документы, записи и материалы) движутся своими путями.

То, что в конце первой части было сказано о письменных отчетах социологов, верно и по отношению ко всем другим создателям структур: все они наводят маленькие мостики, чтобы преодолеть расстояния между различными системами координат. Точная природа движущихся сущностей здесь неважна: то, какими в каждом случае должны быть средства передвижения и документы, покажет исследование. Что имеет значение, так это. возможность для исследователя регистрировать, где только можно этот вид «сетевой» формы, а не разделять полученные данные на две части: локальную и глобальную. Написать акторно-сетевой отчет — значит суметь захватить эти многочисленные отношения, не ограничивая их с самого начала априорным решением, каким должен быть «подлинный объем» того или иного взаимодействия или социального объединения. Как уже должно быть понятно, ACT — прежде всего абстрактный принцип проекции, в соответствии с которым должен быть развернут любой контур, а не конкретное произвольное решение, какой контур должен быть нанесен на карту.

Расчетные центры, как я их назвал, дают такие звездчатые контуры потрясающей формы[248]. Капитализм, к примеру, может быть неподатливой сущностью, имеющей «дух», но торговая площадка Уолл-стрит связана со «всем миром» тонкими, но быстрыми каналами миллионов байтов в секунду информации, которая, переваренная трейдерами, молниеносно возвращается в то же место биржевыми экранами Рейтере или Блумберга, регистрирующими все трансакции и затем передающими все это «остальной части (связанного) мира», определяя, что почем в сети[249]. Если учитываются такие каналы, то у нас есть на выбор два пути: мы можем продолжать верить, что капитализм тайно действует как «инфраструктура» всех мировых трансакций, и, раз так, надо прыгнуть от локальной оценки стоимости конкретной компании к ее «контексту», меняя по ходу средства передвижения, изменяя передаточные механизмы и улетая в стратосферные соображения вместо того, чтобы ходить ногами по земле. Либо мы можем продолжать давать работу ногам и исследовать такие места, как торговая площадка Уоллстрит, не меняя средств передвижения, просто чтобы посмотреть, куда это решение нас заведет. В этих случаях ландшафт, начерченный с помощью двух видов маркеров, будет совершенно разным.

И тогда все упущенное вернется к действию: у капитализма нет реального врага, поскольку капитализм «везде», но у данной торговой площадки Уолл-стрит много конкурентов в Шанхае, Франкфурте и Лондоне. Сбой компьютера, подлый шаг конкурента, неожиданная фигура, скрытая переменная в ценовой формуле, рискованная процедура подсчета могут сдвинуть баланс от баснословной прибыли к драматическим потерям. Да, Уолл-стрит связана со многими местами, и в этом, и только в этом смысле она «больше», мощнее, она доминирует. И все же она не шире, не крупнее, не менее локальна, не менее интерактивна и интерсубъективна, чем торговый центр во французском Мулене или шумный и зловонный рынок Буаке в Кот-д'Ивуаре. Не фокусируйтесь на капитализме, но и не прилипайте к экрану торговой площадки: отслеживайте связи, «следуйте за самими акторами». Никакой холодной объективации здесь нет, никакой высший разум тут не раскрывается. Всюду подслеповатые термиты старательно заняты выкапыванием данных. Просто идите, принюхиваясь, по их ходам, и неважно, как далеко это вас заведет.

Такое изменение топографии случается всякий раз, когда вы заменяете некую таинственную структуру полностью видимыми и эмпирически прослеживаемыми местами. Организация определенно не «больше», чем те, кого она организует. Поскольку Билл Гейтс физически не больше всех работников фирмы «Майкрософт», сама «Майкрософт» как корпоративное целое не может быть чем-то вроде вместительного здания, где находятся индивидуальные акторы. Напротив, «Майкрософт» — это определенного типа движения, проходящие через них всех, и лишь немногие из этих движений начинаются и кончаются в кабинете мистера Гейтса[250]. Именно потому, что организация в меньшей степени общество, чем политическое тело, она состоит только из движений, сотканных из постоянной циркуляции документов, историй, отчетов, товаров и страстей. С точки зрения кабинета не одно и то же — быть пересекаемым более длительными, быстрыми и интенсивными связями или быть шире[251]. Идти по постоянным следам — не то же са-М9е, что перепрыгивать к структуре. Придерживаться видимого и подручного — не то же самое, что набивать брюхо невидимыми силами. Все время пользоваться однотипным средством передвижения — не то же самое, что согласиться на более быстрые и непривычные формы транспортировки. Нет такого места, о котором можно было бы сказать, что оно «нелокально». Если что-то должно быть «делокализовано», то это значит, что его отправляют с одного места на другое, а не с какого-то места в никуда. «Разве в этом нет здравого смысла?»,— по-прежнему упрямо бормочет подслеповатая, ползающая по следам актор-но-сетевая теория. Актор-сеть очерчивается всегда, когда в ходе исследования принимают решение заменить акторов любого размера локальными и взаимосвязанными местами, вместо того чтобы делить их на «микро» и «макро». Обе части важны, отсюда и дефис. Первая часть (актор) раскрывает узкое пространство, в котором начинают вынашиваться все грандиозные компоненты мира; вторая часть (сеть) может объяснить, при помощи каких средств передвижения, следов, испытаний, типов информации мир вбирается внутрь этих мест и затем, трансформировавшись в них, выдавливается обратно наружу из их тесных стен. Вот почему приписанная через дефис «сеть» фигурирует здесь не как тайное присутствие Контекста, а как то, что соединяет акторов. Вместо того чтобы быть, как Контекст, другим измерением, придающим объем слишком узкому и плоскому описанию, сеть позволяет отношениям оставаться плоскими и полностью оплачивать «трансакционные издержки». Здесь не макросоциология и микросоциология,—здесь два разных способа рассмотрения отношений между «макро» и «микро»: первый выстраивает русскую матрешку — маленькая матрешка внутри, большая снаружи; второй разворачивает связи — маленькая матрешка неприсоединена, большую надо присоединить.

Не случайно ACT начинала с исследования науки. Всегда, когда- ищут показательный пример того, что бы означало для социальной теории положить конец различию между «микро» и «макро», отличным образцом являются научные связи. Их не только гораздо легче исследовать,—они еще и дают наиболее яркие примеры того, как маленькие инновации могут, в конце концов, стать макрохарактеристиками «целого» мира[252]. У наук нет размера, или, скорее, если что и не объясняет в достаточной мере их силу, то это их малый размер. Не случайно Габриэль Тард в поисках идеального примера для теории «лучей подражания», всегда обращался к (тогда не существовавшей) социологии науки. Он утверждал, что есть непрямая, но полностью прослеживаемая связь между кабинетом Галилея во Флоренции XVI века и тем, что выучивает каждый школьник, от которого требуют не верить своим глазам, когда они говорят, что в сумерки солнце садится[253]. Потенциально масштаб любой лаборатории или чрезвычайно мал, или чрезвычайно велик. Со стороны наблюдателя глупо заранее раз и навсегда определять ее подлинный размер. Научные дисциплины, включая малые «камеральные науки» — бухгалтерию, менеджмент, организацию бизнеса, дают замечательные примеры, ибо, подобно плодовым мушкам генетиков, предлагают увеличенную версию того, что происходит везде, хотя и не столь ясно и заметно. Как мы уже видели в первой части, чем больше развиваются наука и технология, тем физически легче прослеживать социальные связи. Спутники, оптико-волоконные сети, калькуляторы, потоки данных и лаборатории — все это новое материальное оборудование высвечивает связи, как будто бы гигантская красная ручка соединяет точки, тем самым позволяя каждому видеть линии, которые прежде были едва заметны[254]. Но то, что верно в отношении лабораторий и кабинетов, верно и для всех прочих соединяющих и структурирующих мест.

Для этой первой категории ориентиров я предлагаю использовать в качестве родового термина слово «олигоптикум», — оставив выражение «расчетные центры» для мест, где благодаря математическому или как минимум арифметическому формату документов, двигающихся туда и обратно, становятся возможными буквальные, а не просто метафорические расчеты [255]. Как известно каждому читавшему Мишеля Фуко, «паноптикум» — идеальная тюрьма с тотальным контролем над заключенными, придуманная в начале XIX века Иеремией Бентамом, так и осталась утопией (то есть «нигде» — миром без координат), питающей двойную болезнь — всеобщую паранойю и всеобщую мегаломанию[256]. Но мы ищем не утопии, а имеющие четкие координаты места на земле. Олигоптикумы — именно такие места, поскольку они делают прямо противоположное тому, что делают паноптикумы: они видят слишком мало для того, чтобы удовлетворить мегаломанию инспектора или паранойю поднадзорных, но то, что они видят, они видят хорошо. Отсюда и использование этого греческого слова для обозначения компонента, который одновременно и необходим, и действует в малых количествах (как «олиго-элементы» вашей аптечки). Олигоптикумы дают возможность четко, но в крайне узких пределах видеть (соединенное) целое до тех пор, пока поддерживаются связи. Казалось бы, абсолютистскому видению паноптикума ничто не угрожает, и потому он так нравится социологам, мечтающим занять центральную башню бентамовской тюрьмы; а олигоптикум может ослепить малейший жучок (bug).

Иногда обнаружить эти места легко, так как физические связи оставляют следы, как в лабораториях. Ясно, к примеру, что командно-контрольный центр армии не «больше» и не «меньше», чем локальный фронт за тысячи миль от него, где рискуют жизнью солдаты, но очевидно и то, что такой командный пункт (war room) может командовать всем и контролировать все—на что указывает само его название,—но только пока она остается связанной с театром военных действий непрерывной передачей информации. Поэтому здесь правильная топография состоит не во включении линии фронта «в» верховное командование, а в локализации обоих и соединении их плотным кабелем[257]. Именно это я и понимаю под выравниванием ландшафта. Это нелегкая задача, что слишком хорошо известно любому солдату, командиру и военному историку[258].

Иногда обнаружить звездообразные олигоптикумы труднее: кабинка редактора газеты похожа на командно-контрольный пункт, но лишь слегка: входящее и исходящее здесь не так формализованы и не так подчиняют, как военный приказ или команда[259]. В ряде других случаев связи едва видны, скажем, когда спрашивают, в каком отделе производят «эдипов комплекс», «управление», «реструктуризацию» или «социальный капитал». Но все же и тут можно пройти по следам и начертить карту, например, различных противоречащих друг другу социальных теорий, ходящих в Париже. Хотя они и кажутся нематериальными, но физически транспортируются через полевые исследования, анкеты, статистические бюро, академическую полемику, журнальные статьи, разговоры в баре и гранты, пока не возвращаются назад через редакции, учебники, партийных функционеров, забастовочные комитеты и военные штабы, где некоторые участники используют их, решая, кто они такие и к какой группе принадлежат. Как мы узнали из первого источника неопределенности, сегодня трудно отнести себя к группе без помощи социолога. Кто бы что знал о «культурном капитале», «методологическом индивидуализме», «организационной инерции», «массовом увольнении работников», «гендере», «принципе предупреждения», если бы эти понятия не прошли вначале через какой-то исследовательский центр?[260]В случае таких слабых следов чертить карту может оказаться труднее, — проходы могут быть тоньше, связи часто прерываются. Но попытаться необходимо, чтобы не создалось впечатление, что нас можно, не заплатив за это, занести «в категорию»[261].

Чтобы закончить с этим первым типом зажима: хотя эта проблема на первый взгляд кажется в самом деле странной (если не сказать, бестактной), когда бы и кто бы ни говорил о «системе», «глобальной характеристике», «структуре», «обществе», «империи», «мировой экономике», «организации», первой рефлекторной реакцией ACT должен быть вопрос: «В каком здании? В каком отделе? По какому коридору туда идти? Кому из коллег это читали? Как это было составлено?»[262]. Если исследователи согласятся воспользоваться этим ключом, их удивит количество мест и каналов, которые обнаружатся сразу же, как только будут заданы эти вопросы. Социальный ландшафт начнет меняться очень быстро. И, как заметят путешественники, обозревать плоский ландшафт, где во множестве циркулируют попытки установить и поддерживать непрочные связи, они будут совсем не с тем же чувством, которое у них бы вызвало требование заглянуть в устрашающую пирамиду власти. Именно это различие в топографии и объяснит (в заключительной главе книги), почему две социальные теории не могут рассчитывать на один и тот же тип политической значимости.

ПАНОРАМЫ

И все же нет основания отрицать, что тень гигантской социальной пирамиды маячит над нашими головами. Это напоминает «рефлекс Павлова» или коленный рефлекс. Всякий раз, говоря об обществе, мы представляем сферу или массивный монумент, что-то напоминающее огромное надгробие. Здесь сверху донизу царит порядок. И сколько бы я ни предупреждал, любой олигоптикум, удерживающий ландшафт плоским, будет немедленно засунут куда-то «в» более широкий социальный контекст, как голубь в голубятню. Этому предрассудку невозможно противостоять напрямую, поскольку более двух столетий он был позицией по умолчанию наших операционных систем: общество — как его ни мыслить — должно быть крупнее по масштабу. И вот именно эта позиция по умолчанию и не позволяет развернуть релятивистскую социологию.

Проблема в том, что социологи используют масштаб как одну из многочисленных переменных, устанавливаемых еще до начала исследования, хотя масштаб — это то, к чему приходят акторы, масштабируя, располагая в пространстве и контекстуапизируя друг друга путем транспортировки конкретными средствами передвижения конкретных следов[263]. Как-то мало у нас принято уважать достижения акторов, если в итоге мы отказываем им в одной из самых существенных привилегий — определять относительный масштаб. Аналитик не должен навязывать абсолютный масштаб. Как знают все читавшие когда-либо о теории относительности, абсолютные системы координат порождают лишь ужасные деформации, разрушая всякую надежду на переложение документов в читаемый формат, в то время как мягкие и скользкие «координатные моллюски» (термин Эйнштейна) позволяют физикам переходить из одной системы в другую если не гладко, то, по крайней мере, постоянно[264]. Либо социолог жесток,— и весь мир превращается в путаницу, либо социолог достаточно гибок,— и мир приходит в порядок. И здесь снова задачи эмпирического релятивизма сродни моральным обязательствам.

Именно потому, что искоренить этот предрассудок — жить внутри всеобъемлющей структуры, по-видимому, невозможно, надо придумать второй тип искусственного зажима. Пока мы не выявим места, где так убедительно демонстрируют «верх», «низ», «всеобщее» и «глобальное», соблазн прыгнуть в «контекст» не ослабеет и у масштабообразующей деятельности акторов никогда не будет пространства, чтобы быть полностью развернутой. Социальный ландшафт никогда не станет настолько плоским, чтобы стала полностью видна цена соединяющих средств передвижения. Люди будут и дальше верить, что большой зверь поддерживает свое существование, не нуждаясь в корме; что общество способно обходиться без того, чтобы его производили, собирали, соединяли или поддерживали; что оно позади нас, так сказать, а не стоит перед нами как задача, которую надо решить.

Как мы видели в предыдущей части книги, не дело социолога решать за актора, из каких групп составлен мир и что за силы побуждают их действовать. Его задача—построить искусственный эксперимент: сообщение, рассказ, нарратив, отчет, где можно было бы полностью развернуть это разнообразие. Пусть это покажется странным на первый взгляд, но точно так же обстоит дело и с масштабом: не дело социолога решать, является ли это взаимодействие «микро», а то — «среднего уровня» или «макро». Слишком много средств, таланта и энергии потрачено участниками на модификацию относительного масштаба всех других участников, чтобы социологи решали этот вопрос, исходя из фиксированного стандарта. Как показали Болтански и Тевено, если вы что-то и не можете делать за акторов, так это решать, где их место на шкале от малого до большого, потому что при каждой из многочисленных попыток обоснования своего поведения они могут то апеллировать к целому, упоминая человечество, Францию, капитализм и разум, то, минуту спустя, приходить к локальному компромиссу[265]. Столкнувшись с таким резким изменением масштаба, аналитик может найти только одно возможное решение — отнестись к самому такому изменению как к одному из данных исследования и посмотреть, какими практическими средствами распространяют «абсолютное мерило».

Масштаб — это собственное достижение актора. Хотя это самая старая и, по-моему, самая главная идея из предложенных ACT[266], я так и не встретил никого, кто бы согласился хотя бы взглянуть, что за ландшафт таким образом открывается. Если отважиться на параллель, то Галилею так и не удалось склонить своих «дорогих и уважаемых коллег» хоть одним глазком заглянуть в его вручную изготовленный телескоп. Причина в том, что мы склонны представлять масштаб —«макро», «мезо», «микро», как упорядоченный ряд увеличений. Это немного напоминает чудесную, но вводящую в полное заблуждение книгу «Умножая на десять», где на каждой странице предлагается картинка, масштаб которой увеличивается на порядок по сравнению с предыдущей,—от Млечного Пути и до спиралей ДНК, а где-то примерно посередине — фото двух юных участников пикника на лужайке у Верхнего озера[267]. Достаточно микросекунды на размышление, чтобы понять, что этот монтаж обманывает — где должна быть расположена камера, чтобы показать галактику в целом? Где микроскоп, способный нацелиться именно на эту клеточную ДНК, а не на ту? По чьему приказу картинки расположены в таком стройном порядке? Прекрасная сборка, но совершенно не соответствующая истине. То же можно сказать и об эффекте изменения масштаба в социальной сфере, за исключением в данном случае того, что тут он используется не как хитроумный художественный прием, а как естественнейшая норма, вытекающая из прочнейшего здравого смысла. Разве не очевидно, что IBM «больше», чем ее менеджеры по продажам? Что Франция «шире», чем Высшая горная школа, которая гораздо «больше», чем я? И если представить себе IBM и Францию в таких же звездообразных очертаниях, как упомянутый выше командно-контрольный военный пункт, то во что тогда превратятся организационные карты корпоративной структуры IBM, карта Франции, картина всей Земли? Разве не очевидно, что они дают гораздо более широкую «рамку», внутри которой должно «находиться» «все, что меньше»? Разве не вполне разумно говорить, что Европа больше Франции, которая больше Парижа, который больше, чем Рю Дантон, которая больше, чем моя квартира? Или что XX век — это рамка для Второй мировой войны? Что в «Пармской обители» Стендаля битва при Ватерлоо — гораздо более значимое событие, чем связанные с ней переживания Фабрицио дель Донго? Возможно, читатели готовы терпеливо воспринимать притязания ACT на новую топографию, но они перестанут это делать, если она уйдет слишком далеко от здравого смысла. Как может «помещение вещей в рамку» не быть самым разумным действием? Я согласен — все дело именно в том, что надо придерживаться здравого смысла. Я согласен и с тем, что акторы постоянно как раз это и делают — помещают вещи в тот или иной контекст. Я только утверждаю, что саму эту деятельность по заключению в рамку, саму деятельность по контекстуализации, нужно заставить проявиться, но сделать это невозможно до тех пор, пока эффект изменения масштаба принимается на веру. Установить масштаб заранее означало бы придерживаться только одной меры и единственной абсолютной системы координат, когда мы как раз измерением и занимаемся; когда именно движения из одной системы в другую мы и хотим осуществить. И снова: социологи социального недостаточно абстрактны. Они верят, что должны держаться здравого смысла, но вопреки этому демонстрируют совершенное отсутствие разума, воображая «социальное изменение масштаба» без камеры, рельсов, тележки на колесах и всей сложной команды, которую необходимо собрать, чтобы сделать такую простую вещь, как снять кадр при помощи движущейся камеры. Всякое изменение масштаба, претендующее на упорядочение вещей на манер русской матрешки, всегда является продуктом сценария, тщательно спланированным режиссером-постановщиком. Если вы в этом сомневаетесь, посетите «Юниверсал студиос». «Верх» и «низ», «локальное» и «глобальное» должны быть сделаны, они никогда не даются просто так. Нам всем это прекрасно известно: мы были свидетелями множества случаев, когда относительный размер моментально изменялся — забастовками, революциями, переворотами, кризисами, инновациями, открытиями. События — не аккуратные стопки одежды в универмаге. Кажется, что этикетки с размерами S, M, L, XL скорее распределены случайным образом; размеры увеличиваются и уменьшаются слишком быстро; вещи сжимаются и расширяются с молниеносной скоростью. Но мы никогда не готовы изобразить на карте результаты собственных ежедневных наблюдений,— настолько мы поглощены навязчивым жестом — «помещать вещи в более широкий контекст».

Но и сам этот жест необходимо также тщательно документировать! Замечали ли вы когда-нибудь на социологических конференциях, политических митингах, за разговорами в баре, как жестикулируют люди, говоря о «Большой картине», куда предлагают поместить только что сказанное вами, чтобы оно «вписалось» в такие легко схватываемые сущности, как «поздний капитализм», «подъем цивилизации», «Запад», «современность», «человеческая история», «постколониализм» или «глобализация»? Их жесты так широки, как будто они оглаживают тыкву! Я хочу показать вам, наконец, настоящий размер «социального» во всем его величии. Ну... не так уж оно и велико. Его лишь делают таким широкие жесты и профессорский тон, которым ссылаются на «Большую картину». Если в ком-то и нет здравого смысла, так это в принимающих тыкву, пусть даже и разумного размера, за «общество в целом». Для этого типа социальной теории пробила полночь, и красивая карета превратилась обратно в то, чем и должна остаться навсегда — в растение семейства Cucurbitaceae.

Я говорю жестокие вещи, знаю, но иногда нужно быть жестоким и из добрых побуждений, как хирург, спешащий удалить болезненную бородавку. Размер и изменение масштаба не нужно смешивать с несвязностью. Либо этот масштаб тыквы соединен множеством связей со многими другими местами, как торговая площадка Уолл-стрит соединена с множеством мест, образующих мировую экономику,— и если так, я хочу убедиться, что эти связи существуют, потрогать каналы, проверить их прочность, испытать их реальность. Либо он не соединен, и тогда угрожающая жестикуляция не заставит меня поверить, что мое маленькое «локальное» описание «обрамлено» чем-то «большим». Да, я не хочу быть вставленным в рамку! Но я готов тщательно изучать само структурирование, чтобы превратить его из этакого автоматического ресурса в увлекательную новую тему. Именно благодаря эффекту изменения масштаба социальное социальных теоретиков и выходит на сцену, претендует на то, чтобы в него «были вставлены» локальные взаимодействия, и в итоге устанавливает столь мощное иго над мышлением каждого актора. Иго это такой силы, что когда альтернативная социальная теория предлагает его сбросить, это все равно, что Богу еще раз умереть. Есть много общего между вечно умирающим Богом давних лет и той позицией, которую порой мечтает занять богоподобный социолог.

В сущности, «Великая картина»—это картина и есть. И тогда можно задать вопрос: в каком кинотеатре, в какой выставочной галерее ее показывают? Через какой оптический аппарат она проецируется? Какой аудитории она адресуется? Я предлагаю назвать панорамами новые зажимы, которые мы создаем, настойчиво задавая такие вопросы. В противоположность олигоптикумам, панорамы, согласно этимологии, позволяют увидеть все. Но они также не позволяют увидеть ничего, ибо всего лишь показывают образ, нарисованный (или спроецированный) на внутренней стене комнаты, полностью изолированной от внешнего мира. Эта метафора идет от залов, изобретенных в начале XIX века, потомки которых — стереокинотеатры, построенные при научных центрах и мегамаркетах[268]. Греческое слово «пан», означающее «все», в данном случае подразумевает не то, что эти картины позволяют обозреть «целое», а что, наоборот, они прилеплены к стене глухо изолированного помещения, где проецируется на круговой экран полностью связный ландшафт. В полной связности их сила—и их главная слабость.

Где найти их теперь, когда все реальные панорамы, воспетые Вальтером Беньямином, уже разрушены? Везде. Их рисуют всякий раз, когда редактор газеты авторитетно делает обозрение «ситуации в целом»; когда в книге пересказывается история мира от Большого взрыва до президента Буша; когда учебник социологии предлагает взгляд на современность с высоты птичьего полета; когда генеральный директор большой компании собирает своих акционеров; когда известный ученый обобщает, к удовлетворению публики, «современное состояние науки»; когда политический активист объясняет сокамерникам «долгую историю эксплуатации»; когда вас наполняет ужасом мощная архитектура — пьяцца, небоскреб, гигантская лестница[269]. Иногда это прекрасные достижения, как Палаццо делла Раджоне [270]в Падуе (да, Дворец разума!), где огромный городской зал целиком покрывают фрески, изображающие панорамы всей классической и христианской мифологии рядом с календарем всех торгов и городских событий. Иногда панорамы — всего лишь грубые эклектические клише, как в замысловатых сюжетах теоретиков заговора. Иногда они предлагают совершенно новые программы, когда показывают новое шоу о «конце истории», «конфликте цивилизаций» или «обществе риска». Иногда—переписывают историю, предлагая совершенно новое прочтение Zeitgeist, как в «Феноменологии духа» или Коммунистическом манифесте.

Сила этих устройств в том, что они прекрасно решают проблему постановки целого, упорядочения «верха» и «низа», вложения друг в друга «микро», «мезо» и «макро». Но делают они это, не умножая числа двусторонних связей с другими местами, как командно-контрольные пункты, расчетные центры и вообще все олигоптикумы[271]. Панорамы конструируют картину, на которой нет зазора, создавая у зрителя сильное впечатление полной погруженности в реальный мир без всяких искусственных опосредствовании или дорогостоящих потоков информации, идущих от внешнего мира или к нему. Если олигоптикумы постоянно показывают хрупкость связей и недостаток контроля над тем, что остается в промежутке между их сетями, то панорамы создают впечатление полного контроля над обозреваемым, хотя в каком-то смысле они слепы и ничто не входит и не выходит за их стены кроме заинтересованных или разочарованных зрителей. Не отличать их от олигоптикумов — see равно, что не отличать эпизод войны, отслеживаемый из командного пункта Армии США в городе Тампа (Флорида), от того же самого эпизода в изложении «Фокс Ньюс», когда события «сегодня на фронте» комментирует отставной генерал. Первый отчет реалистичный. Он ясно осознает, что может перестать быть таковым, как только обрежут коммуникации; второй мог бы быть вполне реальным, но у него меньше возможностей сообщить нам, не фикция ли он. Чаще всего именно избыток связности и выдает иллюзию.

Хотя панорамы не стоит принимать чересчур всерьез, так как связные и полные отчеты могут стать самыми слепыми, самыми локальными, самыми ограниченными в смысле видения, их тоже необходимо тщательно изучать, поскольку они дают единственный шанс увидеть «всю историю» как целое. Не надо презирать тотализирующие парадигмы

Наши рекомендации