Красноречие императорского Рима (I— начало II вв. н.э.)
I в. н.э.— время становления императорской власти в Риме, когда республиканские традиции красноречия превращаются в факт далекой и славной истории предков и открывается страница запретов на республиканскую идеологию и ее пропаганду. Историк Кремуций Корд, прославивший убийцу Цезаря Брута в своем труде, поплатился за это жизнью. Труд был сожжен, а историки и публичные ораторы мало-помалу научились выражаться, кто языком лести, а кто языком Эзопа.
"С переходом от республики к империи латинское красноречие повторило ту же эволюцию, которую в свое время претерпело греческое красноречие с переходом от эллинских республик к эллинистическим монархиям. Значение политического красноречия упало, значение торжественного красноречия возросло. Не случайно единственный сохранившийся памятник красноречия I в. н.э. — это похвальная речь Плиния императору Траяну. Судебное красноречие по-прежнему процветало, имена таких ораторов, как Эприй Mapцелл или Аквилий Регул, пользовались громкой известностью, но это уже была только известность бойкого обвинителя или адвоката. Римское право все больше складывалось в твердую систему, в речах судебных ораторов оставалось все меньше юридического содержания и все больше формального блеска. Цицероновское многословие становилось уже ненужным, на смену пространным периодам приходили короткие и броские сентенции, лаконически отточенные, заостренные антитезами, сверкающие парадоксами. Все подчиняется мгновенному эффекту. Это — латинская параллель рубленому стилю греческого азианства; впрочем, в Риме этот стиль азианством не называется, а именуется просто "новым красноречием". Становление нового красноречия было постепенным, современники отмечали его черты уже у крупнейшего оратора следующего за Цицероном поколения — Валерия Мессалы; а еще поколение спустя пылкий и талантливый Кассий Север окончательно утвердил новый стиль на форуме. Успех нового красноречия был огромным..."1 Сенека перенес его в философию и драму, Лукан — в эпос, Персии и Ювенал — в сатиру.
Главным прибежищем красноречия этого периода становятся риторические школы, где учебными образцами остаются классические речи и трактаты Цицерона. Один из прославленных в это время риторов Сенека Старший (Отец Сенеки — философа и моралиста) в "Предисловии" к сборнику декламаций(своего рода хрестоматия учебных речей по принципу техне) сожалеет об упадке красноречия своего времени, восхваляет времена республики, когда при Цицероне римские ораторы могли превзойти надменную Грецию. Поэтому, приводя суазорию на тему "Обсуждает Цицерон, умолять ли ему Антония?", Сенека замечает, что лишь немногие ученики осмеливались вложить в уста Цицерона обсуждение вопроса, как примириться с Антонием, а не гордое предпочтение смерти. Помимо воли Сенека отмечает существование республиканских взглядов в стенах школы: ученики из сенаторских семей охотно порицали тиранов суазорий, очевидно намекая на антисенатский террор в эпоху ранней империи.
Обыкновенно школьные упражнения разделялись на суазорий(буквально "убеждающие речи"), то есть речи увещевательные, и контроверсии(дословно "противоречия"), то есть речи по поводу вымышленного судебного казуса. Вот пример первых: "Агамемнон обсуждает, принести ли ему в жертву Ифигению, если прорицатель Калхас утверждает, что иначе плыть невозможно?". Образец любопытной контроверсии из хрестоматии Сенеки Старшего приведен в "Истории римской литературы" под редакцией С.И. Соболевского: "Больной потребовал, чтобы раб дал ему яду. Тот отказался. Умирающий наказал наследникам распять раба. Раб ищет защиты у трибунов. Ритор, выступающий против раба, восклицает: "Вся сила завещаний погибла, если рабы не выполняют волю живых, трибуны — волю мертвых. Неужели не господин рабу, а раб господину определяет смерть?" Ритор, защищающий раба, возражает: "Безумен был приказавший убить раба; не безумен ли тот, кто и себя хотел убить? Если считать смерть наказанием, зачем ее просить? Если благом, зачем ею грозить?"2.
Массу подобных примеров ученик риторической школы мог обнаружить в девяти книгах "Достопамятных деяний и изречений" Валерия Максима, опубликованных в 31 г. н.э. при императоре Тиберии. Скорее ритор, чем историк, Валерий Максим подбирает броские фразы, необыкновенные происшествия, включая и чисто фантастические, из всех доступных ему исторических сочинений, написанных как римлянами, так и другими народами. Он подбирает редкие слова и выражения, злоупотребляет ритмическим построением предложений и никогда не упускает возможности выразить свою преданность режиму и императору.
Все эти школьные упражнения, естественно, были очень далеки от практики красноречия предшествующей эпохи, но не были вовсе бесполезны: они представляли собой прекрасную гимнастику для ума и языка. Помимо этого, изобретательность и занимательность сюжета, чисто психологические коллизии, патетика, установка на образное восприятие конфликта, игра воображения — все сближало риторику и поэзию. Результатом стало развитие жанра авантюрного романа и других не менее плодотворных жанров "второй софистики", оказавшей огромное влияние на развитие европейской литературной традиции.
Однако времена меняются, и постепенно риторические школы в Риме, где в конце концов узаконили преподавание на латинском языке, наполняются не представителями древних аристократических родов, в результате императорского террора уходящих с политической сцены Рима, а "новыми людьми" из западных, а позднее и восточных римских провинций. "Провинциалы", введенные в сенат императорской властью, все более ратуют за необходимость и неизбежность утверждения монархии, о примирении с ней и стоическом приятии всех ее зол и положительных деяний. В философии пышно распускаются все формы эскейпизма — бегства от действительности в недра субъективных идеалистических концепций: скептицизм, кинизм, особая форма эпикуреизма в среде образованных знатоков, а также увлечение восточными мистическими культами в низовой среде. Впоследствии все это станет почвой для утверждения новой идеологии христианства.
Глава новой риторической школы Марк Фабий Квинтилиан размышлял "О причинах упадка красноречия" в одноименном трактате. На поставленный вопрос Квинтилиан отвечал как педагог: причина упадка красноречия в несовершенстве воспитания молодых ораторов. В целях улучшения риторического образования Квинтилиан пишет обширное сочинение "Образование оратора", где излагает ведущие взгляды своей эпохи на теорию и практику красноречия, образцом которого продолжает служить Цицерон.
Подобно Цицерону ("Брут"), Квинтилиан видит залог процветания красноречия не в технике речи, а в личности оратора: чтобы воспитать оратора "достойным мужем", необходимо развивать его нравственность, чтобы он был "искусен в речах", следует развивать его вкус. Развитию нравственности должен служить весь образ жизни оратора, в особенности же занятия философией. На развитие вкуса рассчитан цикл риторических занятий, систематизированный, освобожденный от излишней догматики, ориентированный на лучшие классические образцы. "Чем больше тебе нравится Цицерон, — говорит Квинтилиан ученику, — тем больше будь уверен в своих успехах."
"Но именно это старание Квинтилиана как можно ближе воспроизвести цицероновский идеал отчетливее всего показывает глубокие исторические различия между системой Цицерона и системой Квинтилиана. Цицерон, как мы помним, ратует против риторических школ, за практическое образование на форуме, где начинающий оратор прислушивается к речам современников, учится сам и не перестает учиться всю жизнь. У Квинтилиана, наоборот, именно риторическая школа стоит в центре всей образовательной системы, без нее он не мыслит себе обучения, и его наставления имеют в виду не зрелых мужей, а юношей-учеников; закончив курс и перейдя из школы на форум, оратор выходит из поля зрения Квинтилиана, и старый ритор ограничивается лишь самыми общими напутствиями для его дальнейшей жизни. В соответствии с этим Цицерон всегда лишь бегло и мимоходом касался обычной тематики риторических занятий — учения о пяти разделах красноречия, четырех частях речи и т.д., а главное внимание уделял общей подготовке оратора — философии, истории, праву. У Квинтилиана, напротив, изложение традиционной риторической науки занимает три четверти его сочинений (9 из 12 книг — это самый подробный из сохранившихся от древности риторических курсов), а философии, истории и праву посвящены лишь три главы в последней книге (XII, 2— 4), изложенные сухо и равнодушно и имеющие вид вынужденной добавки. Для Цицерона основу риторики представляет освоение философии, для Квинтилиана — изучение классических писателей; Цицерон хочет видеть в ораторе мыслителя, Квинтилиан — стилиста. Цицерон настаивает на том, что высший судия ораторского успеха — народ; Квинтилиан в этом уже сомневается и явно ставит мнение литературно искушенного ценителя выше рукоплесканий невежественной публики. Наконец — и это главное — вместо цицероновской концепции плавного и неуклонного прогресса красноречия, у Квинтилиана появляется концепция расцвета, упадка и возрождения — та самая концепция, которую изобрели когда-то греческие аттицисты, вдохновители цицероновских оппонентов. Для Цицерона золотой век ораторского искусства был впереди, и он сам был его вдохновенным искателем и открывателем. Для Квинтилиана золотой век уже позади, и он — лишь его ученый исследователь и реставратор. Путей вперед больше нет: лучшее, что осталось римскому красноречию — это повторять пройденное"3.
Учеником и последователем Квинтилиана был Плиний Младший, автор уже упоминавшегося "Панегирика Траяну". Помимо этого огромного, почти в 100 страниц энкомия здравствующему властителю, пропитанного ненавистью к деспотизму его предшественника Домициана, в подражание Цицерону Плиний написал целый том писем (девять книг посланий к разным лицам и одну — деловой переписки с императором Траяном). Он сам собрал свои письма, к подлинным добавил фиктивные, написанные специально для издания в форме рассуждения и рассказа, с продуманной прихотливостью расположил их по книгам, не связанным со временем или определенным адресатом... Плиний был не лишен таланта и стилистического блеска, но его "стилизация" под классика Цицерона "особенно ярко показывает, насколько бессилен оказывается классицизм рядом с классикой"4.
Другой значительной фигурой в истории "нового красноречия" стал философ и моралист Луций Анней Сенека (ок. 4 г. до н.э. — 65 г. н.э.). В молодости Сенека пробовал свои силы как судебный оратор, но настоящий успех имели его выступления в сенате, за которые он поплатился при Клавдии почти восьмилетней ссылкой. И хотя Сенека не претендовал на лавры ритора и наставника новых поколений, Квинтилиан свидетельствует об обратном: "Один он был в руках молодежи"5. В периоды общего упадка гражданских идей в обществах, прошедших путь от демократии к единовластию, всегда наблюдался процесс примирения риторики и философии. Сенека Младший — характернейший пример подобного симбиоза.
Если Цицерон писал свои морально-этические трактаты в форме диалога, то Сенека в своих философских трактатах приходит к форме диатрибы— проповеди-спора, где новые и новые вопросы заставляют философа все время с разных сторон подходить к одному и тому же центральному тезису. Если трактаты Цицерона имели в основе линейную композицию развития тезиса — логику развития мысли, то в сочинениях Сенеки композиция как таковая отсутствует: все начала и концы выглядят обрубленными, аргументация держится не на связности, а на соположении доводов. Автор старается убедить читателя не последовательным развертыванием логики мысли, подводящей к центру проблемы, а короткими и частыми наскоками со всех сторон: логическую доказательность заменяет эмоциональный эффект. По существу, это не развитие тезиса, а лишь повторение его снова и снова в разных формулировках, работа не философа, а ритора: именно в этом умении бесконечно повторять одно и то же положение в неистощимо новых и неожиданных формах и заключается виртуозное словесное мастерство Сенеки.
Тон диатрибы, проповеди-спора, определяет синтаксические особенности "нового стиля" Сенеки: он пишет короткими фразами, все время сам себе задавая вопросы, сам себя перебивая вечным: "Так что же?". Его короткие логические удары не требуют учета и взвешивания всех сопутствующих обстоятельств, поэтому он не пользуется сложной системой цицероновских периодов, а пишет сжатыми, однообразно построенными, словно нагоняющими и подтверждающими друг друга предложениями. Там, где Сенеке случается пересказывать мысль Цицерона своими словами, эта разница особенно ярка. Так, Цицерон писал: "Даже в гладиаторских боях, где речь идет о положении и судьбе людей самого низкого происхождения, мы обычно относимся с отвращением к тем, кто дрожит, молит и заклинает о пощаде, но стараемся сохранить жизнь тем, кто храбр, мужественен и смело идет на смерть: мы скорее жалеем тех, кто не ищет нашего сострадания, чем тех, кто его добивается" ("За Милона", 92). Сенека передает это так: "Даже из гладиаторов, говорит Цицерон, мы презираем тех, кто любой ценой ищет жизни, и одобряем тех, кто сам ее презирает" ("О спокойствии духа", 11,4). Вереницы таких коротких, отрывистых фраз связываются между собой градациями, антитезами, повторами слов. "Песок без извести", — метко определил эту дробную рассыпчатость речи ненавидевший Сенеку император Калигула6. Враги Сенеки упрекали его в том, что он использует слишком дешевые приемы в слишком безвкусном обилии: он отвечал, что ему как философу безразличны слова сами по себе и важны лишь как средство произвести нужное впечатление на душу слушателя, а для этой цели его приемы хороши. Точно так же не боится быть вульгарным Сенека и в языке: он широко пользуется разговорными словами и оборотами, создает неологизмы, а в торжественных местах прибегает к поэтической лексике. Так из свободного словаря и нестрогого синтаксиса складывается тот язык, который принято называть "серебряной латынью", а из логики коротких ударов и эмоционального эффекта — тот стиль, который в Риме называли "новым красноречием"7.
Примером едкой публицистической манеры Сенеки может служить политический памфлет на императора Клавдия, написанный после его смерти, когда Сенека занял значительный пост в иерархической системе власти при молодом Нероне. В переводе на русский язык памфлет Сенеки назывался "Отыквление" ("Apocolokyntosis"), что звучало, как каламбур, по отношению к "обожествлению" (Apotheosis) — официальному ритуалу включения в сонм божеств каждого умершего римского императора со времен "Божественного Юлия". Острый комизм ситуации придавало то, что в Риме тыква традиционно слыла символом глупости.
Сатира Сенеки начинается в духе инвективы против Клавдия, которого философ обвиняет в провинциальном происхождении, в глупости, рассеянности, неуклюжей походке грузного и хромого человека. Особый предмет для издевательств составляет увлечение Клавдия филологией и греческим языком, еще не вполне обретшим права гражданства в Риме. Как образованный ритор Сенека блестяще пользуется цитатами из древних. К примеру, встречая Клавдия на небесах, Геркулес обращается к нему стихом из Гомера: "Кто ты таков? Где отчизна твоя? Где родитель живет твой?" Счастливый Клавдий, нашедший понимание на Олимпе, отвечает таким же стихом из "Одиссеи": "От Илиона меня к киконам буря пригнала".
Такая смесь стихов (а Сенека для своей пародии пользуется цитатами не только из Гомера, но и из Еврипида, Вергилия, Катулла и менее известных поэтов) и прозы в античности называлась "менипповой сатурой". Сам строй языка, в котором много просторечья, поговорок, низменных выражений, контрастирует с цитатами из высокой классической литературы и обстановкой Олимпа, где и происходит "отыквление". Впоследствии этот стиль будет использован Лукианом для кинического развенчания всех божеских и человеческих авторитетов. Здесь же Сенека не упускает возможности восторженно прославить молодого преемника Клавдия Нерона, того самого императора, чьим воспитателем он был и по приказу которого вскроет себе вены.
Последним великим оратором этой эпохи был Корнелий Тацит, сверстник Плиния. Единственное риторическое сочинение Тацита "Разговор об ораторах" появилось, по-видимому, немногим позже "Образования оратора" Квинтилиана, около 100 г. н.э. Вопрос о судьбах латинского красноречия вновь поднимается Тацитом, но не с точки зрения стиля и построения программы обучения риторике, а с точки зрения места риторики в жизни общества, социального смысла красноречия. Поэтому некоторые герои "Разговора об ораторах" (действие происходит в 75 г. н.э.) живо напоминают нам центральные образы цицероновского диалога "Об ораторе" (особенно стремительный и беспринципный Апр исполняет роль, аналогичную Антонию, а рассудительный образованный Мессала — цицероновского приверженца старины Красса). Разговор начинается высказанным желанием Курация Матерна отказаться от ораторских занятий и предаться чистой поэзии, поскольку тревоги, унижения и опасности подстерегают оратора на каждом шагу. Его позицию пытается оспорить Апр, приводящий доводы в пользу нынешнего красноречия, на что Мессала обращается к сравнению "нового" и "древнего" (т.е. республиканского) красноречия. Очевидно, что красоты нового стиля слишком часто оказываются жеманными, недостойными мужественной важности речи, что сама эта забота о внешности, яркости, блеске речи есть признак вырождения и упадка. Кроме того, древнее цицероновское красноречие естественно порождало обилие слов обилием мыслей, усвоенных из философии, а новое красноречие с философией не знакомо, мыслями скудно и вынуждено прикрывать свое убожество показным блеском. "Август умиротворил красноречие", — подводит итог Мессала. Красноречию нет места в обществе, где царствует тиран.
Как блестяще формулирует М.Л. Гаспаров: "Вопрос о судьбах римского красноречия распадается на два вопроса — о жанре и о стиле красноречия. Квинтилиан признавал незыблемость жанра красноречия, но предлагал реформировать стиль. Тацит отрицает жизнеспособность самого жанра красноречия (политического и судебного) в новых исторических условиях. Это мысль не новая: она трагической нотой звучала в том же цицероновском "Бруте"; и если Квинтилиан, читая "Брута", учился быть критиком, то Тацит, читая "Брута", учился быть историком. Действительно, он уходит от красноречия к истории, как Матери — к поэзии: первые книги "Истории" Тацита появляются через несколько лет после "Разговора об ораторах". Что же касается вопроса о стиле, то и здесь сказалось тацитовское чувство истории. Он видит вместе с Апром историческую закономерность перерождения цицероновского стиля в стиль "нового красноречия" и понимает, что всякая попытка повернуть историю вспять безнадежна. Поэтому вместе с Мессалой он не осуждает новый стиль в его основе, а осуждает только его недостатки в конкретной практике современников: изнеженность, манерность, несоответствие высоким темам. И когда он будет писать свою "Историю", он наперекор Квинтилиану и Плинию смело положит в основу своего стиля не цицероновский слог, а слог нового красноречия, но освободит его от всей мелочной изысканности, бьющей на дешевый эффект, и возвысит до трагически величавой монументальности. Стиль Тацита-историка — самая глубокая противоположность цицероновскому стилю, какую только можно вообразить; но Тацит пришел к нему, следуя до конца заветам Цицерона.
Квинтилиан стремился перенести в свою эпоху достижения Цицерона, Тацит — методы Цицерона. Квинтилиан пришел к реставраторскому подражанию, Тацит — к дерзкому эксперименту. И то и другое было попыткой опереться на Цицерона в борьбе против модного красноречия; но путь Квинтилиана был удобен для бездарностей, путь Тацита доступен только гению. Поэтому на обоих путях цицероновскую традицию ждала неудача: классицизм Квинтилиана в течение двух-трех поколений выродился в ничто, а искания Тацита не нашли ни единого подражателя, и стиль его остался единственным в своем роде. Это было последнее эхо цицероновского призыва к обновлению риторики"8.
1 Гаспаров M.Л. Цицерон и античная риторика. С. 65.
2 История римской литературы / Под ред. С.И. Соболевского. М., 1959. С. 518.
3 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 68.
4 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 69.
5 Квинтилиан. Образование оратора. X, 1, 125.
6 "harenam sine calce". Suet., Caligula, 53.
7 История всемирной литературы: В 9 т. М., 1983. Т. I. С. 473—474.
8 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 70—71.
Эллинское возрождение и "вторая софистика"
Последний период расцвета античной культуры связан с кратковременным этапом стабилизации Императорского Рима и установления долгожданного pax romanorum — римского мира,который сводился не только к миру на римских границах, но и к миру между императорской властью и сенатом, почти целиком состоявшим из провинциальной знати. Сенатская оппозиция, возглавляемая представителями старинного римского нобилитета, была практически уничтожена путем репрессий императоров против сената в I в. н.э. Провинциальная аристократия в сенате склонилась к поддержке власти императоров и одобрению избранных им соправителей и наследников. Именно императорская власть защищает интересы новых сенаторов на местах, а в конце III в. н.э. официально распространяет право римского гражданства на всех провинциалов. С другой стороны, внутренние распри претендентов на власть наконец прекратились; огромная держава перестала стремиться к новым захватам, а оборона рубежей от варваров стала делом небольших гарнизонов.
Центр культурной жизни империи переносится из столицы в провинции. В культуре II—III в. н.э. большую роль начинают играть грекоязычные окраины — Малая Азия и Сирия, а также Африка. "Основой "эллинского возрождения" было экономическое благосостояние и богатые культурные традиции восточных провинций: до второго века оно сковывалось сопротивлением римских ценителей, заметным и у Сенеки, и у Тацита, и у Ювенала. Теперь оно быстро расцветает и становится центральным явлением культурной жизни всей империи. Эллинофильстводелается модой: африканцы Фронтон и Апулей декламируют на обоих языках, галл Фаворин и италик Элиан гордятся чистотой греческого слога, даже император Марк Аврелий пишет свои философские размышления по-гречески. Синтез греческой и римской культур, не встречая преграды уже ни в политическом сопротивлении Рима, ни в культурном высокомерии Греции, находит теперь свое окончательное выражение"1.
Профессия странствующего ритора, выступающего в греческих городах с демонстрационным репертуаром гастролирующей знаменитости, становится настолько распространенной, что II в. н.э. принято считать веком "второй софистики".Терминологически понятие связывается с расцветом "первой" софистики в V в. до н.э., когда учителя красноречия, странствуя по Элладе, создавали дотоле невиданный образ мира, основанный не на слепой вере, а на разуме и знании. Конечно, знания "первой" софистики во многом базировались на релятивизме и скептицизме, но в основе они проверялись логикой и сами подготавливали почву для развития философии и первых научных знаний о человеке, обществе и природе (именно в такой последовательности). "Вторая" софистика была явлением совершенно другого ряда, поскольку не ставила перед собой практических задач совершенствования человека и мира. Это было увлечение кастово замкнутой группы интеллектуалов, выступавших перед толпой, как факиры, демонстрирующие чудеса. Политическое красноречие не могло быть родом деятельности бродячего ритора, поскольку в сферу его деятельности перестало входить решение политических и государственных вопросов, да и его слушатели давно забыли шум Агоры и время, когда страной правило Народное собрание. Императорская власть была столь мощна и недостижима, что обсуждать ее решения не приходило в голову никому. Судебное красноречие перестало служить трибуной, с которой, как во времена Цицерона, провозглашали и защищали нравственные и политические идеалы; назначенный императором судейский чиновник в этом смысле не составлял благодатной аудитории.
Единственным дошедшим до нас подлинным памятником судебного красноречия этого времени является "Апология, или Речь о магии" (Apologia sive de magia) Апулея (ок. 125—180 г. н.э.), произнесенная им в суде в свое оправдание. Конечно, для издания текст был переработан автором, но все же он дает довольно полное представление о судебном красноречии в провинциях Императорского Рима.
Поводом к обвинению послужил навет недругов оратора, обвинявших его в черной магии. При изображении тупости, ограниченности и невежества своих обвинителей Апулей не жалеет красок. Помимо этого, он в лучших традициях инвективы создает портрет людей, утративших всякое понятие о порядочности. Характерны и зарисовки бытового характера, изображающие семейный быт зажиточных граждан далекой африканской провинции Рима (ср. Лисий).
Зато свой собственный портрет Апулей рисует с нескрываемым удовольствием. Красивый и изысканный молодой ритор и философ, он везде подчеркивает свою образованность, умение прекрасно говорить, поэтический талант, великолепное владение латынью и греческим. Будущий автор "Золотого осла" с наслаждением цитирует греческих и римских поэтов, упоминает десятки исторических имен и фактов, ссылается на авторитеты Платона, Аристотеля, Феофраста... Он настолько увлечен риторическими красотами — антитезами, короткими, симметрично построенными фразами, ритмическими клаузулами, рифмованными концами предложений, архаическими и редкими словами, вульгаризмами и варваризмами, которые он собирает как скупец, — что, кажется, иногда забывает о формальном поводе произнесения речи — защите от обвинения в колдовстве. Стиль Апулея в античности именовали "африканским", но по своей пышности, цветистости и изощренности он был близок к азианству.Единственное, о чем Апулей никогда не забывает, так это об использовании малейшей возможности польстить власть предержащим — в конкретном случае наместнику провинции, возглавлявшему суд.
Речь приносит очевидные плоды — Апулей оправдан и может продолжать творить. Ощущавший себя наследником классической Эллады Апулей в одном из сохранившихся отрывков речей выражает умонастроение, объединяющее всех риторов "второй" софистики: "Один мудрец, ведя беседу за столом, произнес слова, ставшие знаменитыми: "Первая чаша принадлежит жажде, вторая — веселью, третья — наслаждению, четвертая — безумию. Но о чашах муз должно сказать наоборот: чем чаще следуют они одна за другой, чем меньше воды подмешано в вино, тем больше пользы для здоровья духа. Первая — чаша учителя чтения — закладывает основы, вторая — чаша филолога — оснащает знаниями, третья — чаша ритора — вооружает красноречием. Большинство не идет дальше этих трех кубков. Но я пил в Афинах из иных чаш: из чаши поэтического вымысла, из светлой чаши геометрии, из терпкой чаши диалектики, но в особенности из чаши всеохватывающей философии — этой бездонной нектарной чаши. И в самом деле, Эмпедокл создавал поэмы, Платон — диалоги, Сократ — гимны, Кратет — сатиры, Эпихарм — музыку, Ксенофонт — исторические сочинения, а ваш Апулей пробует свои силы во всех этих формах и с одинаковым усердием трудится на ниве каждой из девяти муз..."2 На самом деле стремление совместить все искусства оборачивалось утратой возможности достичь совершенства хотя бы в одном из них, в частности в красноречии.
Как в случае с Апулеем, судебное красноречие этого времени вырождается в "Апологию самому себе" и инвективу на противника. Единственным благодатным жанром в условиях Императорского Рима II—III в. н.э. становится торжественное, эпидейктическое красноречие, в котором похвала наместнику, городу, памятнику, богу или абсурдным — горшкам, мышам, мухе (см. Лукиан) — есть часть концертной программы странствующих виртуозов слова. Наиболее обидным представляется то, что эллинская культура в Средиземноморье продолжает рождать талантливых мастеров красноречия. Но на последней стадии умирающей культуры слово, как и оружие, "игрушкой золотою" блещет на стене, "увы, бесславной и безвредной".
Поскольку перспектива будущего общественного развития в культуре Императорского Рима II—III в. н.э. отсутствует, возникает характерная и для предшествующего периода идеализация прошлого. "Сочетание сознательной реставрации культурных форм прошлого расцвета и бессознательного тяготения к культурным формам наступающего упадка определяет своеобразие этой ступени развития античной литературы", — отмечает М.Л. Гаспаров3.
Реставраторские поиски идеала и образца в истории давно ушедших эпох определяют творчество великого мастера красноречия Плутарха (ок. 45 — после 120 г. н.э.). Его "Сравнительные жизнеописания", не раз цитировавшиеся в этой работе, могут служить великолепным образцом риторической практики. Но, помимо прочего, Плутарх — великий историк и моралист, "речи" его героев, диалоги и диатрибы в его философских беседах связаны с беллетристикой. Говоря о прошлом, Плутарх позволяет себе пропагандировать древние республиканские и демократические идеалы. Поэтому его творчество в период развития "второй софистики" стоит несколько особняком.
Собственно в риторике реставраторские тенденции ощущаются еще сильнее, чем в истории (Плутарх, Дион Кассий) и в философии (Эпиктет, Филострат). "Почвой для них был аттицизм — стремление вернуться к языку классиков, минуя язык эллинистических писателей. Мы видели зарождение этого направления в I в. до н.э. и победу его в I в. н.э. Но тогда крайности его были смягчены, и понятие "подражание классикам" понималось достаточно широко Теперь, когда уход в древность стал знамением времени, это понятие сузилось до его буквального значения. Идеалом красноречия было объявлено точное воспроизведение аттического диалекта древних классиков, т.е. языка 600-летней давности. Все слова, вошедшие в язык позднее, изгонялись из употребления в речах. Противоестественность такого языкового консерватизма очевидна; и все же аттицизм восторжествовал в литературе, по крайней мере в "высокой" литературе. Были мастера, которые даже импровизировали по-аттически. Отдельные виртуозы достигали такого совершенства, что их сочинения долго принимались за подлинные произведения V в. до н.э.; но большинство писателей довольствовалось более отдаленным подражанием, оставлявшим больше места собственному вкусу. Играл роль также и выбор образца: одни предпочитали воспроизводить манеру Исократа, другие — манеру Демосфена; были такие, которые по желанию подражали то одному, то другому; были такие, что при этом даже выходили за пределы аттического круга образцов и подражали, например, ионийской прозе Геродота (Арриан в "Индии", Лукиан в "Сирийской богине"). Это прощалось, потому что главное требование времени — реставрация старины, оставалось удовлетворенным.<...>
Однако все это подражание аттическим классикам практически ограничивалось одной лишь областью — областью языка. Уже на уровне стиля, а тем более на уровне жанра, не говоря уже об уровне тем и идей, никакое следование аттическим образцам было невозможно. ...оратору не в чем убеждать, и он может лишь услаждать и волновать свою публику; по-прежнему главным для оратора остается внешний эффект, ради которого мобилизуются и пышные периоды, и звонкие созвучия, и броские образы, и четкие ритмы; по-прежнему питомником такого красноречия является риторская школа с ее декламациями, темы которых или вымышлены, или заимствованы из далекой древности. Иными словами, аттицизм господствует лишь в уделе грамматика, а в уделе ритора продолжает царить тот эллинистический стиль, который когда-то назывался "азианством", а потом "новым красноречием"4.
Наиболее блистательным ритором этого периода может быть назван Дион Хрисостом (Златоуст — 40—120 г. н.э.), уроженец Вифинии, воплотивший в себе идеал странствующего оратора и философа-киника. В прославленной "Олимпийской речи, или Об изначальном сознавании божества" он много раз варьирует известный кинический тезис "...я ничего не знаю и не говорю, будто знаю"5. Кинизм — наиболее воинствующее, критическое учение античности, и поэтому спокойной жизни Диону не видать.
Поводом странничества и несения комплекса страдальца, зарабатывающего на жизнь поденным трудом, послужил конфликт Диона с императором Домицианом, запретившим ритору жить в Вифинии и в Италии, поскольку последний сблизился в Риме с придворной оппозицией. Дион действительно стремился к общественно значимому красноречию, но судьба политической публицистики и ее носителей при авторитарном правлении предсказуема, и поэтому талантливый ритор избирает роль странствующего философа. Из речей "Об изгнании", "Диогеновских", "Борисфенской" нам известно о четырнадцатилетних скитаниях Диона. Смерть Домициана и воцарение новой династии Антонинов изменили политическую ситуацию в Риме. При императоре Траяне гонения на сенат закончились, и Дион вернулся к широкой общественной деятельности. Являясь вифинийским послом в Риме, он произносит перед Траяном четыре знаменитые речи-проповеди "О царской власти", в которых обосновывает и утверждает идею просвещенной монархии. Эти речи, почти лишенные лести, отличаются от характерных для времени Диона торжественных славословий императору. Он умеет быть суровым и в отношении сограждан, которых упрекает в безнравственности и легкомыслии ("Александрийская речь"), но слава его базируется совсем на других, парадоксальных по своему характеру сочинениях.
В уже упомянутой "Олимпийской речи..." Дион делает центральным эпизодом мнимое оправдание Фидия, "человека речистого и уроженца речистого города, да к тому же близкого друга Перикла...(55)". Великий скульптор V в. до н.э. защищается от обвинения в создании с помощью "смертного искусства" облика божества, "соответствующего его имени и величию". Воображаемый суд и воображаемые речи, Аттика V в. до н.э., пышные риторические украшения, общие места философских размышлений о происхождении богов — все так сильно напоминает упражнения риторской школы, что речь Диона просто перестает восприниматься всерьез. В филологическом знании, в умении цитировать древних, в попытках психологизации искусства Диону нет равных. Но стилистика времени накладывает свой отпечаток на усилия ритора, желающего быть философом, и превращает его искусство в поле борьбы с самим собой, борьбы изнурительной и драматической, но заметной только внимательному глазу специалиста. Риторика Диона перестает также быть формой общественной пропаганды и превращается для толпы в "чистое искусство" избранных...
Еще более показательна в этом смысле "Троянская речь". Повод к ее созданию чисто политический, а не абсурдно-парадоксальный, как представляется поверхностному взгляду. Действительн