Почему на самом деле евреям нельзя устраивать погромов? 4 страница

Т. е. не как восклицание, гнев, а (у министра) почти как программа… Но ведь это значит:

"согнал бы и стер с лица земли армян, всех этих стариков и детей, гимназистов и гимназисток, если бы не было неприлично и не показалось некультурно". Это тот же Герцен и тот же социализм. Это вообще русский нигилизм, очевидно вековечный (Кит Китыч, о жене своей: "хочу с кашей ем, хочу со щами хлебаю"). Опять, опять "удел России":

— очевидно, не русским дано это понимание в удел. Несчастные русские, — о, обездоленные… Опять же евреи: на что — погромы. Ведь это — ужас. И вот все же они нашли и после них все слова, какие я привел, — и порадоваться русской свободе, и оценить русского попа. Да и вообще, злого глаза, смотрящего украдкою или тайно за спиною русского, я у еврея не видал.

Я и хочу сказать, что дело заключается в какой-то деловой всемирности, — не отвлеченной, не теоретической, а с другой стороны, — не вздыхающей и слезливой, а практической и помогающей. Самый "социализм их", как я его ни ненавижу, все-таки замечателен: все-таки ведь социализм выражает мысль о "братстве народов" и "братстве людей", и они в него уперлись. Тут только наивность евреев, которые решительно не так умны, как европейцам представляется, как европейцы пугаются. Они взяли элементарно, первобытно, высчитывая по пальцам: "кто с чем, с каким имуществом живет", и не догадываясь, что все зависит от "как этот человек живет": что можно жить "с большим богатством — как в аду" (наши Кит Китычи) и можно жить на кухне, "в прислугах" — "счастливее господ". Решительно я замечал, как многие «господа» живут печальнее, грустнее и раздраженнее своих прислуг, которые — по самым лицам их видно — живут «благословясь» и "в благословении". Социализм вообще плосок, доска, — и безмерная наивность евреев, что они восприняли его, что они поверили в такой глупый счет арифметических машин. И я верю, что это непременно и скоро кончится. Им ли, им ли, после их ли истории и судеб, — верить этому… Им ли, которые в неге реализма ("будь все как есть") произнесли: "льна курящегося не погаси" и "трости надломленной не переломи", — и которые, если кто богатый обеднеет у них, то община обязана не только содержать его, но и купить ему карету, если прежде была у него карета: дабы он не испытывал перемены в самом уровне своего положения и не скорбел через самую мысль даже о нем… Это именно нега благородства и человечности, и выраженная кухонным, т.

е. реальнейшим способом. "Так несчастно живут в их гетто" и их "свиные кагалы". (Мне сообщил это еврей, торговец дамскими ботинками, в совершенно темном вагоне, в Спб., в Варшавском вокзале: он был, что такая у них редкость, немного не трезв.) Вот! вот! вот! настоящая идея уравнения бедного и богатого: помощь бедному и помощь богатому, дабы оба держались "на том же уровне", без ощущения разницы температур привычной жизни, жизни просто от роду. О, гений универсальности и чуткости. Богач может также скорбеть, и страдания его могут быть величайшие. Нельзя завистливым глазом смотреть на богатство. Это — христианство. И чуть ли именно по зависти, а не по «благости» — социализм есть воистину христианское явление. Самый «социализм» или «социализация» — без христианства — выразился бы, пожалуй, в другом, иначе: обедаю сам, но и еще лишнему, гостю, чужому с улицы — даю обед, сажаю с собою его за стол, не отягощаясь, что это — чужой. Социализм выразился бы близостью, социализм выразился бы любовью:

а не — "перерву горло" у солдата, закричавшего: "Жид прокля-тый". Словом, социализм выразился бы тоже одним из таинственных веяний Суламифи, каким — мы не знаем, если бы он был оригинально-евреен, а не подражательно-евреен (от европейцев). Да вот: "Дай я умою ноги тебе", о нищем, о бедном. Тут именно «дотронуться», дотронуться до бедного.

Как я и сказал: "Надо пощупать кожу его".

Суть вещей. Суламифь. Ведь вся "Песнь песней" — пахуча. Тайна вещей, что он не «добр», а — нежен. Добро — это отвлеченность. Добро — это долг. Всякий «долг» надоест когда- нибудь делать. Тайна мира, тайна всего мира заключается в том, чтобы мне самому было сладко делать сладкое, и вот тут секрет. "Сними обувь, и я, взяв холодной воды, — проведу по подошвам твоим, по подъему ноги, по пальцам". Тут так близко, что уже есть любовь. "Я замечу старую морщину у старика — да и так, может выйти случай, шутка около омовения ног". Это вообще так близко, что не может не завязаться шутка и анекдот "около ноги". Ну, вот, видите: а раз — шутка и анекдот, то уже никогда не выйдет холодного, холодного потому — что формального, liberte, fraternite, egalite. К великим прелестям еврейской истории относится то, что при всей древности и продолжительности ее — никогда у них даже не мелькнуло сказать такой пошлости. Такой неверности и такой несправедливости. Ибо ведь нужно и истину и справедливость перевернуть вверх дном, дабы между неодинаковыми, ничего между собою не имеющими общего людьми установить egalite, да и еще родственное — fraternite.

Прямо чувствуешь франтов и маркизов XVIII века, fin du siecle XVIII-eme. A это:

"Около тебя раба твоя, Руфь…" — "И будет мне по глаголу твоему"… Какие все тоны! Ты плачешь, европеец. Плачь же. Плачь бедными своими глазами. Плачь: потому что в оригинальной твоей истории ты вообще не сотворил таких словооборотов, сердцеворотов, умоворотов. Вся душа твоя — площе, суше, холоднее. О, другое солнце, другое солнце.

Другая пахучесть, иные травы. И — посмотрите, королевы ли, маркизы, жены, любовницы: ведь Суламифь — всего только любовница. Любовница? И никто не отрицает. Но жены стоят и рыдают: "О, как хотели бы мы только побыть такою любовницею". И вот — посмотрите чудо, чудо уже в нашей истории и "в строгостях наших": и церковь не отрицает, что это — только любовница. Но и она рыдает и говорит:

"Какое чудо… Я знаю — кто она, эта Суламифь: и — не осуждаю, и обнимаю ноги ее, потому что она вся прекрасна и благородна, и нет лучшей между женами по чистоте мыслей и слов".

И чувствуете ли вы, европейцы, что вот уже и весь мир преображен. Нет ваших сухих категорий, нет ваших плоских категорий. Где юриспруденция? где законы? Нет, где — гордость? А из нее у Европы — все. Вся Европа горда, и из гордости у нее все. Не надо! Не надо! Небо, небо! Неба дай нам. А небо…

Оно там, где рабство. Где рабы счастливее господ. А "где рабы счастливее господ" — это тайна Израиля. Ибо поистине Суламифь была счастливее Соломона, и Агарь прекраснее Авраама. Вот.

ЕЩЕ О «СЫНЕ» В ОТНОШЕНИИ "ОТЦА"

…В сынах человеческих, — сынах земных и несовершенных, — так это и происходит, что "сын рождается", если отец был не полон. Если он не кругл, не закруглен (зерно, вид зерна, онтологическое основание закругленности всяких вообще зерен), если он — угловат.

Сын, дети в сынах человеческих всегда не походят на отца и скорее противолежат ему, нежели его повторяют собою. Мысль о тавтологии с отцом, неотличимости от отца противоречит закону космической и онтологической целесообразности. Повторение вообще как-то глупо. Онтологически — оно невозможно.

Посему, кто сказал бы: "Я и отец — одно", вызвал бы ответом недоумение: "К чему?" — "Зачем повторение?" Нет явно, что сын мог бы «прийти», только чтобы "восполнить отца" как несовершенного, лишенного полноты и вообще недостаточного. Без онтологической недостаточности отца не может быть сына, хотя бы отец и был "вечно рождающим" и даже только в сути своей именно «рождающим». Но он "рождает мир" и, наконец, имеет дар, силу и красоту рождения, хотя бы даже без выражения ее на земле или в истории.

Вернее, он именно продолжает и доселе сотворять мир, соучаствуя всем тварям без исключения в родах их: составляет нерв и нить ихних родов, от цветка и до человека, без преимущества цветку или человеку. Но чтобы "появился сын" как имянность и лицо, то это могло бы быть только, чтобы сказать нечто новое земле и совершить на ней тоже новое. Без новизны нет сына. Сказать иное от отца и именно отличное от отца — вот для чего мог бы «прийти» сын. Без противоречия отцу не может быть сына.

Так это и изложено в самом Евангелии. "Древние говорят… а [но] — Я говорю". На самом деле это говорили не древние люди, но — закон их, вышедший от Отца. Возьмем же "око за око" и "подставь ланиту ударившему тебя". "Око за око" есть основание онтологической справедливости наказания. Без "око за око" — бысть преступление и несть наказания. А «наказание» даже в упреке совести (и в нем сильнее, чем в физике) — оно есть и оно онтологично миру, т. е. однопространственно и одновременно миру, в душе его лежит. И оттого, что оно так положено в мире, положено Отцом небесным, — Христова «ланита», в противоположность Отцовскому (как и везде) милосердию, — довела человечество до мук отчаяния, до мыслей о самоубийстве, или — до бесконечности обезобразила и охаотила мир. Между прочим, на это показывают слова Апостола Павла: "Бедный я человек, кто избавит меня от сего тела смерти". Это — прямо вопль Каина, и относится он, бесспорно, к вине отмены обрезания, т. е. к разрушению им, уже совершенно явно, всего Ветхого Завета, при полном непонимании этого Завета. Как и везде в Евангелии, при «пустяках» ланиты, делая пустое облегчение человеку, — Христос на самом деле невыносимо отяготил человеческую жизнь, усеял ее "терниями и волчцами" колючек, чего-то рыхлого, чего-то несбыточного. На самом деле, «справедливость» и «наказание» есть то «обыкновенное» и то «нормальное» земного бытия человеческого, без чего это бытие потеряло бы уравновешенность. Это есть то ясное, простое и вечное, что именно характеризует «полноту» отца и его вечную основательность, — кончающую короткое коротким, — на место чего стали слезы, истерика и сантиментальность. Настала Христова мука, настала Христова смута.

ПРИКАЗ № 1

превративший одиннадцатью строками одиннадцатимиллионную русскую армию в труху и сор, не подействовал бы на нее и даже не был бы вовсе понят ею, если бы уже 3/4 века к нему не подготовляла вся русская литература. Но нужно было, чтобы — гораздо ранее его — начало слагаться пренебрежение к офицеру как к дураку, фанфарону, трусу, во всех отношениях к — ничтожеству и отчасти к вору.

Для чего надо было сперва посмотреть на Скалозуба в театре и прочитать, как умывался генерал Бетрищев, пишущий "Историю генералов отечественной войны", — у Гоголя, фыркая в нос Чичикову. Тоже — и самому Толстому надо было передать, как генералы храбрятся по виду и стараются не нагнуться при выстреле, но нагибаются, вздрагивают и трясутся в душе и даже наяву.

Когда вся эта литература прошла, — прошла в гениальных по искусству созданиях "русского пера", — тогда присяжный поверенный Соколов "снял с нее сливки". Но еще более "снял сливки" Берлинский Генеральный Штаб, охотно бы заплативший за клочок писанной чернилами бумажки всю сумму годового дохода Германии за год.

"Приказ № 1" давно готовился. Бесспорно, он был заготовлен в Берлине. Берлин вообще очень хорошо изучил русскую литературу. Он ничего не сделал иного, как выжал из нее сок. Он отбросил целебное в ней, чарующее, истинное. "На войне как на войне…" "Эти ароматы нам не нужны". "Нам, — немцам на реке Шпрее…"

…От ароматов и благоуханий он отделил ту каплю желчи, которая, несомненно, содержалась в ней. Несомненно — содержалась. И в нужную минуту поднес ее России.

Именно ее.

Ее одну.

Каплю, наиболее роскошно выработанную золотою русской литературой.

"Пей. Ты же ее любила. Растила. Холила".

Россия выпила и умерла.

Собственно, никакого сомнения; что Россию убила литература. Из слагающих «разложителей» России ни одного нет нелитературного происхождения.

Трудно представить себе… И, однако, — так.

* * *

К читателю, если он друг. — В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. Мысли, и страхи, и тоска самоубийства уже мелькали, давили. Увы: писатель — сомнамбула. Лазит по крышам, слушает шорохи в домах: и не поддержи или не удержи его кто-нибудь за ноги, если он проснется от крика к действительности, ко дню и пробуждению, он сорвется с крыши дома и разобьется насмерть. Литература — великое, само-забвенное счастье, но и великое в личной жизни горе. Черные тени, уголь: но и молодая эос (заря) эллинов. За помощь — великая благодарность; и слезы не раз увлажняли глаза и душу. "Кто-то помнит, кто-то думает, кто-то догадался". "Сердце сердцу весть сказало". Тоже в своем роде сомнамбулизм пространств, времен и уже читательской души и ее благородных сновидений. Естественно, каждому своя душа открыта, и о своей душе я знаю, как она ласкает, и бережет (главное!), и хочет унежить и у-интимить (сделать интимною) душу читателя. "Интимное, интимное берегите: всех сокровищ мира дороже интимность вашей души! — то, чего о душе вашей никто не узнает!" На душе читателя, как на крыльях бабочки, лежит та нижняя последняя пыльца, которой не смеет, не знает коснуться никто, кроме Бога. Но вот и обратно: значит, интимность души читателя взяла внутрь себя интимную душу писателя.

"Как ты тревожен, мой автор. Откуда у тебя такие сны и страдания?"

О чем ты воешь, ветр ночной,

Какую навеваешь быль?

Устал. Не могу. 2–3 горсти муки, 2–3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц может часто спасти день мой. Что-то золотое брезжится мне в будущей России. Какой-то в своем роде "апокалипсический переворот" уже в воззрениях исторических не одной России, но и Европы. Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В. Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева.

№ 8-9

Временно выпуски 6-й и 7-й задерживаются.

ХРИСТИАНИН

Точно он больной и всех заподозривает, что они больны еще какими-то худшими болезнями, нежели он сам. Только к одному, к власти, он не чувствует подозрения. Власть всегда добра, блага, и, собственно, потому, что он ленив и власть обещает ему его устроить как калеку.

Благотворение, которое везде восполняет недостаток, у христиан есть нормальное положение. Тут все благотворят "нищую братию", и какая-то нищета имущества, тел и духа — вот христианство. "Худощавые люди".

Когда славяне позвали "варяг из-за моря" управлять себя, управлять своею "обширною и богатою землею", они показали себя какими-то калеками уже до рождения. Ужасно.

Ужасно и истинно. И до сих пор, до нашего даже времени, я наблюдал, что все получше землицы, «покруглее», поудобнее местоположением — в руках немцев или евреев. "Дача Штоля", "имение Винклера". За 15 000 Штоль скупил леса и земли около трех огромных озер, и уже через семь лет ему предлагали за них около 120 000, и он не продал. Он знал, что внук его возьмет за них миллион. Это точь-в-точь "история варягов". Продал, без сомнения, помещик, обеспечивавший свою кухарчонку с детьми. "Ей больше 15 000 не надо. А значит — и мне"; "я же проживу при ней. Она меня, кстати, пускает и в картишки перекинуться". Поэты.

У нас везде Нали и Дамаянти. Художественная нация. С анекдотом.

И вот так мы живем. Но вернемся к христианам. Нет ясного, доброго, веселого глаза. Все всех осматривают, все всех подозревают. Все о всех сплетничают. "Христианская литература" есть почти "история христианской сплетни". Посмотрите беллетристику, театр. Это почти сплошное злословие.

Как ужасно. И еще как ужаснее любить все это. Стонаю и люблю, стонаю и люблю.

Привычка, традиция. Ах, "мои бедные родители".

LA DIVINA COMEDIA

С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.

— Представление окончилось. Публика встала.

— Пора одевать шубы и возвращаться домой.

Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось.

СТРАННОСТЬ

Много в Евангелии притчей, но где же молитва, гимн, псалом? И почему-то Христос ни разу не взял в руки арфу, свирель, цитру и ни разу не «воззвал»? Почему Он не научил людей молиться, разрушивши в то же время культ и Храм? И о Храме явно сказав, что Он его разрушит: как и об Иерусалиме — тоже велительно предсказав, что он падет и разрушится. Разрушится такое средоточие молитв и молитвенности, какого, конечно, не было нигде еще на земле. Почему-то таинственно и неисповедимо людям никогда не пришло на ум, что Евангелие есть религиозно-холодная книга, чтобы не сказать — религиозно-равнодушная. Где не поют, не радуются, не восторгаются, не смотрят на Небо; и где вообще как-то уж очень "не похоже на рай первобытных человеков". Не пришло на ум никому, что если чем более всего Евангелие удивляет и поражает, то это религиозною трезвостью; близкою уже к рационализму; и где «пары» не идут ни «сверху», ни "снизу".

"Притча", «притча», — "вышел сеятель сеять в поле", — все это как будто уже приуготовлено для Гарнака и священника Григория Петрова; рассказ "из житейского" на поучительную обыденную «мораль»… Сверх Гарнака надо бы еще прибавить и Фаррариа:

но где же тут религия? Где главное он, псалом — существо всего дела? И этот Царь, неудержимо поющий Богу?

"Как лань желает на источники вод, так душа моя тоскует по Тебе, Боже…"

На большом, все-таки очень большом протяжении Евангелия только всего одна молитва в семь строк. И как она вся последовательна, отчетлива. Это — логика, а не молитва; с упоминаниями о том-то и том-то, но без умиления, без йоты восторга. Это какое-то продолговатое "дважды два = Боже". Разве это то, что "молитва мытаря", великая, прекрасная, единственная. Но возьмите же глаза в руки: это вовсе не молитва Христа, а случайно подслушанная евангелистом именно молитва человека и мытаря. Не поразит ли каждого, что у Христа в молитве "Отче наш" — меньше ноумена молитвенности, нежели у этого бедного человека. И вообще, мы не слышим молитв и любящих излияний сердца именно Христа к Отцу Своему, что так естественно бы от Сына, что так ожидалось бы от Сына. Люди молятся, но Христос не молится. Молится где-то фарисей, в отодвинутости, в отстранении, в какой-то гадливой тени, и как это параллельно и как бы «поддерживает» уже предрешенное разрушение Храма, и Иерусалима, и всего племени Израильского. "Так они молились, и чего же ждать от этого племени"? Между тем теперь мы уже знаем Симона Праведного, бен-Иохая, равви Акибу. Они молились вовсе не «так»… Да что, Иона: даже "попав в чрево китово", он все-таки "встал на молитву" и «воззвал»: не был же и он фарисеем и не для фарисейства он молился. Иона невидимо и прекрасно защищает, и — фарисея. Евреи молились вовсе не так, как описано в Евангелии, и в Евангелии содержится клевета на молитвы евреев. Эти уторопленные жидки, и Симон Праведный, и Акиба, бегали, суетились, кричали, кричали на народ, но никогда "торжественно не становились в позу" и не произносили слов, воистину проклятых. Единственно, в чем они "прегрешили против Евангелия", — это что так любили и Храм, и город, и народ…

Какое-то странное угашение молитвенности… Сколько путешествуют в «Деяниях» и — нет чтобы помолился кто, отправляясь в путь; и нет чтобы помолился кто, вернувшись благополучно с дороги. А столько хлопот. Нельзя не заметить насмешливо: "Ты слишком хлопочешь. Марфа, — присядь к ногам Отца Небесного"… Но именно Отец Небесный загадочно уже на ум никому не приходит: только — Сын, везде — Сын, заменяющий Отца… Между тем что же такое молитва, как не исчерпывающее отношение дитяти- человека к Богу! И вот именно она-то таинственно исчезает. Только рассуждают. И приходит на ум, что арфу Давида, лиру Аполлона и свирель Марсия, — мы окидывает весь древний мир, — отныне заменят богословствующие споры. И что, пожалуй, тайный-то ноумен Евангелия и всего "дела евангельского" и лежал в перемене — музыки молитвы на "cogito ergo sum" богословия.

PERTURBATIO-TERNA

— "Аз же глаголю вам: первые да будут последними, а последние станут первыми".

И спросили Его ученики: "Но, Господи: до какого предела и в каких сроках?"

И паки рек:

"— Первые да будут последними и последние первыми".

"— Но, учитель благой: если так, то какое-же царство устоит, и какая земля останется тверда, если все станет класться верхом вниз, а снизу — наверх?"

И рек снова: — "Первые да будут последними, а последние станут первыми".

Ученики же глаголаша:

"— Но если это не медь бряцающая и не кимвал звенящий: то как вырасти овощу, если будет не гряда с лежащею землею, а только мелькание заступа, переворачивающего землю со стороны на сторону?"

И паки еще рек: "Аз же истинно, истинно глаголю вам: первые станут последними, а последние первыми".

И убоялись ученики Его. И отойдя — совещались. И качали головами. И безмолвствовали.

. . . . . . . . . . . . . .

Но зашумела история: заговоры, бури, перевороты. Смятения народных волн. И все усиливаются подняться к первенству. И никто долго не может его удержать, а идет ко дну.

. . . . . . . . . . . . . .

Воистину: "Пошли серп твой на землю: и пусть пожнет растущее на ней" (Апокал.).

"И был плач и скрежет зубовный. И земля была пожата".

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Он (Раскольников) пролежал в больнице весь конец поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и неведомой моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же сумасшедшими и бесноватыми. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, — всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех; но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться. Остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расстраиваться, — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, — это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю"

("Преступление и наказание", издание 1884 года, страницы 500–501).

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"И вышедши, Иисус шел от Храма. И приступили ученики Его, чтобы показать Ему здания Храма".

Иисус же сказал им: "Видите ли все это? Истинно, истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне. Все будет разрушено" (Евангелие от Матфея, глава 24, 1–2).

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

И спросил Его Иоанн: "Господи, кто предаст Тебя?" Иисус же ответил: — "Кому Я, обмакнув в соль, подам кусок хлеба — тот предаст Меня". И, обмакнув, подал Иуде. И тотчас вошел Сатана в душу Иуде. И он, встав, пошел и предал Его".

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам яко Иуда…"

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Не спешите колебаться умом, и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания как бы нами посланного, будто бы наступает уже день Христов.

Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не прийдет, доколе не придет прежде отступление, и не откроется человек греха, сын погибели:

Противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом, или святынею, так что в Храме Божием сядет Он, как Бог, выдавая Себя за Бога.

И ныне вы знаете, что не допускает открыться Ему в свое время.

Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь.

И тогда откроется беззаконник — тот, Которого приход по действию сатаны будет со всякою силою и знамениями и чудесами ложными.

И со всяким неправедным обольщением погибающих" (Второе послание Апостола Павла к Фессалоникийцам. Глава 2, 2-10).

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Я испытал тех, которые называют себя Апостолами, а они не таковы, и нашел, что они — лжецы.

И они говорят о себе, что они — иудеи, но они не таковы, а — сборище сатанинское"

(Апокалипсис, глава 2, 2–3).

НАДАВИЛО ШКАФОМ

Нельзя иначе, как отодвинув шкаф, спасти или, вернее, избавить от непомерной вечной муки целую народность, 5-8-10 миллионов людей, сколько — не знаем: но ведь даже и одного человека задавить — страшно. И вот он хочет дышать и не может дышать.

"Больно", «больно», «больно». Но между тем кто же отодвинет этот шкаф? Нет маленькой коротенькой строчки "из истории христианства", которая не увеличивала бы тяжести давления.

Кто может отодвинуть блаженного Августина? Такой могучий, исключительный ум. Кто может отодвинуть Иоанна Златоуста? Одно имя показывает, каков он был в слове. И

Апостола Павла? И уж особенно — Самого?

Между тем уже один тот факт, что "живой находится под шкафом", соделывает какое-то содрогание в груди. "Как живой под шкафом?" "Как он попал туда?" Но — "попал".

Притом — кто? Любимейшее дитя Божие, которое от начала мира, от создания мира, было любимейшим. И никогда Бог от него не отвращался, и он Бога никогда не забывал.

"Человек под шкафом". — "Человек в море". И корабль останавливается, чтобы вытащить из моря. Бросают сети, канаты, плавательные круги. «Вытащен». «Спасен». И все радуются.

"Человек спасен". И не сетуют, что "корабль задержался", что "долго ждали". Лишь бы "спасен был".

Посему "ход христианского корабля" уже потому представляется странным, что "человек в море", и никто не оглянется, все его забыли. Забыли о человеке. О, о, о…

Но "начать отодвигать шкаф" и значит — "начинать опять все дело сначала". "Не приняли Христа, а он — Бог наш". Как можно нам-то колебаться в принятии Христа?

Надавила и задавила вся христианская история. Столько комментариев. Столько «примечаний». Разве можно сдвинуть такие библиотеки. На евреев давит Императорская Публичная Библиотека, British Museum. И в Испании — Университет в Саламанхе, в Италии — "Амвросианская библиотека" в Венеции. Господи, — все эти библиотечные шкафы надавили на грудь жидка из Шклова. А ведь знаете, как тяжелы книги.

Но человек не умирает и все стонет. Хоть бы умер. Цивилизации легче было бы дышать. А то невозможно дышать. Все стоны, стоны.

Странная стонущая цивилизация. Уже зло пришествия Христа выразилось в том, что получилась цивилизация со стоном. Ведь Он проповедовал "лето благоприятное". Вот в этом, по крайней мере, — Он ошибся: никакого "лета благоприятного" не получилось, а вышла цивилизация со стоном.

Какая же это "благая весть", если "человек в море" и "шкаф упал на человека"?

Наши рекомендации