Часть ii. жизнь иисуса неизвестного 15 страница
XV
Так же спутан и порядок искушений: у Матфея второе искушение — полетом, третье — царствами; у Луки наоборот; а в Евангелии от Евреев уже все три переставлены: первое — царствами, второе — полетом, третье — хлебом. А ведь этим-то именно — порядком искушений — все и решается в их тройной — дьявольской, божеской, человеческой диалектике.
Что же это значит? Значит: на ухо, в темноте, прошептано; слушают, страшатся, не понимают от страха. Страшно, может быть, и Ему самому: знает, что надо им сказать все, потому что искушаться будут и они, как Он; но страшно, победят ли все. Может быть, и точного воспоминания о том, что произошло не только «в трех измерениях». Он уже не находит в своей человеческой памяти; ни слов, ни понятий земных не находит, чтобы сказать об этом людям.
Вот почему таким смутным, как будто забытым, кажется все в евангельском рассказе об Искушении, а на самом деле все четко, памятно, подлинно. И вот почему такой ужас во всем.
XVI
В двух кратчайших и темнейших стихах Марка — двух, как бы в темноте на ухо прошептанных, неразгаданных тайнах — ужас этот чувствуется особенно. Здесь уже Дух не «ведет» и не «возносит» Иисуса, а «гонит» Его, тотчас после Крещения (Марково-Петрово «тотчас», здесь особенно стремительно), «кидает», «выкидывает» из обитаемых мест в пустыню, как дыхание бури — сорванный с дерева лист. Как бы с математической точностью физики земной: угол падения равен углу отражения, правый маятника размах равен левому, — действует и закон небесной метафизики: сколько исполнился Духом Святым Иисус, столько же искушается дьяволом.
И был Он там в пустыне сорок дней искушаем. И был со зверями, и Ангелы служили Ему. (Мк. 1, 13.)
Как был искушаем? почему рядом с Ангелами звери? откуда они, и какие, — настоящие ли звери пустыни, или только рожденные дьяволом призраки? И что они делают с Искушаемым? Марк-Петр молчит об этом; знает, может быть, больше, чем говорит, но язык прилипает к гортани от ужаса.
Сколько бы завилось вокруг этой загадки сатанинских ересей, сколько бы душ погибло, если бы невыносимо сгущенный ужас Марка-Петра не был разрежен у Луки и Матфея, в трех Искушениях. Эти могут говорить: им уже не так страшно, может быть, потому, что и не так свято, о чем тот молчит.
XVII
Господи, дай мне искусить Христа-Мессию, —
как будто не просит сатана (в Талмуде), а по какому-то праву требует, зная, что Бог отказать ему не может.[396]
Вот он в руке твоей (Иов. 2, 6), —
говорит Господь сатане о непорочном Иове; скажет и о Сыне Единородном. Сына Отец предаст для искушения дьяволу: это даже не страшно, а невообразимо для нас, существ живущих в трех измерениях, как то, что происходит в измерении четвертом.
Сына возносит Матерь-Дух дыханием-лобзанием любви, тишайшим, и тоже передает, как бы из рук в руки, дьяволу. И вольно, радостно, как учащийся ходить младенец, Сын идет от Матери, — зная или не зная, к кому идет и зачем? Не страшно и это, а невообразимо для нас. В голову могло ли прийти что-либо подобное существам, живущим в трех измерениях, если бы о том не сказало им Существо иного измерения? Вот знак подлинности всего свидетельства, уже нечеловеческий, как бы небесным огнем на земном событии выжженная печать.
XVIII
К воле человеческой, во всяком искушении, если вообще слово это что-либо значит, приближается зло нечеловеческое — дьявол. И чем сильнее искушаемый, тем искушение сильнее; тем тоньше волю от зла отделяющий волосок.
Могли искуситься, согрешить, Иисус? Кажется, и здесь, как во всех последних глубинах религиозного опыта, — антиномия — «противоположно-согласное»:[397]мог и не мог. Если бы не мог, не был бы Сыном человеческим; если бы мог, не был бы Сыном Божиим.
Видит ли, знает ли дьявол, с кем имеет дело? Опять «противоположно-согласное»: знает и не знает. Видит все, кроме одной слепой — ослепляющей точки: Любви-Свободы. А в ней-то для обоих — Искушаемого и Искусителя — все и решается.
Знаю Тебя, кто Ты, Святый Божий, —
если это и малые бесы в одержимых знают, то тем более — он, некогда светлейший из Сынов Божиих, Сына Единородного бывший брат. Знает, видит Рождество, Благовещение, Богоявление; но слепнет, как мы, в одной ослепительной точке; спрашивает, как мы: что такое чудо? Вера ли от чуда, или чудо от веры? Было это или не было?
XIX
Знает ли Иисус, что не согрешит, уже в ту минуту, когда искушается, или еще не знает, потому что этого не может знать Сын человеческий, не хочет знать Сын Божий? Знает это Сам Отец, или тоже не хочет знать, чтобы не отнять у Сына драгоценнейшего дара любви — свободы?[398]
Вот где и нам, людям, надо не знать, молчать, останавливаться вовремя на том краю бездны, где шепчет Сатана: «Бросься отсюда вниз». Людям дано знать лишь то, и настолько, что и насколько им всего нужнее знать: что Иисус Человек воистину умер, один за всех, на Голгофе, мучился до кровавого пота в Гефсимании, один за всех, и на Горе искушался, один за всех. Тоньше волосок никогда не отделял большей человеческой воли от большего зла; высшей точки свободы не достигала любовь никогда.
Трижды, в трех Искушениях, судьбы мира колеблются на этой высшей точке, как на острие ножа; трижды перед нами разверзается тайна Сына в Отце:
Любовь — Свобода.
Ею-то и побеждает Иисус дьявола, и победит Христос Антихриста.
XX
Если бы мы узнали, наконец, что именно в эти сорок дней, за нас, именно этим — любовью-свободой, искушал Христа Антихрист, то, может быть, в сердце нашем дописалось бы, начатое Достоевским, «утаенное Евангелие», —
Апокриф об Искушении.
ИСКУШЕНИЕ
АПОКРИФ
1.
Шли трое в подземном раю, в ущелье Крита: впереди Человек в белой одежде, какую носили только что вышедшие из вод крещения, а за Ним — двое, в темных одеждах учеников Иоанновых, Симон Ионин и брат его, Андрей.
— Равви! Равви! — звал Симон.
Но шедший впереди, — то ли не слышал голоса его, заглушаемого ревом потока, то ли не хотел слышать, — уходил, не оглядываясь.
— Нет, не слышит. Видишь, уходит от нас, — сказал Андрей, — пойдем назад.
Но Симон ускорил шаг, побежал за Уходящим, продолжая звать:
— Равви! Равви!
Вдруг, — не успели опомниться, — Тот, в белой одежде, перешел, точно перелетел, через поток, шагая с камня на камень, над пенящимся омутом, и начал всходить быстро-легко, как будто тоже взлетая, по крутой козьей тропе, на высоту почти отвесных скал. Белая, в темной зелени вересков, мелькала одежда. В последний раз мелькнула, и исчез; только сорвавшийся из-под ноги Его камень, пролетев сквозь кусты, прыгая и ударяясь о скалы, упал, в шуме потока беззвучно.
— Ушел! Ушел! — вдруг остановившись, заплакал Симон, как маленькие дети плачут. — Сколько ждали, искали, молились, и вот, только что нашли, — ушел!
— Нет, не уйдет; если Тот Самый, — никуда не уйдет: для того и пришел, чтобы люди узнали о Нем, — утешал Андрей.
Симон, так же вдруг, по-детски, как начал плакать, всхлипнул в последний раз, тяжело вздохнул и посмотрел на брата молча, пристально.
— Что ты говоришь, Андрей: «если Тот»?.. начал опять, уже без слез, но еще горестней. — Сам же давеча сказал: «нашли», сам привел меня к Нему, а теперь: «если»…
Андрей ничего не ответил. Молча пошли в Вифавару. Симон опустил голову, как будто глубоко задумался. Был третий час пополудни.
— Нет, не вернется до ночи, — сказал Симон, взглянув на солнце, будто отвечал себе на то, о чем думал. — И куда пошел, зачем? Что будет делать ночью, один в пустыне?
— Ночью, один, — повторил Андрей и, помолчав, прибавил тихо, как будто про себя: — да, лучше б не ходил: там, в пустыне, ночью, дьявол…
И только что он это сказал, почудилось обоим, хотя солнце светило по-прежнему, что вдруг потемнело все, как перед затмением. И сделалось страшно.
2.
Страшно было и Человеку в белой одежде. Шел, как будто не Своей волей, а чья-то сила влекла Его, неодолимая — выше, все выше, по таким крутизнам, где нога человеческая не ступала никогда.
Выйдя из ущелья, начал всходить по отлогому скату ослепительно-белой, на черно-синем небе, известняково-меловой горы.[399]Только узкая, черная, на меловой белизне, щель, как адово устье, зияла под Ним, — теснина Крита, подземный рай.
Медленно-медленно, — то ли очень устал, то ли все страшнее было идти, — поднявшись на один из ближайших к вершине уступов, срезанный плоско, как плоская кровля, — остановился.
Прямо под Ним, на востоке, на дне зияющей пропасти, вилась по желтизне песков, между двух зеленых полосок приречных зарослей, серебряная нить Иордана: там была Вифавара. К северу, над уходящими вдаль и все бледней и бледней, по мере отдаления, голубеющими грядами Иудейских, Самарийских и Галилейских гор — там был Назарет, — белела, на самом краю неба, не мертвой, как эта меловая гора, белизной, а живой, розовеющей, седая глава снежного Ермона. К западу, в полукруглой выемке, темнела дремуче-лесистая, близкая вершина Масличной горы: там был Иерусалим. К югу, еще ослепительней, сверкала отлого-нисходящая, серебряно-серая, лоснящаяся, как под весенним солнцем ледяная кора, солончаковая степь, а за нею — как будто на земле невозможный, наяву невиданный, только снящийся, был провал земли, котловина глубокая, ведьмин котел, с ядовитым сгустком на дне, синевы тоже невиданной — синим, как синий купорос, — Мертвым морем: там был Содом.
3.
Только что остановился, — вспомнил, узнал, как будто шепнул Ему кто-то на ухо: «здесь!» И уже не страшно стало, а скучно, тошно, темнотою смертною, и сердце в Нем отяжелело, как раскаленный камень — один из тех камней, что в здешней пустыне, летом, не простывая от дневного зноя, и в ночной темноте горячи, точно изнутри подземным огнем раскаленные: камню такому подобно было в Нем раскаленное сердце.
Два больших белых камня увидел: один чуть-чуть позади и пониже другого. «Два седалища, одно для царя, другое для наушника», — подумал опять будто не Сам, а кто-то за Него.
Тут же и другие камни лежали, мелкие, плоские, круглые, желтовато-белого известняка, с виду рассыпчато-мягкие, на что-то похожие, — на что именно, — вспомнить не мог, или не хотел: слишком было скучно, тошно; но и сквозь скуку слабо ужалил сердце опять давешний страх.
Долго смотрел на эти два камня, не двигаясь; не хотел подходить к ним, но сила повлекла, неодолимая: медленно-медленно, каждому шагу противясь, а все-таки делая шаг, подходил — подошел, сел на Свой камень, тот, что был чуть-чуть впереди. Хотел сесть лицом к Ермону, спиной к Мертвому морю, но не мог, — сел к нему лицом. И, белый, на белом камне, окаменел.
Сколько времени прошло, не знал. Закроет глаза, — откроет: ночь; опять закроет, — откроет: день. И так без конца. Сорок дней, сорок ночей — сорок мигов — сорок вечностей.
4.
Тонко заныл, зажужжал в ухо, как ночной комар, начинающийся ветер, юго-восточный, с Мертвого моря, жаром и в этот зимний день, как из печи пышащий. Серой запахло, горной смолой, как будто целого мира — покойника тленом.
Солнце светило по-прежнему, но, должно быть, от невидимо проносившейся где-то очень высоко на небе и на землю не падавшей, черной пыли Аравийских пустынь, все потемнело, как перед затмением солнца, и от сухого жара сделалось темно-ярким, четким, выпуклым, как в темном хрустале; и синь купоросного сгустка на дне котла — Мертвого моря — еще синее засинела; темное сверканье солончаков сделалось еще ослепительней.
Куст можжевельника у ног Сидевшего на камне, мертвый в мертвой пустыне, сухо, под ветром, зашелестел, зашуршал.
Мертвый ужас прикоснулся к сердцу Живого, — лед к раскаленному камню. Краем уха слышал — не слышал шелест, шаг; краем глаза видел — не видел, как сзади подошел кто-то и сел на камень рядом.
5.
Было лет десять назад: Иосиф, строительных дел мастер, с Иисусом, подмастерьем, чинили потолок в загородном доме римской блудницы из города Сепфориса. Проходя однажды мимо стоявшего у окна в спальне, большого круглого, гладкой меди зеркала, заглянул в него Иисус нечаянно и увидел Себя. Сколько раз видал Свое отражение в чистом, окруженном цветами и травами, зеркале горных источников, или в темной глубине колодцев, где, рядом с Лицом Его, таинственно мерцали дневные звезды, и не боялся — радовался. Но в этом зеркале было не то: узнал Себя и не узнал. «Это не Я, это он. Другой», — подумал, и в страхе бежал, и долго потом боялся проходить мимо зеркала, и никогда в него не заглядывал.
6.
Знал и теперь, сидя на камне, что, если взглянет на сидящего рядом, то увидит Себя как в зеркале: волосок в волосок, морщинка в морщинку, родинка в родинку, складочка одежды в складочку. Он и Не он — Другой.
— Где он, где Я?
— Где я, где Ты?
— Кто это сказал, он или Я?
— Я или Ты?
— Meschiah — meschugge, meschugge — meschiah! Мессия безумный — безумный Мессия! — шелестел, шептал можжевельник, как Иисусовы братья шептались, бывало, по темным углам Назаретского домика.
— Где я, где Ты? Я или Ты? Никто никогда не узнает, не различит нас никто никогда. Бойся его, Иисус; не бойся меня — Себя. Он не во мне, не в Тебе, — он между нами. Хочет нас разделить. Будем же вместе, и победим — спасем его…
Сколько времени Мертвый шептал, шелестел. Живой не знал: сорок ли мигов — сорок ли вечностей?
Темное сверканье все ослепительней, синяя синь ядовитее, смраднее тлен, внятнее шепот.
— Я устал. Ты устал, Иисус; один за всех, один во всех веках-вечностях. Жаждущий хочет воды, Сущий хочет не быть — отдохнуть, умереть — не быть…
Вдруг затих, и в тишине послышался шорох, шепот иной, снизу, оттуда, где узкая, черная, в меловой белизне горы, зияла щель, адово устье — подземный рай; как бы вздох облегчения пронесся в мире.
Мертвый сказал: «Не быть»; «Быть», — сказал Живой. Малые шли на помощь Великому, тварь — на помощь Творцу, Звери на помощь Господу.
7.
Нюхая след Его, шли тою же тропою, людьми нехоженой, из подземного рая в ад земной, где давеча шел Он. Большие впереди, средние посреди, а позади малые; каждый знал свой черед: быстрые — шаги замедляли, ускоряли медленные, так, чтоб не отставал, не обгонял никто.
Царственной поступью шел впереди всех Олень. За ним Газель, вздрагивая, робко озираясь, как бы следа не потерять. Морду в землю уткнув, жадно нюхая след, как медовый сот, шел Медведь. Острую морду подняв, в воздухе нюхая след, шла Лиса. С тощими сосцами, шла Шакалиха, добрая мать, бережно неся в зубах щенка двухдневного. Белка, Еж, водяная Крыса, полевая Мышь, и Птицы, и Гады, и мал мала меньше, всякие Жучки, да Жужелицы. И последний, самый маленький из всех, зеленый червячок Холстомер: если бы полз, как всегда, не поспел бы и в сорок дней; но, сгибаясь, разгибаясь, двигался так быстро, что Божьей Коровке, — кроме ее никто не увидел бы, — казался чудесной зеленой молнийкой.
8.
Шли из подземного рая через ад земной в далекий-далекий будущий рай; знали все, что идут к второму Адаму: первый погубил их, — Второй спасет; знали тайну пророка:
узрит всякая плоть спасение Божие.[400]
И тайну Праотца:
звери полевые и птицы небесные, все собрались в доме Господнем, и радовался очень Господь, что все они хороши, и в дом Его возвратились.[401]
Знали и тайну Господню, еще неизвестную людям:
всей проповедуйте твари Блаженную Весть.[402]
9.
В адовом зное пустыни повеяло свежестью. Радовался очень Господь, что Звери идут к Нему на помощь.
Первый подошел Олень, склонив рога, и положил ему Господь руку на лоб, назвал его: «Олень», и вспыхнул между рогами огненный крест. Руку Господню хотел лизнуть Зверь, но не посмел, только протянул морду и теплым из ноздрей дыханием дохнул Ему в лицо. А робкая Газель посмела — лизнула. Только прах у ног Его понюхал, как сладчайший мед, Медведь. Близко не подходила Шакалиха, издали только щенка своего показала и, когда назвал ее Господь, взвыла тихонько от радости. Шариком Еж подкатился, гладко подобрал все иглы, чтобы не уколоть; черно-синим язычком, и нежным, как лепесток цветка, лизнул Ему ногу. Трепетным жалом поцеловала Змея. Ящерица, под взором Господним, согрелась, как под райским солнцем. «Божьей» Божью Коровку назвал Он, и взлетела от радости к небу.
Каждого зверя называл Он по имени, смотрел ему в глаза, и в каждом зверином зрачке отражалось лицо Господне, и звериная морда становилась лицом; вспыхивала в каждом животном живая душа и бессмертная.
После всех подполз к Нему червячок Холстомер. Но Господь его не заметил: слишком был маленький. А все-таки надеялся: всполз к Нему на колено и замер — ждал.
10.
Краем глаза видел Господь, что, проходя мимо Него к другому камню. Звери исчезают, но куда и как, не видел. После всех надо было пройти зеленой древесной Лягушке, не в очередь: чуя, должно быть, недоброе, спряталась у ног Господних, под камнем. Но и оттуда вытянула ее, как магнит — железо, неодолимая сила. Выползла, прыгнула раза два, и вдруг начала таять, под взором Мертвого, и вся зеленым дымком истаяла, рассеялась в воздухе.
Это увидел Господь, и вспомнил — узнал: участь всех живых одна.
— Червь и человек в одно место идут; были, как бы не были, — снова зашептал Мертвый. — Помнишь, Иисус, непорочного Иова? «О, если бы человек мог состязаться с Богом, как сын человеческий с ближним своим! Вот я кричу: „обида!“ и никто не слушает; вопию, и нет суда. Для чего не умер я, выходя из утробы? Лежал бы я теперь и почивал, спал бы, и мне было бы покойно». Глупая тварь не знает, что все, что есть, хочет не быть, отдохнуть, умереть. Иова жену помнишь, Иисус: «похули Бога и умри»?
— Кто это сказал, Я или он?
— Я или Ты? Где Ты, где я?
Мертвое лицо приблизилось к живому, как зеркало. Очи опустил Живой, чтобы не видеть Мертвого, и увидел Червячка на колене Своем, и вспомнил — узнал, что Мертвый лжет: мудрецы не различат — различит младенец Живого от Мертвого, по зеленой точке на белой одежде, — червячку живому — на Живом. Мертвый лжет, что все живое хочет умереть; нет, — жить: вечной жизни и мертвые ждут, — вспомнил это, узнал Господь, как будто все убитые Звери из общей могилы, Подземного Рая, Ему сказали: «Ждем!»
11.
Сорок мигов — сорок вечностей.
Ничего не ел Иисус в эти дни, а по прошествии их, напоследок взалкал.[403]
Вспомнил — узнал только теперь, что сердце в Нем раскаленное, — от лютого голода.
И приступил к Нему Искуситель и сказал:
— Есть ли между людьми такой человек, который, когда сын попросит у него хлеба, подал бы ему камень? Сын, попроси у Отца хлеба. Даст Тебе — даст всем. Алчущий за всех — всех насыть.
Если Ты Сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами.[404]
А если Ты, Сын человеческий, — червь, похули Бога и умри, как червь.
Плоские, круглые, желтые, теплые в вечереющем свете, камни-хлебы; руку только протянуть, взять, съесть.
— Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты?.. Поднял к небу глаза Иисус, возопил:
— Отец!
И сердце в Нем раскололось, как небо, и глас был из сердца, глаголящий: «Сын!»
Встал, глянул в глаза Сатане и сказал:
Отойди от меня, сатана, ибо написано: не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих.[405]
И дьявол сник.[406]
12.
Сорок мигов — сорок вечностей.
Снова Белый на белом камне сидит; снова ветер с Мертвого моря ноет в ухо, жужжит, как ночной комар; серой пахнет, смолой, и чем-то еще неземным, как бы целого мира — покойника тленом. И шелестит можжевельник:
— Мешиа мешугге, мешугге Мешиа! Мессия безумный, безумный Мессия! Что Ты сделал, что отверг? Проклял Иисус Христа; Христа назвал Сатаною. Не хлебом единым жив человек, но ведь и хлебом. Дух Земли восстанет на Тебя за хлеб, и пойдут за ним все, за Тобой — никто, кроме святых Твоих, избранных. Только ли немногих пришел ты спасти, или всех? Мало любишь — мало спасаешь. Вот что ты отверг, — любовь. Но не бойся, будет еще искушение, можешь еще победить Сатану.
13.
И восхищает Его диавол в святой город, Иерусалим, и поставляет Его на крыле храма.[407]
Белая-белая, на дымно-сером, беззвездном небе, почти ослепляющая, полная луна смотрит людям в глаза так пристально, что глаз от нее нельзя отвести. Весь из белого мрамора и золота, в несказанном великолепии, храм голубеет, искрится, как снеговая в лунном сиянье гора.
Черные-черные, косые тени от стенных зубцов на плоской кровле; белые-белые, косые светы от прорезов между зубцами. Где-то очень далеко внизу, за стеною храма, тяжело-медный шаг — сторожевой обход римских воинов.
Две летучие мыши, в лунном небе, слепые от света, сцепившись, метнулись, пропали. Скрипнул сухой кипарис кровельных досок; две человеческих тени метнулись, пропали, — только жаркий шепот любви, поцелуй.
Шел Иисус по белым и черным полосам. Вдруг остановился в белой; вспомнил — узнал, как будто шепнул ему кто-то на ухо: «здесь».
Белый из черной тени вышел Мальчик. Белая на Нем, льняная, сверху донизу тканая, короткая, чуть-чуть пониже колен, рубаха, с серебряной вышивкой, так четко на луне искрящейся, что можно прочесть:
Ангелам Своим заповедает о тебе охранять тебя на всех путях твоих, да не преткнешься о камень ногою твоею.
Мальчик шел с закрытыми глазами, как лунатик, прямо на Него. Дошел, открыл глаза, взглянул и истаял, рассеялся в воздухе: был, как бы не был. И вспомнил Иисус, узнал Себя двенадцатилетним отроком.
14.
Медленно-медленно пошел к прорезу между зубцами стены; каждому шагу противился, а все-таки шел; дошел до самого края стены над кручею, наклонился и заглянул в лунно-дымную пропасть. Масличная гора за нею чернела, далекая-близкая; масличные кущи серебрились у подножья горы, — Гефсиманские. Плиты гробов белели, рассыпанные по дну Иосафатовой долины, как игральные кости. Острыми иглами сверкали в лунном огне кремни по высохшему руслу Кедрона. В бездну жадно смотрел Иисус.
И приступил к Нему сатана и сказал:
— Смертную тяжесть тела Ты взял на Себя, один за всех: за всех один, освободись. Чудо даст Тебе Отец, — даст всем. Смертью смерть победи — полети.
Если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз; ибо написано: Ангелам Своим заповедает о Тебе охранять Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею.[408]
А если Ты, Сын человеческий, — червь, — похули Бога и умри, раздавленный в пыли, как червь.
В бездну жадно смотрит Иисус. Бездна тянет к себе; в сердце впиваются с болью сладчайшею острые иглы кремней. Крепкие крылья растут за плечами. Ветер свистит в ушах, кругом идет голова. Шаг, — полетит.
Вдруг отшатнулся, поднял глаза к небу.
— Отец! — возопил, и сердце в Нем раскололось, как небо, и глас был из сердца, глаголящий: «Сын!» Глянул в лицо Сатане и сказал:
Отойди от Меня, сатана, ибо сказано, не искушай Господа Бога Твоего.[409]
И дьявол сник.
15.
Сорок мигов — сорок вечностей.
Снова Белый на белом камне сидит. Мертвый дух от Мертвого моря снова дышит в лицо. Шелестит можжевельник.
— Мешиа мешугге, мешугге Мешиа! Мессия безумный, безумный Мессия! Что Ты сделал, что отверг? Вспомни, Сын, слово Отца: «милости хочу, а не жертвы». Ты любишь без милости. Люди — слабые дети: верить без чуда не могут. Чем же виноваты слабые, что страшного дара Твоего не вмещают, — свободы? Истиной хочешь освободить людей, и поработишь их ложью; чудо отверг, и Сам будешь творить чудеса, и блажен кто не соблазнится о Тебе. Все соблазнятся. Надобно соблазну в мир прийти, но горе тому человеку, через которого приходит соблазн. Горе Тебе, Иисус! Дух Земли восстанет на Тебя за свободу. Он освободит, а не Ты и все пойдут за ним. Вот что Ты отверг, — свободу. Но не бойся: будет еще искушение последнее, можешь еще победить Сатану.
16.
И возносит Его дьявол на весьма высокую гору.[410]
Снежного Ермона, первенца гор, как Ветхого деньми в несказанном величьи, седая глава, вершина вершин, Ардис, куда нисходили к дочерям человеческим Сыны Божий, Бен-Элогимы, падшие Ангелы.[411]
Вьются до самого неба, ослепительно-белые под солнцем, снежные вихри — Бен-Элогимы в сребровеющих ризах — пляшут, плачут, поют древнюю песнь Конца. Но только что увидели солнце свое — Сатану, пали к ногам его, и сделалась такая тишина, какая была до начала мира и будет после конца. Умерло все на земле и на небе: белая смерть — снег, синяя смерть — небо, огненная смерть — солнце.
И увидел Иисус лицом к лицу —
подобного Сыну человеческому, облеченного в подир царей и священников, и по персям опоясанного поясом златым. Глава его и волосы белы, как белое руно, как снег; и очи его, как пламень огненный.
И ноги его подобны халколивану, как распаленные в печи, и голос его, как шум вод многих.[412]
И холоден пламень его, как смерть, и темное сверкание лица его, как солнце перед затмением. И сказал:
— Если Ты отвергнешь дар мой последний, горе, горе, горе Тебе, Иисус! Будешь один навсегда. Всех обманешь, а Сам не будешь обманут никем.[413]Никто никогда Тебя не узнает; меня узнают, мне поклонятся. Я поделил мир, а не Ты.
И приблизил лицо к лицу Его и сказал:
— Брат мой, Сын человеческий! Я Тебя люблю, я Тебя никогда не покину; отойду до времени, и вновь вернусь. Я с Тобой и на крест взойду. «Проклят висящий на древе». Оба мы прокляты; оба мир должны искупить от проклятья, сказать Отцу о братьях наших, сынах человеческих: «их проклянешь, — и нас, их простишь, — и нас!»
И поставил дьявол Иисуса на вершину вершин, крайнюю точку пространств и времен; и разверз пустоту — бесконечность пространств — Полдень и Полночь, Восток и Запад; бесконечность времен — все, что было, есть и будет.
И показал Ему царства вселенной во мгновении времени и сказал:
Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их; ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее.
И так, если падши поклонишься мне, то все будет Твое.[414]
И приблизил сердце к сердцу Его, и сказал:
— Ты — Иисус, Сын человеческий; я — Христос, Сын Божий. Иисус, поклонись Христу. И сказал ему Иисус:
Отойди от Меня, сатана; ибо написано: Господу Богу твоему поклоняйся, и Ему одному служи.[415]И окончив все искушение, дьявол отошел от Него до времени.
И се, Ангелы приступили и служили Ему.[416]
17.
«Сколько ждали, искали, молились, и вот, только что нашли, — ушел!» — думал Симон Ионин, и тяжело вздыхал, всхлипывал, как маленькие дети, после плача.
Очень устал, вернувшись к ночи из ущелья Крита в Вифавару. Лег в шатре, но уснуть не мог: чуть глаза заведет, — вздрогнет, откроет глаза в темноте, и так лежит под низким, душным, верблюжьей шерсти, пологом. Слушает, как за полой шатра сонные верблюды жвачку жуют, лягушки в ивовых зарослях Иордана звенят усыпительно, где-то очень далеко, у стада, лает собака, и воет шакал в пустыне.
Третьи петухи еще не пели, как Симон встал, разбудил спавшего рядом с ним Андрея и сказал:
— Иду искать Иисуса.
— Что ты, Симон, где же ночью искать? — удивился тот.
— Все равно, иду. Не хочешь со мной, один пойду. Очень хотелось спать Андрею, но страшно было за брата. Встал и сказал:
— Пойдем.
Проснулся также Иоанн Заведеев, спавший о ними в шатре, и сказал:
— Пойду и я с вами.
Симон взял в мешок хлеба, часть печеной рыбы, глиняный сосуд с вином, и пошли.
18.
Чуть светало, когда дошли до потока Крита у входа в ущелье. Спрошенный о дороге на Белую гору, пастух отсоветовал им трудный и опасный путь через ущелье, указал другой, обходный, по Иерихонской равнине, и дал им в проводники подпаска.
Мальчик довел их до полгоры и сказал:
— Прямо ступайте, теперь не собьетесь, до самого верха тропа доведет.
— А ты куда же?
— К дедушке. Овец пора на водопой.
— Пойдем с нами.
Мальчик покачал головой и сказал:
— Нет, не пойду.
И, помолчав, прибавил тихо:
— Боюсь.
— Чего же ты боишься?
— Его. Он там, на горе…
По тому, как он это сказал, все поняли, что «он» — дьявол. И вдруг побежал от них, как будто за ним уже гнался «он».
19.
Розово-розово небо, и свежо, как лепесток только что расцветшей розы. Белая гора вся тоже порозовела, мертвая — вдруг ожила. И в розовом небе, как подвешенный на ниточке, огромный алмаз, солнечно-яркая, — тени, казалось бы, могла бы откидывать, — горела звезда Денницы.