Слово 4, первое обличительное на царя Юлиана 2 страница

И сей нечестивец в чем укорил христиан, что нашел у нас непохвального, а также что в языческих учениях признал чрезвычайным и неопровержимым? Какому следуя образцу составил он себе имя своим нечестием, совершенно новым образом вступил в состязание с воцарившим его? Поелику не мог превзойти его добродетелями и совершенствами, то постарался отличиться противным, тем, что преступил всякую меру в нечестии и ревновал о худшем. Таково наше оправдание Констанция в рассуждении христиан и для христиан, вполне справедливое для имеющих ум.

Но найдутся люди, которые, простив нам одну вину, не отпустят другой. Они станут обвинять в скудоумии за то, что Констанций вручил власть неприязненному и непримиримому противнику и что сперва сделал его врагом, а потом могущественным, положив основание вражде умерщвлением брата и придав силу избранием на царство. Посему нужно кратко сказать и о сем; нужно показать, что человеколюбие было не вовсе неразумно и не выступило из пределов царского великодушия и царской предусмотрительности. Даже мне было бы стыдно, если бы мы, удостоившиеся от Констанция такой чести и столько уверенные в его отличном благочестии, в его защиту не сказали правды, что, как служители слова и истины, обязаны мы делать для людей и нимало нас не облагодетельствовавших. Особенно стыдно было бы не сказать правды о Констанции по переселении его из здешнего мира, когда нет и места мысли, что мы льстим, когда слово наше свободно от всякого худого подозрения. Кто не надеялся, если не другого чего, по крайней мере того, что Констанций почестями сделает его [21] более кротким? Кто не полагал, что после доверенности, какая ему сделана даже вопреки справедливости, и он будет правдивее? Особенно когда над обоими произнесен правдивый и прямо царский суд: один удостоен чести, и другой низложен? Ибо почтивший второго, как никто не ожидал, даже ни сам получивший почесть, ясно тем показал, что и первого наказал он не без праведного гнева. Казнь одного была следствием предерзости наказанного, а почести другого были делом человеколюбия в возведшем его к почестям. Но если нужно сказать еще нечто, то Констанций мог полагаться не столько на его верность, сколько на собственное могущество. По такой, думаю, надежде и славный Александр побежденному Пору, который мужественно стоял за свою державу, даровал не только жизнь, но вскоре и царство индов. Сим, а не другим чем, хотел он доказать свое великодушие; а не превзойти кого в великодушии для него, Александра, было постыднее, нежели уступить в силе оружия; притом Пора, если бы замыслил зло, ему легко было покорить и в другой раз. Так и в Констанции человеколюбие произошло от избытка надежды на свою силу. Но для чего усиливаюсь там, где и побежденному весьма удобно одержать верх? Если доверивший поступил худо, то сколько хуже поступил тот, кому сделана доверенность? Когда ставить в вину, что не предусмотрен злой нрав, тогда во что должно поставить самое злонравие?

Но порок, действительно, есть нечто не подводимое под правила, и у человека нет средств делать злых добрыми. Так и Юлиан, от чего бы следовало ему почувствовать в себе благорасположение и погасить, если и было какое, воспламенение злобы, от того самого воспылал большей ненавистью и стал высматривать, чем отомстить благодетелю. Тому научили его Платоны, Хризиппы, почтенные перипатетики, стоики и краснословы. К тому привели его и геометрическое равенство, и уроки о справедливости, и правило: предпочитай лучше терпеть, нежели наносить обиду. Сие преподали ему благородные наставники, сподвижники царской власти и законодатели, которых набрал себе на перекрестках и в пещерах [22], в которых не нравы одобрял, но дивился сладкоречию, а может быть и не тому, но единственно нечестию — достаточному советнику и наставнику, что делать и чего не делать. И подлинно, не достойны ли удивления те, которые на словах строят города, каких на деле быть не может; которые едва не кланяются, как Богу, величавым тиранам и при своей надменности ставят овол выше богов? Одни из них учат, что вовсе нет Бога; другие, что Бог не промышляет о земном, но что все здесь влечется без цели и случайно; иные говорят, что всем управляют звезды и роковые созвездия, не знаю кем и откуда управляемые; другие же полагают, что все стремится к удовольствию и что наслаждение составляет конец человеческой жизни. А добродетель для них одно громкое имя; по словам их, ничего нет за настоящей жизнью, никакого после истязания за дела здешней жизни, в пресечение неправды. Иной из их мудрецов вовсе не разумел сего, но был покрыт глубокой, так сказать, тиной и непроницаемым мраком заблуждения и неведения; его разум и столько не был очищен, чтобы мог взирать на свет истины, но, пресмыкаясь в дольнем и чувственном, не способен был представить что–либо выше демонов и рассуждать о Творце достойным Его образом. А если кто и прозирал несколько, то, имея руководителем разум, а не Бога, увлекался более вероятным и тем, что, как ближайшее, скорее обращает на себя внимание черни. Что же удивительного, если вышедший из такого училища, управляемый такими кормчими, когда вверили ему власть и почтили его саном, оказался столько злым против вверившего и почтившего? А если можно защищать одного, обвиняя другого, то восставила его против установленного порядка и побудила искать свободы высокоумию не столько, думаю, скорбь о брате, в котором видел он противника себе по вере, сколько то, что не терпел усиливающегося христианства и злобствовал на благочестие. Надобно, как они учат, чтобы философия и царская власть сходились вместе, но не для прекращения, а для умножения общественных зол. И первым делом его высокомерия и высокоумия было то, что сам на себя возложил венец, сам себя почтил высоким титлом, которое не как случайную добычу, но как награду за добродетель дает или время, или приговор царя, или, что бывало в прежние времена, определение сената. Но он не признает господина в царстве господином раздаваемых почестей. А, во–вторых, увидев, что первая дерзость доводит до необходимости поддержать свое высокоумие, что еще замышляет? До чего простирается в нечестии и наглости? Какое неистовство! Он вооружается против самого Констанция и ведет с Запада войско под предлогом оправдать себя в принятии царского венца, потому что наружно скрывал еще свое высокоумие. Но в действительности замышляет захватить в свои руки державу и удивить свет неблагодарностью. И не обманулся в надежде.

Да не дивятся сему не постигающие недомыслимой глубины Божиих распоряжений, по которым все совершается! Да не дивятся предоставляющие мироправление Художнику, Который, конечно, премудрее нас и творение Свое ведет, к чему и как Ему угодно, без всякого же сомнения — к совершенству и уврачеванию, хотя врачуемые и огорчаются! По таким распоряжениям и он [23] не возбужден на зло (Божество, по естеству благое, нимало не виновно во зле, и злые дела принадлежат произвольно избирающему злое), но не удержан в стремлении. С быстротой протек он свои владения и часть варварских пределов, захватывая проходы, не с намерением овладеть ими, но чтобы скрыть себя; уже приближается к царскому дворцу, осмелившись на такой поход, как говорили его единомышленники, по предведению и по внушению демонов, которые прорекали ему будущее и предустрояли перемену обстоятельств. Но, по словам не скрывающих истины, он явился в срок, назначенный для тайного и сокрытого во мраке злодеяния; поспешил ко дню смерти, которой сам был виновником, тайно поручив совершить злоумышление одному из домашних. А потому здесь было не предведение, но обыкновенное знание, простое злодейство, а не благодеяние бесов. Сколько же бесы проницательны в таких делах, ясно показала Персия. И пусть умолкнут те, которые поспешность его приписывают бесам; разве их делом назовем и то, что он был злобен! Если бы кончина царя не предшествовала нашествию мучителя и тайная брань не производилась сильней открытой, то злодей узнал бы, может быть, что поспешал на собственную погибель, и прежде, нежели вразумлен поражением у персов, понес бы наказание за свое высокоумие в римских пределах, в которые злонамеренно дерзнул вторгнуться. И вот доказательство! Когда еще он был в пути и думал, что намерения его неизвестны, воинство могущественнейшего царя окружает его и пресекает ему даже возможность к побегу. (Так показало последствие; ибо и по получении державы ему стоило не малого труда одолеть сие войско.) И в сие самое время, пылая гневом на высокоумие и нечестие, имея в сетях хитрейшего из людей, на пути к месту действий (подлинно велики грехи наши!) государь, после многих прошений к Богу и людям — извинить его человеколюбие, оставляет жизнь, своим походом доказав христианам ревность о благочестии.

И здесь, приступая к продолжению слова, проливаю слезы, смешанные с радостью. Подобно тому, как река и море между собой борются и сливаются, — и во мне происходит борьба — и слияние, и волнение чувствований. Последние события исполняют меня удовольствием, а предшествовавшие извлекают у меня слезы — слезы не только о христианах и о напастях, какие их постигли или навлеченные лукавым, или попущенные Богом по причинам, Ему ведомым, и, может быть, за наше превозношение, требовавшее очищения, но также слезы и об его [24] душе, и о всех увлекшихся с ним в ту же погибель. Иные оплакивают одни последние их поражения и здешние страдания; потому что имеют в виду одну настоящую жизнь и не простираются мыслью в будущее, не думают, что будет расчет и воздаяние за дела земной жизни, но живут подобно бессловесным, заботятся о текущем только дне, об одном настоящем, одними здешними удобствами измеряют благополучие и всякую встречающуюся неприятность называют несчастьем. Но для меня достоплачевнее будущие их мучения и казнь, ожидающая грешников. Не говорю еще о величайшем наказании, то есть о том, сколько для них будет мучительно отвержение их Богом. Как не пролить мне слез о сем несчастном? Как не оплакивать бежавших к нему более, нежели тех, которые были им гонимы? И не больше ли еще должен я плакать об увлекшем в беззаконие, нежели о передавшихся на сторону зла? Даже гонимым страдать за Христа было вовсе не зло, а самое блаженное дело, не только по причине будущих воздаяний, но и по причине настоящей славы и свободы, какую они приобрели себе своими бедствиями. А для тех, что претерпели они здесь, есть только начало уготованного и угрожающего им в будущем. Для них гораздо было бы лучше, если бы долее страдали здесь, но не были соблюдаемы для тамошних истязаний. Так говорю по закону, который повелевает не радоваться падению врага и от того, кто устоял, требует сострадания.

Но мне опять должно к нему обратить слово. Что за ревность превзойти всех во зле? Что за страсть к нечестью? Что за стремление к погибели? Отчего сделался таким христоненавистником ученик Христов, который столько занимался словом истины, и сам говорил о предметах душеспасительных, и у других поучался? Не успел он наследовать царства, и уже с дерзостью обнаруживает нечестие, как бы стыдясь и того, что был некогда христианином, или мстя христианам за то, что носил с ними одно имя. И таков первый из смелых его подвигов, как называют гордящиеся его тайнами (какие слова принужден я произнести!): он воду крещения смывает скверной кровью, наше таинственное совершение заменяя своим мерзким и уподобляясь, по пословице, свинье, валяющейся в тине; творит очищение над своими руками, чтобы очистить их от бескровной Жертвы, через которую делаемся мы участниками со Христом в страданиях и Божестве; руководимый злыми советниками зловредного правления, начинает свое царствование рассматриванием внутренностей и жертвоприношениями.

Но, упомянув о рассмотрении внутренностей и о суеверии или, точнее сказать, зловерии его в таких делах, не знаю, описывать ли мне чудо, разглашаемое молвой, или не верить слухам? Колеблюсь мыслью и недоумеваю, на что преклониться, потому что достойное вероятия смешано здесь с неимоверным. Нет ничего невероятного, что при таком новом явлении зла и нечестия было какое–нибудь знамение; да и неоднократно случались знамения при великих переворотах. Но чтобы так было, как рассказывают, это весьма удивительно для меня, а конечно, и для всякого, кто желает и считает справедливым, чтобы чистое объяснялось чисто. Рассказывают же, что, принося жертву, во внутренностях животного увидел он Крест в венце. В других возбудило сие ужас, смятение и сознание нашей силы, а наставнику нечестия придало только дерзости; он протолковал: Крест и круг значат, что христиане отовсюду окружены и заперты. Сие–то для меня чудно, и ежели это неправда, пусть развеется ветром; если же правда, то здесь опять Валаам пророчествует, Самуил, или призрак его, вызывается волшебницей, опять бесы невольно исповедуют Иисуса и истина обнаруживается через противное истине, дабы тем более ей поверили. А может быть, это делалось и для того, чтобы его удержать от нечестия, потому что Бог, по Своему человеколюбию, может открывать многие и необыкновенные пути ко спасению. Но вот о чем рассказывают весьма многие и что не чуждо вероятия: сходил он в одну из недоступных для народа и страшных пещер (о, если бы тем же путем сошел он и во ад, прежде нежели успел столько в зле!); его сопровождал человек, знающий такие дела, или, лучше сказать, обманщик, достойный многих пропастей. Между прочими видами волхвования употребляется у них и тот, чтобы с подземными демонами совещаться о будущем где–нибудь во мраке, потому ли, что демоны более любят тьму, ибо сами суть тьма и виновники тьмы, то есть зла; или потому, что они бегают благочестивых на земле, ибо от встречи с ними приходят в бессилие. Но когда храбрец наш идет вперед, его объемлет ужас, с каждым шагом становится ему страшнее; рассказывают еще о необыкновенных звуках, о зловонии, об огненных явлениях и, не знаю, о каких–то призраках и мечтаниях. Пораженный нечаянностью, как неопытный в таком деле, он прибегает ко Кресту, сему древнему пособию, и знаменуется им против ужасов, призывает на помощь Гонимого. Последовавшее за сим было еще страшнее. Знамение подействовало, демоны побеждены, страхи рассеялись. Что же потом? Зло оживает, отступник снова становится дерзким, порывается идти далее — и опять те же ужасы. Он еще раз крестится — и демоны утихают. Ученик в недоумении; но с ним наставник, перетолковывающий истину. Он говорит: «Не устрашились они нас, но возгнушались нами». И зло взяло верх. Едва сказал наставник — ученик верит, а убедивший ведет его к бездне погибели. И не удивительно: порочный человек скорее готов следовать злу, нежели удерживаться добром. Что потом говорил или делал он или как его обманывали и с чем отпустили — пусть знают те, которые посвящают в сии таинства и сами посвящены. Только по выходе оттуда и в душевных расположениях, и в делах его видно было беснование, и неистовство взоров показывало, кому совершал он служение. Если не с того самого дня, в который решился он на такое нечестие, то теперь самым явным образом вселилось в него множество демонов; иначе бы напрасно сходил он во мрак и сообщался с демонами, что называют они вдохновением, благовидно превращая смысл слов. Таковы были первые его дела!

Но когда болезнь усилилась и гонение готово было открыться, увидел он (или как человек, мудрый на злое и преуспевший в нечестии, или по совету поощрявших его на сие), что вести с нами войну открыто и объявить себя предводителем нечестия не только слишком дерзко и безрассудно, но и совершенно противно цели. Ибо принуждение сделало бы нас более непоколебимыми и готовыми противопоставить насилию ревность по благочестию, ибо души мужественные, когда хотят принудить их к чему силой, обыкновенно бывают непреклонны и подобны пламени, раздуваемому ветром, которое тем более разгорается, чем более его раздувают. Это не только находил он по своим умозаключениям, но мог знать и по предшествовавшим гонениям, которыми христианство более прославлено, нежели ослаблено, потому что гонения укрепляют душу в благочестии, и в опасностях душа закаливается, как раскаленное железо в воде. Если же действовать оружием лукавства (рассуждал он) и принуждению дать вид убеждения, прикрыв насилие лаской, как уду приманкой, то в такой борьбе будет и мудрость и сила. Сверх сего, он завидовал чести мученической, какой удостаиваются подвижники. Потому умышляет действовать принуждением, не показывая вида принуждения, а нас — заставить страдать и не иметь той чести, что страждем за Христа. Какая глупость! Во–первых, он думал утаить, за что мы подвергаемся опасности, и прикрыть истину лжеумствованиями, но не рассудил, что чем более умышляет он против почестей мученичества, тем они сделаются выше и славнее; во–вторых, полагал, что мы предаемся опасностям не по любви к истине, а по желанию славы. Но сим пусть забавляются их Эмпедоклы, Аристеи, Емпедотимы, Трофонии и множество подобных жалких людей. Первый из них думал сделаться богом и достигнуть блаженной участи, ринувшись в жерло горы сицилийской; но любимый башмак его, изверженный огнем, обнаружил, что не сделался Эмпедокл из человека богом, а оказался только по смерти человеком тщеславным, нелюбомудрым, не имеющим даже здравого смысла. А прочие по той же болезни и самолюбию скрылись в мрачных пещерах; но, когда были открыты, не столько приобрели себе чести тем, что скрывались от людей, сколько обесчестили себя тем, что не остались в безызвестности. Но для христиан приятнее страдать за благочестие, оставаясь даже у всех в неизвестности, нежели для других прославляться и быть нечестивыми. Потому что мы мало заботимся об угождении людям а все наше желание — получить честь от Бога; истинно же любомудрые и боголюбивые выше и сего: они любят общение с добром ради самого добра, не ради почестей, уготованных за гробом. Ибо это уже вторая степень похвальной жизни — делать что–либо из награды и воздаяния и третья — избегать зла по страху наказания. Так мы рассуждаем; и для желающих не трудно привести на то многие доказательства. А наш противник, думая лишить христиан чести, как чего–то великого (ибо многие судят о других по собственным страстям), прежде всего воздвигает гонение против нашей славы. Он так смело, как прочие гонители, вводит нечестие и хочет поступить с нами не только не как царь, но даже и не как мучитель, который бы мог похвалиться, что принудил вселенную принять его нечестивый закон и подавил учение, одержавшее верх над всеми учениями. Но, как раб, робко составляет ковы против благочестия и к гонению присоединяет хитрые двусмысленные умствования.

Всякая власть действует убеждением или принуждением; и он последнее, как менее человеколюбивое, то есть насилие, предоставил народу и городам, которые в дерзости особенно неудержимы, по нерассудительности и неосмотрительному стремлению ко всему; впрочем, и на это дал не всенародное повеление, но как бы неписанный закон, обнаружив свою волю тем, что не останавливал народных волнений. А первое, как более кроткое и достойное царя, то есть убеждение, предоставил он себе. Однако же и сие не совершенно соблюл. Как не свойственно оставить леопарду пестроту, эфиопу — черноту, огню — силу жечь, лукавому — сему человекоубийце искони — человеконенавидение, так и он не мог оставить злобы, с какой устремился против нас. Но как говорят о хамелеоне, что он удобно переменяет свой вид и принимает на себя все цвета, кроме белого (умалчиваю о Протее, баснословном хитреце египетском), так и он для христиан был и являлся всем, кроме кротости. И человеколюбие его было весьма бесчеловечно, его убеждение — насильственно, благосклонность служила извинением жестокости, дабы видели, что он по праву употребляет насилие, не успев подействовать убеждением. Это видно из того, что убеждения его продолжались малое время; и по большей части вскоре следовало принуждение, чтобы мы были пойманы, как на звериной ловле, или сетями, или преследованием, чтобы тем или другим способом непременно достались в его руки.

Таким образом обдумав и распределив свои действия, употребляет он другую хитрость — единственно верную, хотя слишком нечестивую: начинает злое свое дело с приближенных и с окружающих его людей, как это в обычае у всех гонителей. В самом деле, не имея на своей стороне близких, нельзя действовать на посторонних; подобно как нельзя вести на врагов войска, которое восстает против своего вождя. Он переменяет царедворцев, одних наперед предав тайно смерти, других удалив не столько за то, что они были расположены к великому царю [25], сколько за то, что еще преданнее были Царю царей, а для него бесполезны по тому и другому. Между тем сам собой или через начальников склоняет на свою сторону войско, которое почитал особенно удобопреклонным; потому что военные люди то обольщаются почестями, то увлекаются по простоте и не знают другого закона, кроме царской воли; правильнее же сказать, он привлек только часть войска, часть не малую — тех, кого нашел испорченными и больными, кто и в это время, и прежде раболепствовал обстоятельствам; и из этой части одних поработил он себе действительно, других только надеялся поработить. Не всех же увлек; потому что не дал ему столько силы над нами Тот, Кто наказывал нас через него, и еще осталось более семи тысяч мужей, которые не преклонили колен пред Ваалом (3 Цар. 19:18), не поклонились златому образу (Дан. 3:18), не были уязвлены змиями, потому что взирали на повешенного змия и низложенного страданиями Христовыми. Между начальниками и высшими, которых особенно легко победить угрозами или обещаниями, и между простыми воинами, известными только по числу, нашлось много отразивших его нападение, как твердая стена отражает неудачное действие орудия. Впрочем, он не столько сокрушался о том, что избегало рук его, сколько приходил в дерзость, подобно бешеному, от того, что уловлял. Он желал и ожидаемое представлял уже достигнутым. Потом восстает он и против того великого знамени с изображением Креста, которое, быв поднято вверх, предводило воинство, почиталось у римлян и, действительно, было облегчением в трудах, можно сказать, царствовало над прочими знаменами, из которых одни украшены изображениями царей и распростертыми тканями с различными цветами и письменами, а другие, принимая в себя ветер через страшные пасти драконов, утвержденные наверху копий, раздуваются по изгибам, испещренным тканой чешуей, и представляют взорам приятное и вместе ужасное зрелище.

Когда же все, что было около него, он устроил по своим мыслям и уже думал восторжествовать над близкой опасностью, тогда покушается и на прочее. О, несмысленный, нечестивый и ничего не сведущий в делах великих! Ты восстаешь против многочисленного достояния, против всемирного плодоношения, совершаемого на всех концах вселенной низостью слова и буйством, как вы бы сказали, проповеди, — той проповеди, которая победила мудрых, прогнала демонов, превозмогла время, которая есть нечто ветхое вместе и новое (подобно тому как и вы представляете одного из богов своих), — ветхое для немногих, новое для многих, первое в сеннописании, последнее в совершении тайны, сокровенной до своего времени! Ты — против великого наследия Христова, забыв, кто ты, какие у тебя силы и откуда ты; против великого и нескончаемого наследия, которое, если бы кто и с большим, нежели ты, неистовством восстал против него, только более бы возрастало и возвышалось (ибо верю пророчествам и видимому); против сего наследия, которое Сам Он, как Бог, сотворил и, как человек, наследовал, которое закон прообразовал, благодать исполнила, Христос обновил, которое пророки водрузили, апостолы связали, евангелисты довершили! Ты — против жертвы Христовой со своими сквернами! Ты — против крови, очистившей мир, со своими кровьми! Ты воздвигаешь брань против мира! Ты возносишь руку против руки, за тебя и для тебя пригвожденной! Ты — против желчи, со своим приобщением жертв! Против Креста — со своим трофеем! Против смерти — с разрушением! Против восстания из гроба — со своим мятежническим восстанием! Ты — против Свидетеля, отвергший даже свидетельство мучеников [26]! После Ирода — гонитель! После Иуды — предатель, только не обнаруживший, подобно ему, раскаяния удавлением! После Пилата — христоубийца! После Иудеев — богоненавистник! Ты не устыдился жертв, закланных за Христа! Не убоялся великих подвижников — Иоанна, Петра, Павла, Иакова, Стефана, Луки, Андрея, Феклы и прочих, после и прежде них, пострадавших за истину! Они охотно боролись с огнем, железом, со зверями и мучителями, шли на бедствия настоящие и угрожающие, как бы в чужих телах или как бесплотные. И для чего все это? Чтобы и словом не изменить благочестию. Они прославляются великими почестями и празднествами, они прогоняют демонов, врачуют болезни, являются, прорекают; самые тела их, когда к ним прикасаются и чтут их, столько же действуют, как святые души их; даже капли крови и все, что носит на себе следы их страданий, так же действительны, как их тела. Но ты не чтишь сего, а бесчестишь, дивишься же Геркулесу, который от несчастий и женских оскорблений бросается на костер; дивишься тому, как по страннолюбию или в угождение богам предложен в снедь Пелопс, отчего пелопиды отличаются плечами из слоновой кости; дивишься искажению фригийцев, услаждаемых свирелью и потом подвергаемых поруганию, или заслуженным истязаниям и испытаниям через огонь при посвящении в таинства Мифры; дивишься умерщвлению чужестранцев у тавров, принесению на жертву царской дочери в Трое, крови Меникея, пролитой за фивян, и, наконец, смерти дочерей Скедаза в Левктрах; ты хвалишь лакедемонских юношей, секущихся бичами и окропляющих жертвенник кровью, приятной богине чистой и деве; хвалишь чашу с ядом Сократа, голень Епиктета, мех Анаксарха [27], у которых любомудрие было более вынужденно, нежели добровольно; хвалишь скачок Клеомврота Амвракийского, — плод любомудрого учения о душе; хвалишь состязания пифагорейцев о бобах и презрение смерти Феаною или, не помню, кем–то другим из посвященных и тайны и учения Пифагоровы.

Но подивись если не прежним, то настоящим подвигам христиан ты, любомудрейший и мужественнейший из смертных, который в терпении хочешь подражать Эпаминондам и Сципионам, ходишь наряду со своим войском, довольствуешься скудной пищей и хвалишь личное предводительство. Человек благородный и любомудрый не унижает доблести и во врагах; он выше ценит мужество неприятелей, нежели пороки и изнеженность самых близких ему. Видишь ли сих людей, которые не имеют у себя ни пропитания, ни пристанища, не имеют почти ни плоти, ни крови и тем приближаются к Богу, у которых и ноги не мыты, и ложем — земля, как говорит твой Гомер, думая таким вымыслом почтить одного из демонов? Они живут долу, но выше всего дольнего; среди людей, но выше всего человеческого; связаны, но свободны; стесняемы, но ничем неудержимы; ничего не имеют в мире, но обладают всем премирным; живут сугубой жизнью и одну презирают, о другой же заботятся; через умерщвление бессмертны, через отрешение от твари соединены с Богом; не знают любви страстной, но горят любовью божественной, бесстрастной; их наследие — Источник света, и еще здесь — Его озарения, ангельские псалмопения, всенощное стояние, переселение к Богу ума предвосхищаемого; чистота и непрестанное очищение, как незнающих меры в восхождении и обожении; их утесы и небеса, низложения и престолы; нагота и риза нетления; пустыня и торжество на небесах; попрание сластей и наслаждение нескончаемое, неизреченное. Их слезы потопляют грех, очищают мир; их воздеяние рук угашает пламень, укрощает зверей, притупляет мечи, обращает в бегство полки и (будь уверен!) заградит уста и твоему нечестию, хотя превознесешься на время и со своими демонами будешь еще лицедействовать в позорище нечестия. Как и это не страшно, не достойно уважения для тебя, чрез меру дерзновенный и безрассудней всякого устремляющийся на смерть? А сие, конечно, во многом уважительнее, нежели ненасытность мудреца и законодателя Солона, которую Крез обличил лидийским золотом; нежели Сократова любовь к красоте (стыжусь сказать — к отрокам, хотя она прикрывается честным наименованием); нежели Платоново лакомство в Сицилии, за которое философ продан и не выкуплен ни одним из учеников, даже никем из греков; Ксенократово прожорство; шутливость жившего в бочке Диогена, с какой он, предпочитая лакомый кусок простому хлебу, говаривал словами стихотворца: пришлецы, дайте место господам; и философия Епикурова, не признающая никакого блага выше удовольствия.

Велик у вас Кратес; отказать свои земли на пастбище овец, конечно, любомудрое дело и похожее на дела наших любомудров; но он провозглашает свою свободу не столько как любитель мудрости, сколько как честолюбец. Велик и тот, кто на корабле, боровшемся с волнами, когда все кидали в море, благодарил судьбу, доводящую его до рубища [28]. Велик Антисфен, который, когда один наглый оскорбитель ударил его в лицо, пишет у себя на лбу, как на статуе, имя ударившего, может быть, для того, чтобы язвительнее укорить его. Ты хвалишь также одного из живших незадолго до нас за то, что целый день молился, стоя на солнце; но, может быть, он воспользовался временем, когда солнце бывает ближе к земле, дабы сократить молитву, окончив ее с закатом солнечным; хвалишь и потидейского труженика [29], который зимой целую ночь стоял, погрузясь в созерцание, и в исступлении не чувствовал холода; хвалишь любознательность Гомера, трудившегося над Аркадским вопросом; любоведение и неутомимость Аристотеля, допытывавшегося причины перемен в Еврипе, — над чем они и умерли; хвалишь и Клеантов колодезь, и Анаксагоров ременной повод [30], и Гераклитовы слезы. Но сколько у вас таких и долго ли они подвизались? Как же не дивиться нашим подвижникам, которых тысячи, десятки тысяч, которые посвящают себя на такое же и еще более чудное любомудрие, любомудрствуют целую жизнь и, можно сказать, в целой вселенной, как мужи, так равно и жены, спорящие с мужами в мужестве, и тогда только забывающие свою природу, когда нужно приближаться к Богу чистотой и терпением?

И не только люди незнатного рода и всегдашней скудостью приобученные к трудам, но даже некогда высокие и знатные своим богатством, родом и властью, решаются на непривычные для них злострадания в подражение Христу. Хотя бы они не обладали даром слова, потому что не в слове поставляют благочестие, и ненадолго годен плод мудрости, которая только на языке, как признано и одним из ваших стихотворцев, однако же в них больше правды, они учат делами.

Наши рекомендации