О догмате несотворенности Корана

Философия, история, филология, медицина и точные науки, развивавшиеся в средние века в Халифате, получили широкое признание далеко за его пределами. Теперь, после крушения колониальной системы империализме и образования на ее развалинах ряда самостоятельных, суверенных государств Азии и Африки, играющих все более заметную политическую и экономическую роль в современном мире, об этом факте заговорило и исламоведение Запада.

Называя по признаку литературного языка и письменности культуру, науку и технику всех народов Халифата арабской и произвольно сужая понятием "ислам" весь их многогранный образ жизни, английский исламовед Уильям Монтгомери Уотт пишет: "Когда арабские исследования, арабская мысль, арабские сочинения предстают в полном объеме, становится ясно, что без арабов европейская наука и философия не смогли бы развиваться такими темпами. Арабы были не просто передатчиками, но подлинными носителями греческой мысли. Они не только сохранили живыми науки, которые постигли, но и расширили их диапазон. Когда около 1100 г. европейцы стали серьезно интересоваться наукой и философией своих врагов сарацинов (от арабского "шаркин" — восточных; имеются в виду арабы, турки, иранцы, народы Северной Африки. — Л.К.), эти науки были в расцвете. Европейцам пришлось учиться у арабов всему, что было возможно, прежде чем они смогли двинуться вперед"[95].

Еще на грани VIII–IX веков, отмеченных значительным оживлением экономической и культурной жизни Халифата, в нем возникают и получают распространение передовые для своего времени идейные течения, сторонники которых разрабатывают учения, приходившие в противоречие со взглядами суннитских ортодоксов схоластов. Они знакомятся с выдающимися творениями древней науки и литературы, в том числе с сочинениями Аристотеля и других мыслителей древних Греции, Ирана, Индии, переводят их, в меру сил и возможностей развивают свою философскую, научную мысль. В числе сторонников таких позитивных течений находились люди, получившие название мутазилитов (от арабского "му'тазила" — удаляющиеся, отделяющиеся, обособившиеся), которые очень рано были втянуты в догматические споры, в том числе о сотворенности или несотворенности Корана. В Халифате о них говорили как о "людях справедливости и единства" (бога) — "ахль альадль ва-т-таухид".

Согласно мутазилитам, Коран сотворен Аллахом, а допущение извечности и несотворенности этой книги равносильно наделению ее свойствами бога или, иначе, признанию наряду с Аллахом второго бога. Мутазилиты толковали Коран во многом аллегорически, своих же противников — суннитских богословов-ортодоксов — именовали двоебожниками, сопоставляли их взгляды с учением христиан об Иисусе Христе и его "единосущности" богу. Согласно доводам теологов-мутазилитов, этим самым ортодоксы-сунниты нарушают принцип ислама — "асль ат-таухид" — "корень признания единства" Аллаха.

Как сторонники умеренно-рационалистического течения в исламе, мутазилиты вскоре нашли поддержку со стороны аббасидского халифа Мамуна (813–833), сурового феодального правителя, проявлявшего интерес к науке и литературе. Учение мутазилитов, признававшее свободу человеческой воли, как и воли ангелов и Иблиса — дьявола, считавшее, что Коран не извечен и является всего лишь одним из творений Аллаха, отрицавшее антропоморфизм Аллаха, стало при Мамуне официальным, обязательным, государственной доктриной. Инакомыслящих преследовала своего рода мусульманская инквизиция — михна, для многих оказавшаяся тяжелейшим испытанием (таково и буквальное значение этого слова). Михна свирепствовала, лишь изредка несколько ослабляя свою изощренную суровость. Это относится, в частности, ко времени правления двух преемников Мамуна — халифов Мутасима и Васика, и была уничтожена лишь в правление халифа Мутаваккиля (847–861), когда учение мутазилитов было отвергнуто, объявлено еретическим. Тем не менее мутазилитами, пытавшимися примирить ислам с некоторыми положениями античной философии, были высказаны смелые для того времени мысли о Коране, оставившие положительный след в истории общественной мысли Востока.

Однако было бы несправедливо умолчать о том, что критика взглядов мусульманской суннитской ортодоксии велась видными представителями общественной мысли Халифата задолго до возникновения мутазилитской "ереси". Так, известный поэт Башшар ибн Бурд (убит в 783 г.) на многолюдном собрании в Басре, выслушав стихотворения современных ему поэтов, сказал о некоторых из них: "Эти стихи лучше любой суры Корана". А младший современник Башшара ибн Бурда арабский поэт Абу-ль-Атахия (ок. 750–825) не только не признавал несотворенности Корана, но считал, что некоторые из его собственных стихотворений по своим качествам намного выше коранических сур.

В IX веке с резкой критикой Корана как литературного памятника выступил арабский мыслитель и литератор Ибн ар-Равенди, примыкавший раньше к мутазилитам, а затем разошедшийся с ними и написавший против них несколько сочинений."…Он порвал не с одним му'тазилизмом, но и с исламом в целом, подвергнув резкой критике достоинства Корана как литературного памятника. Его анализ направлялся и на сущность догматики вообще всех откровенных религий: в явлениях видимого мира он не мог усмотреть подтверждения мудрости или справедливости его творца. При таком необычном для мусульманской среды содержании его произведений вполне понятна их литературная судьба. Они до нас непосредственно не дошли и только по отрывочным упоминаниям опровергавших его врагов можно составить некоторое представление, конечно, принимая во внимание искажающую призму полемики"[96]. Так, сохранилось его утверждение, что "у проповедника Актама ибн ас-Сайфи можно найти куда более изящную прозу, чем в Коране"[97].

Вопреки стараниям ретроградов, вольнодумные мысли Ибн ар-Равенди не угасли. Существует мнение[98], что именно его творчество вдохновило арабского поэта и мыслителя Абу-ль-Аля аль-Маарри на создание в 1033 году вольнодумного "Послания о прощении" ("Рисалат аль-гуфран") — "остроумнейшей пародии на традиционные мусульманские описания загробной жизни"[99]. А в числе пародируемых в ней представлений первое место занимают те, что опираются на Коран. Уже отмечалось, что Абу-ль-Аля не отдавал предпочтения ни одной религии. Так же он относился и к их священным писаниям. Еще в своем обширном стихотворном цикле "Обязательность необязательного" ("Аль-Лузумийят") Абу-ль-Аля писал: "Вера и неверие… предания, которые преемственно повествуются… Коран, текст которого тщательно изучается… Библия[100]… евангелия… У каждого народа есть своя ложь, в которую, однако, люди свято веруют. Может ли после этого какой-либо народ хвалиться, что он идет путем праведным?"

"Обязательность необязательного", как и другие лучшие произведения Абу-ль-Аля, направлено к прославлению разума, без которого невозможен осмысленный труд, свершение человеком возвышающего его дела, подлинной славы и смысла его существования. Люди, по словам поэта, равны безотносительно к тому, какому роду, племени, народу они принадлежат.

Пусть знатный хашимит[101]не похваляется

Перед человеком из племени берберов[102].

Истиной клянусь, что халиф Али

Равен в глазах жизни его рабу Кандару.

(Перевод Б.Я. Шидфар)

И еще:

Добро — это не пост, из-за которого истаяло тело

того, что его соблюдает.

Это не молитва и не власяница, надетая на тело,

Добро — это когда ты отбросишь в сторону зло,

Когда ты, отряхнувшись, выбросишь из сердца злобу и

зависть.

Верблюды и овцы не перестают дрожать от страха,

Боясь, что их растерзают, — ведь неверно, что лев

стал отшельником.

Абу-ль-Аля обеспокоен жестокостью, суровыми нравами феодального общества, в котором прошла его жизнь. Он был противником тех, кто мирился с невежеством и насилием, оправдывая их отсталостью, предрассудками, мистикой, взглядами разных течений и толков ислама и других религий. Мрачность окружающего, однако, тяжело ранила его:

Я вижу, как нескончаем бред, которым всякая община

Наполняет свои извлечения и комментарии.

И все же, ослепнув в детстве после изнурительной болезни, живя скромно, травимый ретроградами (из них богослов Ибн аль-Джаузи даже спустя более столетия после кончины Абу-ль-Аля в сочинении "Козни дьявола" пропел хвалу высшей силе, лишившей будущего поэта зрения!), он сохранил жизнелюбие, гуманность, оптимизм. В продиктованных им стихах читаем:

Из грязи создал господь человека,

Не говорите же, что он погряз в грязи…

А то, что в условиях отсутствия книгопечатания эта живая, мудрая, свободолюбивая, вольнодумная поэзия сохранилась, — хотя, к сожалению, не полностью, — свидетельство того, что и в темную ночь средневековья у нее было больше друзей, чем недругов. Они ценили откровенное яркое слово Абу-ль-Аля и тогда, когда он писал прозой, ценили его не всегда легкие для чтения "Послания" — "о прощении" и "об ангелах", где, дабы усыпить бдительность духовных цензоров — мухтасибов, сбить их с толку, он вынужден был прибегнуть к приему самоуничижения. Современный биограф сообщает, что о смерти Абу-ль-Аля сразу же узнали его ученики и почитатели в разных странах. Арабский писатель и ученый, автор биографического "Словаря литераторов" Якут (Йакут, 1178 или 1180–1229) рассказывает, что риса[103]на его смерть написали 84 поэта, а его могилу (в небольшом сирийском городе Мааррат-ан-Нумане, где родился и умер Абу-ль-Аля. — Л.К.) посетило несколько тысяч человек. "Только за одну неделю на могильной плите поставили свою печать более двухсот его учеников из Маарры, Кафр Таб, Халеба, Тебриза, Исфахана, Саруджа, Рамлы, Багдада, Массисы, Нишапура, Анбара и разных городов Андалусии"[104].

Значение творчества Абу-ль-Аля не только для Востока, но и для Запада отмечалось не раз. Так, исходя из его вольнодумных высказываний в "Аль-Лузумийят" и в некоторых других произведениях, немецкий арабист Аугуст Фишер (1865–1949) в посмертно опубликованной работе говорил о том, что средневековое движение европейского свободомыслия, позднее нашедшее выражение, в частности, в известном трактате "О трех обманщиках" ("De tribus impostoribus"), идейно связано с влиянием Абу-ль-Аля. Указывая на живое общение и энергичную переписку, которые имел Абу-ль-Аля "с выдающимися умами" разных стран, А. Фишер пишет: "Его мысли должны были достигнуть в Сирии ушей и глаз многих и оттуда найти дорогу в Южную Италию и Андалусию, потому что связи между Востоком и Западом были оживленными". Если "по предложению и обвинению папы Григория IX острое слово о трех обманщиках было высказано Фридрихом II" (1194–1250), то в этом нет ничего удивительного: император Фридрих II, как пишет А. Фишер, с детства владел арабским языком, "при его дворе в Палермо играли большую роль сарацины" и, "питая большой интерес к мавританскому мусульманскому просвещению", он мог знать и смелые мысли, высказанные Абу-ль-Аля. К тому же, по мнению А. Фишера, Фридрих II "был свободомыслящим и страстным борцом с религиозными предрассудками"[105].

С критикой догмата о несотворенности Корана Абуль-Аля выступил, по-видимому, еще в молодые годы[106]в комментарии на сборник стихотворений видного арабского поэта аль-Мутанабби (915–965), которого высоко ценил. В сборнике аль-Мутанабби содержалось немало вольнодумных мотивов. Явно поддерживая предшественника, Абу-ль-Аля назвал свой отклик на его стихи "Му'джиз Ахмед" — "Чудо Ахмеда". Рукописи комментария сохранились, одна из них находится в собрании Института востоковедения Академии наук СССР в Ленинграде. Описавший ее арабист, отметив необычность ("кощунственность") его названия для мусульманина, пояснил, что оно "заключается в двусмысленной игре именем Ахмед и возникающем из этой игры намеке: это, с одной стороны, имя поэта, с другой же — частая замена имени пророка Мухаммеда (так он по мусульманской традиции один раз назван в Коране: 61:6. — Л.К.), как Коран является чудом, открытым Аллахом Мухаммеду, так стихи ал-Мутанабби являются чудом, созданным им самим"[107]. Так в замаскированной форме, воздав должное аль-Мутанабби, Абу-ль-Аля сумел сказать о несостоятельности учения о превосходстве и неподражаемости Корана.

Проницательность и смелость молодого Абу-ль-Аля в той среде, для которой он создавал свой комментарий, должна была усиливаться еще оттого, что по исламской догме ничто созданное людьми не может сравниться с ниспосланным Аллахом своему пророку — наби — предвечным Кораном, а в "Чуде Ахмеда" восхвалялись стихи поэта по прозвищу аль-Мутанабби или, иначе, Лжепророка! Таковы были острота и тонкость таланта Абу-ль-Аля уже в начале его творческого пути.

Несостоятельность догмата о несотворенности Корана мутазилиты и их предшественники доказывали и не лишенными интереса сопоставлениями с отвергаемым исламом христианским учением о Иисусе Христе. Если эта книга, говорили они, — слово божье, вечное, как бог, тогда нет различия между мусульманской верой и христианским учением о единосущности Христа богу: на место сына божьего у мусульман лишь ставится Коран.

Как мы уже отмечали, проповедь ислама с самого начала, еще в Мекке, встречала противников среди носителей устного поэтического творчества арабов, поэтов. Сломить настроения, связанные с трудно изживавшимся духовным наследием первобытнообщинного строя и культурными влияниями рушившихся под ударами войск Халифата государств древнего рабовладельческого мира, было непросто. Свидетельства этому сохранились в старейших памятниках арабского и арабоязычного песенного творчества, в том числе в знаменитой многотомной "Китаб аль-агани" ("Книге песен") Абу-ль-Фараджа аль-Исфахани (897–967).

Нельзя сказать, что в то время в Халифате Омейядов (661–750) царила веротерпимость. Дошедшие до нас данные свидетельствуют о том, что отгородившиеся от народа халифы и близкая им феодальная знать, не считаясь с устанавливавшимися на основе Корана (2:216; 5:92–93) запретами, предавались азартным развлечениям и вину, устраивали пиры, приглашая на них певцов и актеров, "жеманников". Именно к этой феодализирующейся знати и служившим ей кругам можно отнести выводы, сделанные уроженцем Ливана, известным историком арабов Филиппом Хури Хитти (род. в 1886 г.) о том, что "Мекка, а в еще большей степени Медина стали за время Омейядов колыбелью песни и консерваторией музыки. Они доставляли двору (халифов. — Л.К.) в Дамаске все больше талантов. Напрасно консерваторы и улемы (богословы и законоведы ислама. — Л.К.) выдвигали обвинения, объединяя музыку и пение с пьянством и азартными играми; подчеркивали, что это запрещенные удовольствия (malahi), и приводили хадисы пророка, относящие такого рода развлечения к наиболее сильным дьявольским соблазнам"[108].

Халифат Омейядов являлся классовым государством, и то, что позволяла себе господствующая в нем знать, было запретным для народа, в том числе и для тех певцов и музыкантов, которые развлекали халифа и его приближенных. Они были вынуждены постоянно опасаться гнева властей и духовенства, а также тех, кто был фанатично настроен.

Вот иллюстрация — конец карьеры известного певца Са'иба Хасира, попавшего в Халифат в качестве подати, выплачивавшейся правителем Ирана. Племянник халифа Али купил право покровительствовать ему. Однажды Са'иб Хасир оказался у воинов халифа. Чтобы обезопасить себя, он сказал им: "Я певец… служил эмиру верующих Йазиду, а еще до него — его отцу". Они сказали: "Так спой и нам!" Он начал петь. Затем один из них подошел к нему и сказал: "Ты хорошо спел, клянусь Аллахом!" — и отрубил ему мечом голову. Халиф же, когда ему доложили об этом убийстве, промолвил: "Поистине, мы принадлежим Аллаху"[109].

Жизнь человеческая в те годы ценилась невысоко. И произвол, подобный описанному, чинился далеко не одними рядовыми фанатиками-воинами. Вот еще пример из той же "Китаб аль-агани". Речь идет о знатном Йахйа ибн аль-Хакаме, эмире Медины. Однажды, выйдя из дому, он заметил "какого-то человека у солончака, что примыкает к мечети ал-Ахзаб. Увидев Йахйу, незнакомец сел. Это вызвало в Йахйе сомнения, и он направил своих помощников, чтобы те привели к нему незнакомца. Они его привели, и оказалось, что он одет по-женски, в цветное блестящее платье, по-женски причесан и его руки окрашены хной. Помощники Йахйи сказали ему, что это Ибн Нугаш, жеманник… Обращаясь к Ибн Нугашу, Йахйа сказал: "Я не думаю, чтобы ты читал хоть что-нибудь из Книги Аллаха (из Корана. — Л.К.) — велик он и славен! Прочти-ка Мать стихов Корана ("Фатиху" — первую суру Корана. — Л.К.). Ибн Нугаш ответил: "О отец наш, если бы я знал их мать, я бы знал и дочерей". Иахйа воскликнул в гневе: "Так ты издеваешься над Кораном, нет матери у тебя!" — и велел отрубить ему голову. Затем он кликнул клич: "Кто приведет жеманника, тому триста дирхемов!"[110].

Это злобное, фанатичное поведение облеченного властью высокого халифского начальника, как видно из "Китаб аль-агани", после убийства Ибн Нугаша для многих талантливых людей сыграло зловещую роль.

Преследуемые стали прибегать к маскировке, но людям, привыкшим к актерской позе, рассчитывавшим, что их остроумие и необычное одеяние оценят, это далеко не всегда удавалось. Так случилось с популярным певцом Исой ибн Абдаллахом, которого чаще звали Тувайсом — Маленьким павлином. Назначенный эмиром Хиджаза некий Абан, услышав пение и игру на бубне Тувайса, пришел в восторг, даже ласково назвал его "Тавис". Выслушал Абан и его вынужденное "свидетельство" о том, что он-де мусульманин, исполняющий все требования и обряды ислама. А затем сказал Тувайсу: "Говорят, что ты злосчастен". Тувайс ответил: "И еще как!" — "А в чем проявилось твое злосчастье?" — "Я родился в ночь, когда был взят (умер. — Л.К.) пророк — да благословит его Аллах и да приветствует! Я был отнят от груди в ночь, когда умер Абу Бакр — да будет Аллах доволен им! Я достиг зрелости (иначе — был обрезан. Л.К.) в ту ночь, когда был убит Умар — да будет благоволение над ним! Моя невеста была приведена ко мне в ночь, когда был убит Усман — да будет Аллах доволен им!" Тогда Абан сказал: "Уходи, чтоб ты пропал!"

Рассказ этот в "Китаб аль-агани" есть и в других вариантах. В одном из них Абан начинает расспрашивать Тувайса: "Люди утверждают, что ты неверный", — после чего Тувайс произносит свое "свидетельство" шахада. Во всяком случае, современная исследовательница, на наш взгляд, имела немалые основания охарактеризовать эти рассказы "Китаб аль-агани" как не оставляющие "сомнения в том, что Тувайс был одним из тех вольнодумцев, которым и Коран и вообще ислам со всеми его установлениями был глубоко чужд. Внешне… Тувайс выполнял все или почти все предписания, выполнение которых требовалось от мусульманина, внутренне же он, по-видимому, не считал их правомерными… Трудно сказать, имело ли все это уже тогда политическую подкладку, но мы видим, с каким презрением и чувством собственного превосходства относится певец ко всем этим правителям — и большим и малым"[111]. Весьма интересны в связи с этим и рассказы "Китаб аль-агани" о певицах, пользовавшихся большой признательностью слушателей, даже если они были невольницами или вольноотпущенницами и на них возводилась клевета и преследование именитых ретроградов.

Вот небольшой рассказ о певице Аззе аль-Майла, вольноотпущеннице. Однажды ее решили навестить Абдаллах ибн Джафар, племянник халифа Али, и Ибн Абу Атик, знатный курейшит, любитель пения. Придя к Аззе, они увидели, что перед ее дверью стоял посланец эмира, грозно предупреждавший певицу: "Брось пение, так как жители Медины шумят из-за тебя. Они сказали, что ты околдовала мужчин и женщин". Тогда Ибн Джафар сказал ему: "Вернись к своему господину и передай ему следующие мои слова: "Заклинаю тебя, чтобы ты прокричал в Медине, спрашивая, какой мужчина стал порочным или какая женщина была соблазнена из-за Аззы, и требуя, чтобы он открылся в этом, чтобы мы знали и чтобы он показал нам и тебе свои обстоятельства". И посланец прокричал об этом, но никто не обнаружился. А Ибн Джафар вошел к Аззе вместе с Ибн Абу Атиком и сказал ей: "Да не устрашит тебя то, что ты слышала, и давай спой нам!"[112]

Так непросто прокладывало себе дорогу песенное искусство в Халифате, в котором, как показывает современный анализ, "слились четыре традиции… древнее (арабское. — Л.К.) пение, характерное для кочевого народа… культурная песня древних народов Йемена… персидская и греческая песенные традиции…"[113]. Этот сложный процесс приоткрывает немаловажные стороны рождения и развития свободолюбивой мысли в арабском Халифате в то столетие, когда шла работа по собиранию и редактированию Корана. Процессы, происходившие в общественной мысли стран Ближнего и Среднего Востока, получили отражение и в позднейшем устном народном творчестве, и в произведениях выдающихся вольнодумцев Востока, а также в названном выше западноевропейском трактате "О трех обманщиках".

Изображение "основателей" иудаизма, христианства и ислама как обманщиков, а их "священных книг" — Библии (Пятикнижия-Торы), евангелий и Корана — как лжи, по-видимому, к концу Х и особенно в XI–XII веках становится широко известным на Ближнем и Среднем Востоке. В Иране в это время защитники мусульманской ортодоксии приписывают такие представления сектантам-карматам Бахрейна с целью обличения и преследования сторонников этого широкого, в основе своей антифеодального движения.

В "Сиасет-намэ" — книге о правлении, приписываемой везиру Низам аль-мульку, рассказывается, что предводители карматов, оказавшись в Ираке, в Лахсе, "бросили в поле и осквернили все имевшиеся списки Торы, Евангелия и Корана. Бу-Тахир (предводитель карматов Абу Тахир Сулейман. — Л.К.) говорил: "Три лица принесли порчу людям: пастух, лекарь и погонщик верблюдов"[114]. Здесь, как и в позднейшем западноевропейском трактате "О трех обманщиках", под обманщиками подразумевались Моисей ("пастух"), Иисус ("лекарь") и Мухаммед ("погонщик верблюдов"). Естественно, что в произведении, созданном в средневековом Иране, особое значение было придано посланнику Аллаха.

Развившееся в борьбе против свободомыслия, а также против мутазилитов и иных "ересей" схоластическое мусульманское богословие калам (приверженцы его ставили целью словесное обсуждение и логическое подкрепление положений ислама) жестоко расправлялось с каждым, кто был не согласен с официальной догматикой, в частности, высказывался против догмата о несотворенности Корана. По толкованию Абу Ханифы (ум. в 767 г.) — главы наиболее распространенного религиозно-юридического толка (мазхаб) суннитского ислама, Коран "пред творцом не есть сотворенное"[115]. Согласно учению ханифитов, "тот, кто говорит, что Коран сотворен, — кафир", то есть неверный. А получить название кафира там, где ислам являлся государственной религией, было равносильно объявлению вне закона.

В Коране говорится, будто "нет зерна во мраке земли, нет былинки, ни свежей, ни сухой, которые не были бы означены" в нем (6:59). На его же страницах читаем, что Коран ниспослан в "объяснение всех вещей, в руководство, милость, благовестие покорным", мусульманам (16:91); в нем "не выдуманный рассказ, а подтверждение открытого до него, истолкование всем вещам…" (12: 111). На этом основании в исламе было развито положение, что вообще вся мудрость и совершенство — в Коране, а поэтому якобы никакие произведения, кроме него, не могут быть ценимы. Эта мысль, с помощью которой богословие пыталось обесценить мысли и дела человеческие, одержать верх над наукой и прогрессом, обобщена, например, Бади аз-Заманом аль-Хамадани (ум. в 1007/1008 г.) в следующем поучении:

"Начни изучение Корана; затем перейди к тафсиру: бог будет при этом тебе помогать. Не позволяй себя отвлекать от того, что я тебе здесь предписываю, этими книгами-мучениями, потому что это было бы пустым расточительством времени, так как не страшна никакая мука, которая не указана в Коране".

Это положение отстаивается и в работах мусульманских богословов реформистского направления. "Коран, если бы он был даже и сомнительным свидетелем, — писал один из них, — ни один мусульманин… не имеет права обвинять в ошибках"[116]. В связи с этим нельзя не признать справедливым возражение австрийского исследователя X. Готшалка, сделанное им по поводу работы о средневековом исламе, изданной в Чикаго в 1946 и 1947 годах. X. Готшалк пишет, что в "рамках ислама критика Корана невозможна"[117]. Когда в 1926 году видный египетский ученый и писатель Таха Хусейн (1889–1973) выступил с книгой о древнеарабской поэзии ("Фи-ш-шир аль-джахили"), из которой следовало, что он смотрит на Коран не как на "ниспосланное с неба откровение", а как на сочинение араба Мухаммеда и, считаясь с данными науки, высказывает сомнение в историческом существовании Ибрахима (Авраама) и Исмаила, то на него тотчас ополчились защитники мусульманской традиции, всячески понося его труды в печати[118]. Книга Таха Хусейна, написанная с позиции сравнительно робкой рационалистической критики, изображалась как одна из "опор неверия", предназначенная "для сокрушения религии".

Прошло немало лет, прежде чем лучшее, что содержит обширное научное и литературное наследство Таха Хусейна, стало получать заслуженное широкое признание. Еще в 1914 году он защитил диссертацию о любимом поэте — Абу-ль-Аля аль-Маарри, и "это была первая докторская диссертация во всем арабском мире"[119]. Незадолго до кончины Таха Хусейн в октябре 1973 года был удостоен премии Организации Объединенных Наций "За защиту прав человека". Как пишет его современный египетский биограф, "наблюдая в течение всей жизни великий спор XX в. между современностью и традицией, Т. Хусейн способствовал развенчанию мифа о извечном конфликте культур Востока и Запада, убедившись на собственном опыте в том, что они являются составными элементами всей культуры человечества"[120].

Конечно, под влиянием изменений в общественной жизни в наше время выдвигаются новые истолкования религиозных догматов и обрядов. При этом обнаруживается как сила секуляризационных процессов, так и противостоящих им стремлений дальнейшего использования ислама в политической жизни. Естественно, что эта картина приобретает немало оттенков, каждый раз завися от конкретных исторических условий страны, государства, для которого она стала характерной.

Изучение, издания и переводы Корана

Итак, Коран по представлению мусульман — книга предвечная, боговдохновенная, "слово Аллаха". Об этом можно прочитать на страницах самого Корана, в котором данная особенность связывает его с древней традицией "безавторской" литературы, восходящей к таким произведениям, как Библия и Авеста.

При составлении и редактировании Корана сохранение этой традиции, очевидно, произошло под влиянием необходимости поддержания высшей категории авторитета Аллаха, культ которого вышел за пределы древнего пантеона арабов и занял место первого и единственного бога, как провозглашено в шахада — "символе веры" ислама: "Нет божества, кроме Аллаха" — "Ля илях илла ллах".

Эта особенность неоднократно разъяснялась в работах исламоведов, писавших о Коране, а также в комментариях и статьях его переводчиков, особенно тех, кто подолгу жил в странах распространения ислама. Так, арабист и иранист, автор арабско-французского словаря, издатель, исследователь и переводчик персидских классиков Манучихри и Саади, драгоман[121]при французском посольстве в Иране Альбин де Биберштейн-Казимирский (1808–1887) во вступительной статье к переводу Корана, сделанному им с арабского языка на французский, писал: "…Коран не представляет нам почти никаких указаний на жизнь и особу арабского пророка. Это отстранение вообще видно во всем Коране; это слово божие, сказанное Магомету и переданное его устами народу арабскому. Приводя текст Корана, магометанин никогда не скажет: "Магомет говорит", но "бог, всевышний говорит"; поэтому нельзя и ждать, чтоб бог изъяснял согражданам Магомета подробности о его семье, происхождении и приключениях в его жизни"[122].

Однако признание этого факта не помешало Казимирскому свой перевод назвать в нарушение догмата несотворенности Корана так, будто это произведение авторское, принадлежащее одному лицу: "Mahomet. Le Koran…" Соответственно озаглавлены и его русские переводы К. Николаева, которые выдержали в России пять изданий — 1864, 1865, 1876, 1880 и 1901 годов: "Коран Магомета. Переведенный с арабского на французский переводчиком французского посольства в Персии Казимирским, с примечаниями и жизнеописанием Магомета. С французского перевел К. Николаев"[123].

Перевод Казимирского в этом смысле не уникален. Вот заголовки книг трех его предшественников на том же поприще. Прежде всего, перевод на английский язык арабиста Джорджа Сэйла (1680–1736): "The Koran commonly called the Alcoran of Mohammed: translated into English immediately from the original Arabic… by G. Sale, London, 1734" ("Коран, обычно называемый Алкоран Мохаммедов: переведен на английский непосредственно с арабского оригинала… Дж. Сэйлом. Лондон, 1734"). В русском переводе, однако, оговорка "обычно называемый" снята и книга названа утвердительно: "Ал Коран Магомедов, переведенный с арабского языка на английский… Георгием Сейлем. С английского на российский перевел Алексей Колмаков, ч. I–II. Спб., 1792".

А вот заглавие немецкого перевода Фр. Бойзена: "Der Koran oder das Gesetz fur die Muselmanner durch Muhammed, den Sohn Abdallah… unmittelbar aus dem Arabischen ubersetzt… v. Fr. Eb. Boysen. Halle, 1773" ("Коран или Закон, данный мусульманам Мухаммедом, сыном Абдаллаха… непосредственно переведенный с арабского… Фр. Е. Бойзеном. Галле, 1775").

А.С. Пушкин, создавая свои незабываемые "Подражания Корану", пользовался переводом, называвшимся "Книга Аль-Коран аравлянина Магомета, который в шестом (!) столетии выдал оную за ниспосланную к нему с небес, себя же последним и величайшим из пророков божьих". В книге две части, в каждой из которых сказано, что она "перевод с аравского на французский язык Андрея дю-Рюэра-де-ла-Гард-Малезера". Сообщено также, что она "печатана в Амстердаме и Лейпциге в 1770 году, по российски же переложена, Московского наместничества, Клинской округи, в сельце Михалеве 1790. В Санктпетербурге, в типографии Горного Училища 1790 года". Перевел ее с французского видный русский драматург и переводчик, член Российской академии М.И. Веревкин (1732–1796).

Следует отметить, что Пушкин не поддался влиянию ни заголовка перевода А. Дю Рие (Andre Du Ryer), ни приложенной к нему статьи "Житие лжепророка Магомета вкратце", написанной библиотекарем Сорбонны аббатом Ладвокатом, и заметил важнейшую особенность Корана как книги, где "в подлиннике Алла везде говорит от своего имени, а о Магомете упоминается только во втором или третьем лице"[124].

Анализ источников подтверждает, что традиция истолкования Корана как авторского произведения последнего мусульманского пророка утверждалась прежде всего не на Востоке, а в Западной Европе, едва ли не ранее всего в католической среде, в миссионерских обличительных целях. Так повелось с периода распада Кордовского халифата и успехов реконкисты — отвоевания народами Пиренейского полуострова земель, захваченных арабами и берберами, позднее ставшими известными под именем мавров, а также после образования, в результате первого Крестового похода, Иерусалимского королевства (1099–1291). Позднее, с развитием в Европе книгопечатания, в XV и особенно в XVI и XVII веках эта традиция утвердилась.

Конечно, и в мусульманской среде, как мы могли заметить в приведенном выше отрывке из "Сиасет-намэ" Низам аль-мулька, близкие этому мысли уже в XI веке смущали не одного мусульманина. Немало вольнодумных замечаний в отношении тех или иных сур и аятов Корана содержится и у его мусульманских истолкователей. Именно эти исламские авторитеты во многом влияли на переводчиков и европейских комментаторов Корана в решении вопроса о происхождении тех или иных его аятов и сур. Некоторые из таких мест нами были перечислены при ознакомлении с примечаниями академика Крачковского (см. выше), где, например, в отношении одного аята замечено, что он — "добавление Усмана", а другого, что это — "цитата Абу Бакра после смерти Мухаммеда". В последнем случае речь идет о 138-м аяте 3-й суры Корана, где в третьем лице сказано о возможной смерти Мухаммеда. Еще знаменитый историк и комментатор Корана ат-Табари (838–923) написал об этом аяте как неизвестном при жизни "посланника Аллаха"; его-де сообщил мусульманам ставший первым халифом Абу Бекр. Это место из ат-Табари переводилось и на русский язык[125].

У комментаторов Корана встречаются и другие любопытные замечания. Так, в известном, неоднократно издававшемся тафсире кади[126]XIII века Абдаллаха Байдави "Анвар ат-танзиль" ("Светочи наития")[127]в толковании 93-го аята 6-й суры Корана есть такая запись: "Абдулла, сын Сагада, сына Абу Сархова, был писцом у посланника Аллаха. Когда были открыты (Мухаммеду. — Л.К.) аяты: мы сотворили человека из самого чистого вещества, из глины (23:12 [128]. — Л.К.) и далее сказаны были слова: и потом произвели его на свет другим творением (23:14 [129]. — Л.К.), Абдулла, удивляясь этим словам о создании человека, сказал: благословен бог наилучший из творцов (23:14 [130]. — Л.К.), тогда Мухаммед сказал: напиши и эти слова (твои), потому что они слова откровения. Тогда Абдулла пришел в недоумение и говорил: если Мухаммед истинный пророк, то и мне дается откровение так же, как дается откровение ему; а если он ложный пророк, то и я могу говорить так же, как говорит он"[131].

Нетрудно понять, что за этой живой зарисовкой — слегка завуалированный суровый повседневный труд писцов, требовавший усидчивости и постоянного внимания, напряжения внутренних сил, но не убивавший в лучших из них вольномыслия, желания вникнуть в то, что им диктовали, стремления приподнять завесу над тем, как рождается "несотворенное", "боговдохновенное". Факт этот, как видим, не стал скрывать от своих читателей и столь авторитетный комментатор Корана, как Абдаллах Байдави.

Нелишне также напомнить данные современной науки — психологии и экспериментальной фольклористики, установивших, что человеческая память не гарантирует сколько-нибудь длительного сохранения незафиксированных текстов. Даже у профессиональных сказителей, в течение долгих лет исполняющих эпические произведения, обычно сохраняются лишь фабульная основа воспринятого и передаваемого ими, а также связанный с этой основой эмоциональный фон. Отсюда смутность и ограниченность представлений о времени и месте происходящего, композиционные, хронологические и т. п. смещения в текстах, дошедших через устные пересказы, или представляющие их позднейшую запись, доработку. Само собой разумеется, что возведение таких текстов к определенному реальному лицу часто носит весьма условный характер, а тем более, если это лицо, этот источник иллюзорный — "высшая неземная сила".

Однако когда такая запись, даже прошедшая несколько редакций, канонизирована и более тысячелетия как принята миллионами верующих за произведение "безавторское", боговдохновенное, несотворенный оригинал которого находится на седьмом небе, у вседержителя, то странно, не назвав определенной причины и не приведя соответствующей аргументации, выдавать ее за сочинение определенного лица, хотя бы оно одновременно считалось посланником (ар-расуль) этой высшей инстанции. Между тем именно так поступили с Кораном при его переводе на западноевропейские языки.

Вспомним также, как трудно давалось составление Корана, подготовка первого, а затем и второго его списка, как теперь пишут, "редакций", рассчитанных на то, чтобы удовлетворить ими всех мусульман, приверженцев разных течений, имевшихся в раннем Хали

Наши рекомендации