Проблема «Я» и гениальность
« В начале мир был только Атаманом в образе человека. Он начал озирататься кругом себя и не увидел ничего, кроме самого себя. Тогда он впервые воскликнул: „ Это я!“ Отсюда ведет свое происхождение слово „я“ – Поэтому еще в настоящее время, когда зовут человека, он прежде всего про. износит: „я“, а затем только называет свое имя.
Многие принципиальные споры, которые ведутся в психологии, покоятся на индивидуальных различиях характера самих спорящих. На долю характерологии при подобных обстоятельствах, как уже было упомянуто, могла бы выпасть весьма важная роль. В то время, как различные люди приходят в своем мышлении к самым разнообразным результатам, ей надлежало бы выяснить, почему итоги самонаблюдения у одного отличаются от таковых у другого. Она по крайней мере должна была показать, в каких еще отношениях отличаются люди между собою, помимо различия в их взглядах. И в самом деле, я решительно отказываюсь найти какой‑либо другой путь для выяснения наиболее спорных вопросов психологии. Ведь психология является наукой опыта, а потому в ней общее не должно предшествовать частному, как в сверхиндивидуальных нормативных науках логики и этики. Наоборот, для психологии исходной точкой должен являться именно отдельный человек. Нет всеобщей эмпирической психологии. Создание подобной психологии без одновременного исследования в области психологии различий было бы непростительной ошибкой.
Подобное печальное положение всецело лежит на совести того двойственного положения, которое психология занимает между философией и анализом ощущений. Какую бы область не избрал психолог своей исходной точкой, он всегда претендует на всеобщую достоверность своих выводов. Но вряд ли когда‑нибудь удастся ясно ответить на столь фундаментальные вопросы, как вопрос о том, не лежит ли в самом ощущении деятельный акт восприятия, спонтанность сознания, если не предпринять никаких исследований в области характерологических различий. Раскрыть незначительную часть таких амфиболий при помощи характерологии в применении к психологии полов – является основной задачей дальнейшего изложения. Что касается различных взглядов на проблему «я», то они вытекают не из психологических различии полов, но прежде всего, хотя и не исключительно, из индивидуальных различий в даровании.
Как раз границу между Кантом и Юмом можно провести в такой же степени, в какой это можно сделать между человеком, который видит в произведениях Макарта и Гуно верх совершенства, и другим, который находит венец творчества в произведениях Рембрандта и Бетховена. Этих людей я прежде всего начну различать с точки зрения их дарования. И уже здесь видно, что следует, даже необходимо, придавать различную ценность суждениям о понятии «я», исходящим от двух различных, весьма даровитых людей. Нет ни одного истинно выдающегося человека, который не был бы убежден в существовании «я», и обратно: человек, который отрицает «я», не может быть выдающимся человеком.
Этот тезис в процессе дальнейшего изложения приобретает характер непреложного принудительного положения. В нем мы найдем и обоснование более высокой ценности суждений гения.
Нет и не может быть ни одного выдающегося человека, который в своей жизни не пережил бы момента, когда он проникается убеждени‑ем, что обладает некоторым «я» в высшем значении этого слова. В общем этот момент наступает тем раньше, чем духовно богаче человек. (См. гл. V). Для доказательства сравним признания трех совершенно различных, бесспорно гениальных людей.
Жан Поль рассказывает в своем автобиографическом эскизе «Правда из моей жизни „следующее: „Никогда в жизни не забуду того факта, когда я стоял лицом к лицу с рождением своего самосознания. Я еще никому не рассказывал об этом факте, но я отлично помню время и место, где он происходил. Еще совсем маленьким ребенком, стоял я как‑то раз перед обедом у порога нашего дома и смотрел на складку дров налево, как вдруг внутренний свет – я есмь „я“, словно молния, озарил все мое существо: мое «я“ впервые увидело само себя – и навеки. Трудно предположить тут обман памяти. Дело в том, что никакой рассказ из жизни другого человека не может до такой степени соединиться с различными переживаниями отдаленных тайников человеческой души, переживаниями, новизна которых запечатлевает в памяти самые незначительные обыденные подробности их“.
По‑видимому, то же переживание характеризует Новалис в своих Фрагментах смешанного содержания: «Нельзя дать полную картину этого факта. Каждый человек должен сам пережить его. Это – факт высшего порядка, имеющий место только в жизни выдающегося человека. Люди должны стремиться каким бы то ни было образом вызвать этот факт к жизни. Философствовать значит производить над собою высший анализ, достигнуть самооткровения, возвышения эмпирического „я“ до степени идеального „я“. Философствование является основанием всех прочих откровений; оно есть требование, направленное к эмпирическому „я“. Требование, чтобы это философствование глубже вникло в свою собственную сущность пробудилось к новой жизни в новой форме: в форме Духа».
В VIII главе своих юношеских «Философских писем о догматизме и критицизме» – (произведение это мало известно широкой публике) Шеллинг в следующих глубоких и красивых выражениях рисует то же самое переживание: «Всем нам… свойственна таинственная, поразительная склонность возвращаться из смены времени к нашему внутреннему, духовному „я“, от всего того, что приходит в наше „я“ из внешней среды. В этом „я“ под формой неизменности мы удовлетворяем свое желание созерцать вечность. Это созерцание есть глубочайший, правдивейший опыт, от которого зависит решительно все, что мы знаем и предполагаем относительно сверхчувственного мира. Это созерцание убеждает нас в том, что есть нечто, существование которого для нас вполне достоверно, и что все остальное представляет собою одни только явления, хотя мы и употребляем в применении к ним слово „существует“. Оно отличается от чувственного созерцания тем, что имеет своим источником свободу, что оно чуждо всякому человеку, свобода которого настолько стеснена подавляющей силой окружающих объектов, что не в состоянии вызвать в человеке сознание. Даже у тех людей, которые лишены этой свободы самосозерцания, существует нечто приблизительно похожее на это, некоторый посредственный опыт, при помощи которого они только чувствуют существование своего „я“. Существует какое‑то глубокое ощущение, которое тщетно стараются познать и развить в себе. Описание его принадлежит перу Якоби… Это интеллектуальное созерцание наступает тогда, когда мы теряем в своих собственных глазах значение объекта, когда мы, замыкаясь в сфере нашего собственного „я“, отождествляем созерцающее „я“ с созерцаемым. В момент подобного созерцания исчезает для нас категория времени, не мы существуем во времени, или вернее, не время, а абсолютная вечность существует в нас.
Весь мир исчезает в нашем созерцании, а не мы исчезаем в созерцании объективного мира». Позитивист, сторонник имманентной философии, быть может, усмехнется над обманутым обманщиком, над философом. который заявляет о существовании у него подобных переживаний. Что ж, против этого ничего не поделаешь! Да, по‑моему, и не зачем. Однако я не сторонник того взгляда, что этот «факт „высшего порядка проявляется у всех гениальных людей в той мистической форме полнейшего слияния субъекта и объекта, в какой обрисовал его Шеллинг. Мы оставим здесь в стороне вопрос, существуют ли неделимые переживания, первоначальный дуализм которых уничтожается в течение нашей жизни, как утверждает Плотин и индийские махатмы, или это – только высшее напряжение переживаний, принципиально ничем не отличающихся от всех прочих. Мы также воздержимся здесь от всяких рассуждении о том возможно или невозможно совершенное совпадение субъекта и объекта времени и вечности – созерцание Бога живым человеком. С точки зрения теории познания, переживание своего „я“ лишено всякой ценности, никто еще до сих пор не пытался оперировать с категорией переживания в целях создания систематической философии. Поэтому, я хочу этот факт „высшего порядка“, который у различных людей протекает совершенно различно, назвать не переживанием своего „я“, а явлением своего „я“. С этим явлением знаком всякий выдающийся человек. Человек может достигнуть познания этого явления через посредство любви к женщине, так как выдающийся человек интенсивнее ощущает это чувство, чем человек средний, или сознание вины может привести его к познанию высшей, совершенной сущности своей, которую он оскорбил поступком, вызвавшим в нем раскаяние – ведь и сознание вины сильнее и дифференцированное у выдающегося, чем у среднею человека. Далее, явление своего „я“ может происходить в процессе полнейшего слияния со всеобщностью, путем созерцания всех вещей в Боге, или, напротив, оно раскрывает перед ним потрясающую двойственность во вселенной между природой и духом и пробуждает в нем потребность искупления и внутреннего чуда. Но как бы ни совершалось это явление, в нем самом лежит уже ядро определенного миросозерцания. Ведь под миросозерцанием не следует понимать всеобъемлющего синтеза, который приобретается путем упорного и настойчивого труда над разнообразными отраслями человеческой науки за письменным столом посреди огромной библиотеки. Миросозерцание является результатом переживаний. Оно в общем и целом представляется ясным для своего носителя, хотя бы некоторые детали его были неясны и противоречивы. Явление своего „я“ есть корень всякого миросозерцания, т.е. всеобъемлющего взгляда на мир, как на нечто целое. В этом смысле оно одинаково как у художника, так и у философа. И как радикально не различались бы между собою всевозможные миросозерцания, всем им, поскольку они действительно заслуживают этого имени, свойственно одно: это именно то, что появляется в результате познания своего „я“, это та вера, которая присуща всякому выдающемуся человеку, вера в существование какого‑то «я“ или какой души, стоящей одиноко во вселенной и созерцающей весь мир.
Жизнь души для выдающегося человека начинается с момента понимания категории «я», хотя бы эта жизнь прерывалась самым ужасающим чувством, смерти, небытия.
Я хочу здесь заметить, что только на основании тех соображений, которые мы до сих пор развивали, а не на основании чувства неудовлетворенности своими творениями, чувства, которое в столь сильной степени присуще выдающимся людям, мы приписываем им высшую степень самосознания, которой лишены все прочие люди. Нет ничего более ошибочного, чем говорить о «скромности» великих людей, будто бы не знающих, какое богатство в них скрывается. Нет ни одного выдающегося человека, который бы не знал, насколько сильно он отличается от всех прочих (за исключением периодов депрессии, когда выгодное о себе мнение, сложившееся в моменты духовного подъема, теряет силу). Нет ни одного, который не считал бы себя выдающимся человеком, раз он кое‑что сотворил, создал, и уже, без сомнения, не найдется ни одного, который в своем тщеславии и суетности не переоценил бы себя. Шопенгауэр ставил себя значительно выше Канта. Вели Ницше назвал своего «Заратустру» глубочайшей в мире книгой, то в этом не последнюю роль играло возмущение его по поводу молчания журналистов и желание их познать мотивы, которые трудно признать особенно благодарными.
Одно только глубоко верно в этом мнении о скромности великих людей: им чужда наглость. Самооценка и наглость – две вещи диаметрально– противоположные. Ни в коем случае не следует, как это большей частью бывает, одно понятие заменять другим. Человек нахален в той же степени, в какой он лишен надлежащей самооценки. Наглость является средством насильственно поднять собственное достоинство путем искусственного обесценения окружающих людей. Она иногда поэтому впервые приводит к сознанию своего «я». Это все, конечно, относится к бессознательной, так сказать, физиологической наглости. Что касается умышленной грубости по отношению к низким личностям, то ее могут проявлять в равной мере и выдающиеся люди в целях поддержания своего достоинства.
Итак, всем гениальным людям свойственно твердое, непоколебимое убеждение в том, что они обладают душой. Это убеждение совершенно не нуждается в особых доказательствах, поскольку речь идет о самом носителе его. Пора, наконец, перестать видеть теолога – пропагандиста в каждом человеке, который говорит о душе, как о некоторой сверхэмпирической реальности. Вера в существование души далеко не суеверие и не просто обман духовенства. Даже художники, при том такие атеисты, как Шелли, говорят о своей душе, как о чем‑то им известном, не изучив ни философии, ни теологии. Тем не менее они в это слово вкладывают очень понятное и определенное содержание. Быть может, кто‑нибудь подумает, что «душа» для них красивое слово, которое они охотно произносят, но которое не вызывает в них никаких чувств, что художник употребляет различные названия предметов, ни имея представления о самой сущности их, как в данном случае, о высшей мыслимой реальности? Но имманентный эмпирист, физиолог по убеждению должен объявить все подобные предположения пустой болтовне и провозгласить Лукреция единственным великим поэтом. Как бы злоупотребляли словом «душа», одно остается несомненным: когда выдающиеся художники говорили о своей душе, они отлично понимали, о нем говорят. У них, как и у великих философов, существует чувство меры высшей реальности. Это чувство было чуждо Юму.
Ученый, как уже было замечено, а впоследствии еще будет доказано стоит ниже философа и художника. Последние заслуживают эпитет гения, ученый нет. Но придавать больше веса взгляду гения на какую‑нибудь проблему только потому, что этого взгляда придерживается гений, одновременно значит отдавать гениальности то предпочтение перед научностью, которого еще до сих пор не удалось обосновать. Имеем ли мы право на это? Может ли гений открывать такие вещи, которые недоступны для человека науки? Простирается ли взгляд гения на такую глубину, которая закрыта для ученого?
По своей идее гениальность, как уже было показано, включает в себе универсальность. Для гениального во всех отношениях человека, представляющего необходимую фикцию, не было бы ничего такого, к чему он не питал бы одинаково живого, бесконечно близкого, фатального отношения. Гениальность, как мы видели, является универсальной апперцепцией, а вместе с тем самой совершенной памятью, абсолютным отрицанием времени. Но для того, чтобы быть в состоянии что‑нибудь апперципировать, необходимо иметь в себе самом нечто, родственное этому. Обыкновенно замечают, понимают и постигают только то, с чем имеют какое‑либо сходство. Гений явился перед нами, наконец, как бы вопреки всей своей сложности, в образе самого интенсивного, живого, сознательного, непрерывного, самого цельного «я». «Я» – центральный пункт, единство апперцепции, «синтез» всего многообразного в человеке.
Это «я», принадлежащее гению, должно поэтому само по себе представлять универсальную апперцепцию. Этот центральный пункт «я» уже включает в себе бесконечное пространство: выдающийся человек включает весь мир в себе, гений есть живой микрокосм. Он – не пестрая мозаика, не искусственное соединение конечного числа химических элементов. Не в этой мысли заключался истинный смысл исследования IV главы о внутреннем духовном родстве с большим количеством людей и вещей. Гений – все. В нашем «я» при помощи его все психические явления приобретают самую тесную связь между собой. Эта связь является результатом непосредственного переживания, а не вносится в наш духовный мир упорными усилиями науки, что последняя совершает по отношению к вещам внешнего мира. Здесь целое существует раньше составных частей своих. Так гений, в котором «я» есть все, охватывает своим взором природу и жизнь всех существ, как нечто целое, замечает все соединения и связи и создает знание, которое составлено не из отдельных частей. Потому гениальный человек не может быть психологом эмпиристом, который главное внимание свое сосредоточивает на деталях и в поте лица своего старается спаять их при помощи ассоциаций, проводящих путей и т.д. В одинаковой степени он не может быть исключительно физиком, для которого мир является соединением атомов и молекул.
Из идеи целого, в которой непрестанно вращается гений, он постигает смысл отдельных частей. Сообразно этой идее, он оценивает все, лежащее в нем и вне его. Только поэтому все это, является не функцией времени, а представляет собою выражение великой, вечной мысли. Гениальный человек является потому и глубоким человеком и только глубокий человек – гениальным. Потому его мнение более веско, чем мнение всех прочих. Он творит из своего «я», как целого, включающего в себе всю вселенную, в то время как другие едва ли когда‑нибудь приходят к сознанию своего истинного «я». Поэтому каждая вещь исполнена для него глубокого смысла. Она имеет для него определенное значение, он видит в ней всегда символ. Дыхание для него – больше, чем простой обмен газов через тончайшие стенки капилляров крови, лазурь неба больше, чем частично поляризованный, рассеиваемый туманностями атмосферы солнечный свет, змеи больше, чем безногие рептилии, лишенные плечевого пояса и конечностей. Если собрать вместе все когда‑либо совершенные открытия в области науки и приписать их изобретательности и уму одного только человека, если все, созданное в области науки такими людьми, как Архимед и Лагранж, Иоганн Мюллер и Карл Эрнст фон Берг, Ньютон и Лаплас, Конрад Шпренгель и Кювье, Фукидид и Нибур, Фридрих Август Вольф и Франц Бопп, если, повторяем, все это рассматривать как результат деятельности непродолжительной жизни одного человека, то и тогда этот человек не заслужил бы звания гения.
Мы должны еще более углубиться в самую сущность предмета. Человек науки берет вещи так, как они представляются нашему чувственному восприятию, гений же берет из них то, что они собою представляют. Для него море и горы, свет и тьма, весна и осень, кипарис и пальма, голубь и лебедь – символы. Он не только чувствует, он видит в них нечто более глубокое. Для него полет валькирий не простое течение воздуха, ослепительные огненные эффекты, не простой процесс окисления. И все это понятно, поскольку речь идет о гение, так как внешний мир связан у него богатыми и прочными узами с внутренним миром, более того, внешний мир является частным, специальным случаем внутреннего. Мир и «я» для него тождественно, а потому ему не приходится отдельные части своего опыта соединять воедино по определенным правилам и законам. Даже величайший универсал громоздит только одну специальность на другую, не образуя ничего дельного. А потому великий ученый занимает свое место позади великого художника или великого философа.
Беспредельности вселенной соответствует бесконечность в собственной груди у гения. Его внутренний мир включает в себя хаос и космос. Все частности и все общее, все многообразие и всякое единство. Если этими определениями мы гораздо больше сказали о гениальности, чем о сущности гениального творчества, если состояние художественного экстаза, философской концепции, религиозного просветления осталось столь же загадочным, как и раньше, и, если, таким образом, мы выяснили условия, а не сам процесс гениального творчества, то для большей полноты необходимо выяснить следующее определение гениальности:
Гениальным следует назвать такого человека, который живет в сознательной связи с миром, как целым. Гениальное есть вместе с тем и истинно божественное в человеке.
Великая идея о душе человека, как о микрокосме, величайшее создание философов эпохи Возрождения, хотя следы ее можно найти у Платона и Аристотеля, совершенно забыта со времени смерти Лейбница. Здесь эта идея нашла применение к природе гения. Те же мыслители хотели видеть в ней истинную сущность всякого человека.
Однако, разница между ними только кажущаяся. Все люди гениальны, и в тоже время нет абсолютно гениального человека. Гениальность – это идея, к которой один приближается в то время, как другой находится вдали от нее. Один подходит к ней быстро, другой только на закате своей жизни.
Человек, которого мы признаем гениальным, это тот, который только еще прозрел и начал уже открывать глаза другим людям. И если они в состоянии смотреть его глазами, то это доказывает, что они уже стояли у самого порога гениальности. Посредственный человек, даже как таковой, может стать в посредственные отношения ко всему. Его идея целого полна каких‑то неясных предчувствий, но он никак не в состоянии отождествить себя с ней. Он не лишен возможности переживать это отождествление с помощью других и, таким образом, составить себе картину целого. Миросозерцанием он связывает себя со вселенной, как целым, просвещением – с единичными частями. Нет ничего, что было бы ему совершенно чуждо. Все вещи в мире приковывают его к себе Узами расположения. Совершенно не то происходит с животными или растениями: они ограничены, они знают не все элементы, а только один, они населяют далеко не весь мир. Там же, где они получили всеобщее распространение, они подпадают под власть человека, который определяет каждому из них однообразную, неизменную функцию. Они, пожалуй, могут иметь некоторое отношение к солнцу и луне, но у них, без мнения, нет ни «звездного неба», ни «морального закона». Последний имеет своим источником человеческую душу, в которой скрыто все целостное, которая в состоянии все понять, так как она сама по себе уже все: звездное небо и моральный закон – вещи, в корне своем совершенно одинаковые. Универсальность категорического императива есть универсальность вселенной, бесконечность вселенной – только отражение бесконечности нравственного выбора.
О микрокосме человека учил еще Эмпедокл, могучий маг из Агригента.
Человек – единственное существо в природе, которое стоит в известных отношениях ко всевозможным вещам в ней.
Человек, в котором это отношение не к отдельным только вещам достигло ясности и интенсивности сознания, который совершенно самостоятельно мыслит обо всем, – это гений. Человек, в котором можно пробудить некоторый интерес ко всяким вещам, но, если он сам по себе интересуется только немногими из них, – то такой может быть просто назван человеком. Учение Лейбница столь мало понятно выражает ту же самую мысль, говоря, что и низшая монада является отражением всего мира. Гениальный человек живет в состоянии всеобщего сознания, которое и есть не что иное, как сознание всеобщего. И в. среднем человеке живет мировое целое, но оно никогда не доходит у него до творческого сознания. Один живет в активно‑сознательной связи с мировым бытием, другой в бессознательной, пассивной. Гениальный человек – актуальный микрокосм, негениальный – потенциальный. Только гениальный человек совершенен. То, что есть в человеке человеческого (в Кантовском смысле), как нечто возможное, живет в гениальном человеке в развитом состоянии.
Человек универсален, он содержит в себе все, он – все, а потому уже не может быть частью всего, той частью, которая находится в зависимости от других частей. Закономерность, этот основной принцип всех явлений природы, на него не распространяется, так как он сам по себе составляет сущность всех законов, а потому он свободен, как мировое целое, которое ничем не обусловлено и ни от чего зависеть не может Гениальный человек – это тот, который ничего не забывает. Забывать значит находиться под неотразимым влиянием времени, а потому был несвободным и неэтичным. Гениальный человек – это не тот, которого одна волна исторического движения выбрасывает наружу, а другая нова затопляет, ибо все прошедшее и будущее кроется в вечности его духовного взгляда. Сознание бессмертия в нем особенно ярко, так как мысль о смерти не пугает его. Он стоит в отношениях страстной влюбленности к символам и ценностям, в то время, как оценивает и осмысливает все, лежащее как внутри, так и вне его. Он самый свободный мудрый человек, вместе с тем самый нравственный, и только поэтому он особенно сильно страдает под гнетом того, что в нем самом еще не озарено светом сознания, хаотично, слепо, как рок.
Теперь зададимся вопросом, что происходит с нравственностью великих людей по отношению к другим людям? Ведь это единственная Дорма, в которой по мнению широкой публики, и может проявиться истинная моральность. По тому же взгляду, безнравственность самым последовательным образом связана с уголовным кодексом! С другой стороны, разве не в этой именно области великие люди проявляли самые подозрительные черты своего характера? Разве не приходилось очень часто прощать им самые позорные поступки: черную неблагодарность, величайшую черствость, развращенность натуры?
Художник и мыслитель остаются неизменно верными самим себе. Они делают это с тем большей решительностью, чем они гениальнее. Правда, они иногда могут обмануть ожидания многих. Мыслим, например, такой случай, когда человек, стоя в отношениях временной общности духовных интересов с гением, впоследствии теряет свой могучий духовный размах. Он, конечно, не прочь будет приковать орла к земле (Лафатер и Гете). Вот где лежит причина того, что все в один голос признали великих людей аморальными. Фредерика из Зезенгейма меньше беспокоилась по поводу своей участи, чем это делал Гете по отношению к ней. Ему, правда, этого ни в коем случае простить нельзя, но счастье, что он далеко не все рассказал нам о своих отношениях к этой женщине. Ведь уже и без того нашим современникам кажется, что они его совершенно поняли, и только на основании одного туманного намека, одной тончайшей снежной пелены, окутывающей бессмертную часть его «Фауста», объявляют его жизнерадостном олимпийцем. Но нужно быть справедливым: никто лучше его самого не знал, как велика его вина, и, надо полагать, он в достаточной мере расскаивался по поводу всего происшедшего. И когда ворчливая брюзга, которая в жизни своей не понимала и никогда не поймет Шопенгауэрской теории искупления и самого смысла нирваны, ставит ему в упрек то обстоятельство, что этот философ весьма ревниво защищал свое право собственности, то на подобный собачий лай я считаю лишним даже отвечать.
Следует считать доказанным, что гениальный человек отличается высшей нравственностью по отношению к самому себе: он не позволит насильственно привить ему чужое мнение и тем умалить значение своего собственного «я». Правда, чужое «я» и его взгляды он резко отличает от своего «я», от своих взглядов. Вместе с тем, он воспринимает чужое мнение не пассивно: болезненна и мучительна для него мысль о том, что он в тот или иной момент ограничивается одним только восприятием. Он будет всю свою жизнь помнить ложь, произнесенную им сознательно, и не в состоянии будет ее легкомысленно, «подионисовски» стряхнуть. Особенно мучительны страдания гениального человека, когда они случайно натыкаются на какую‑нибудь произнесенную ложь, которой они совершенно не сознавали в момент разговора, или ложь, благодаря которой они ввели самих себя в заблуждение. Прочие люди, не ощущают столь сильной потребности в истине, поэтому глубже утопают в лжи и заблуждении. Вот где причина того, что они так мало понимают самый смысл и страстность борьбы великих людей против «лжи жизни».
Выдающийся, гениальный человек – это тот, в котором вневременное «я» окончательно утвердило свое господство, который стремится поднять свою ценность перед своим умопостигаемым «я», перед своей моральной и интеллектуальной совестью. Он тщеславен прежде всего перед самим собою: в нем нарождается потребность импонировать самому себе (своим мышлением, поступками, творчеством). Подобного рода тщеславие особенно характерно для гения: он несет в себе самом сознание своей ценности и награды и пренебрегает мнением всех прочих людей на том основании, что они не в состоянии изменить его собственного представления о себе. Но и это тщеславие едва ли заслуживает похвалы: аскетически настроенные натуры (Паскаль) очень сильно страдают под тяжестью этого тщеславия, но расстаться с ним они немогут. Верным товарищем внутреннего тщеславия всегда является тщеславие внешнее; но эти различные виды тщеславия находятся между собою в непрекращающейся борьбе.
Но настойчивое подчеркивание какого‑то долга по отношению к самому себе, не отодвигает ли оно на задний план, или просто, не наносит ли оно решительного удара понятию долга по отношению ко всем прочим людям? Не находятся ли эти два понятия в таком взаимоотношении, что сохранение верности самому себе естественно предполагает нарушение ее по отношению ко всем прочим людям?
Ни в коем случае. Истина – едина, так же едина и потребность в ней – Карлейлевская «sincerity». Эта потребность может быть у нас, но она может и не быть. Она неделима: потребность в истине к самому себе обязательно предполагает потребность в истине по отношению ко всем. Нет миронаблюдения без самонаблюдения, как и самонаблюдения без миронаблюдения: существует только один долг, только одна нравственность. Можно поступать и нравственно, и безнравственно. Но кто морален по отношению к себе, тот морален и ко всем людям.
Между тем ни в одной области нет такого множества ложны? представлений, как в вопросе о том, что представляет собою эта нравственная обязанность к окружающим, и каким образом она может был исполненной.
Мы оставим пока в стороне те теоретические системы этики, которые благо человеческого общества считают руководящим принципом всякой нравственной деятельности. Эти системы сводят всю этику к господству какой‑то всеобщей нравственной точки зрения, (и в этом отношении они выгодно отличаются от всякой этики, основанной на симпатии) совершенно оставляя без изучения конкретные чувства в процессе пеяния и эмпирическую сторону импульса. Таким образом, остается самая распространенная точка зрения, согласно которой нравственность определяется чувством сострадания, «добротой» человека. Гетчесон, Юм и Смит видели с философской точки зрения в сострадании сущность и источник этического поведения. Необычайную глубину придал этой теории впоследствии Шопенгауэр своей этикой сострадания. «Сочинение на соискание премии об основах морали» Шопенгауэра уже в своем эпиграфе: «проповедывать мораль легко, обосновать мораль трудно», обнаруживает ошибку, общую всякой этики, основанной на симпатии: эта ошибка как будто всякий раз забывает, что этика – наука, нормирующая наше поведение, и отнюдь не предметно‑описательная. Кто склонен смеяться над попытками людей отчетливо услышать свой внутренний голос, с достоверностью познать идею долженствования, тот, очевидно, отрицает всякую этику, которая по своему содержанию есть наука о требованиях, предявляемых человеком к себе и ко всем другим. Не не интересует вопрос о том, что человек действительно совершил, подчинился ли он велениям внутреннего голоса или нет. Объектом этики является вопрос о том, что должно совершиться, а не что совершается. Все прочее принадлежит к области психологии.
Все попытки, стремящиеся превратить этику в любую часть психологии, совершенно упускают из виду, что каждое психическое движение в человеке оценивается самим человеком, что мера оценки какого‑нибудь явления сама по себе явлением быть не может. Этот масштаб никогда вполне не осуществляется, он не может быть взят из опыта, так как оставался бы неизменным даже в том случае, если бы опыт противоречил ему. Он может быть только идеей или ценностью. Поступать нравственно – значит поступать согласно определенной идеи. Поэтому‑то и приходится выбирать только между такими этическими системами, которые выдвигают определенные идеи и максимы действования. С одной стороны сюда относится этический социализм или «социальная этика», основанная Бентамом и Миллем и перевезенная впоследствии усердными импортерами на континент, даже в Германию и Норвегию, с другой стороны – этический индивидуализм в том виде, в каком понимает его христианство и немецкий идеализм.
Вторая ошибка всякой этики сострадания заключается в том, что она хочет обосновать мораль, вывести ее из каких‑нибудь предварительных положений. Но это совершенно невозможно. Мораль, которая о своей сущности должна представлять собою последнее основание наших поступков, необъяснима. Она самоцель, а потому ее нельзя ставить к другому предмету в отношении средства и цели. Поскольку упо‑мянутая попытка этики сострадания вполне совпадает с принципом всякой исключительно описательной, а потому необходимо релятивистической этики, постольку обе ошибки в корне своем совершенно одинаковы. Бороться с ними можно было бы только тогда, когда человек измерив всю область причин и влияний, не нашел бы идеи высшей цели которая одна существенна для наших нравственных поступков. Идея цели не может быть результатом отношения между причиной и следствием, а, напротив, это отношение уже скрывает в себе эту идею цели. Цель выступает одновременно с попыткой предпринять какое‑либо действие. Она служит мерилом успеха каждого поступка. Этот успех может оказаться неудовлетворительным даже в том случае, когда известны все факторы, определившие его, и когда они в достаточной степени ясно отражаются в сознании.
Рядом с царством причин есть и царство целей, последнее будет царством человека. Совершенная наука о бытии есть совокупность причин, стремящаяся вознестись до высшей причины. Совершенная наука должного есть единство целей, кульминирующее в своей последней высшей цели.
Кто с этической точки зрения смотрит на сострадание, как на положительную величину, тот оценивает с нравственной стороны не деяние, а чувство, не поступок, а эффект (последний по самой природе своей не подлежит рассмотрению с точки зрения цели). Мы не отрицаем, что сострадание может являться особой формой выражения нравственного начала, особым этическим феноменом, но оно столь же мало этический акт, как чувство стыда и гордость: следует строго различать понятия: этический феномен и этический акт. Под этическим актом мы понимаем сознательное подтверждение идеи посредством какого‑либо действия, этический феномен есть непреднамеренное, непроизвольное выражение продолжительного стремления нашей души к этой идеи. Только в борьбу мотивов вторгается эта идея. Она старается повлиять на ход ее и решить исход этой борьбы. В эмпирической смеси нравственных и безнравственных чувств, чувства сострадания и злорадства, чувства собственного достоинства и высокомерия, мы не видим еще ничего похожего на определенное решение. Сострадание является, пожалуй, самым верным признаком для определения характера человека, но не целью какого‑либо действия. Только знание цели, сознание ценности создает нравственность. И это положение выгодно отличает Сократа от всех последующих философов, за исключением Платона и Канта, которые присоединились к его взгляду. По существу своему сострадание не может претендовать на уважение, ибо оно есть алогическое чувство» в лучшем случае оно возбуждает в нас симпатию.