Розы любви и шрамы, оставляемые профессией
ВСЮ неделюв заведении шел конгресс, на который собрались специалисты из всех Скандинавских стран для обсуждения психозов и лечения психозов. Мы, пациенты, разумеется, не принимали в нем участия, и понятно, что нас туда не звали, но мы были в курсе происходящего, так как в расписание, по которому жило наше отделение, был внесен ряд изменений для того, чтобы наши специалисты могли посещать заседания.
Нас предупредили, что некоторые участники конференции придут к нам на чашечку кофе. Мне тоже сказали, что я могу прийти в гостиную. Обыкновенно мне не разрешалось пить кофе со всеми вместе, поскольку кофе подавали в обыкновенных чашках, а у меня была скверная привычка бить эти чашки, чтобы потом резать себе руки. Мне кажется, лечащему персоналу это надоело не меньше, чем мне самой, и я помню, что в душе мне очень хотелось удержаться от этой привычки, но я не смела от нее отказаться из-за Капитана и остальных голосов, и из-за моего собственного представления о мире. Поэтому я, в рамках того, что позволял Капитан, могла есть кекс и пить кофе только у себя в палате, пользуясь картонной тарелкой. Я была рада и этому, по крайней мере, это было знаком того, что прошла еще одна неделя, и я отмечала это событие хотя бы тем, что поедала еще и тарелку вместе с салфеткой.
Иногда общий кофе в отделении подавали в картонных приборах, в этом случае меня тоже к нему допускали. Так было еще лучше, во-первых, потому что я могла побыть в обществе других людей. Но это тоже иногда было связано с трудностями, потому что порой меня слишком одолевали страхи, и это иногда могло усилить хаоса как в душе, так и в моем окружении. Порой мне самой бывало очень неловко есть свою тарелку на людях, когда все на меня смотрят. Но человек, в конце концов, привыкает ко всему, и, что бы там ни было, я сама от этого не менялась, оставаясь собой. Мы все давно привыкли к странностям друг друга, они были частью нашей жизни. А в тот день как раз пришел черед «общего пятничного кофе всего отделения». Очень хорошо! Жаль будет, если Капитан испортит дело, заставив меня съесть тарелку на виду у посторонних гостей, но, с другой стороны, посмотреть на новые лица тоже приятно, я же почти никогда не выходила за пределы отделения, так что все новое вносило в мою жизнь приятное разнообразие. Конечно же, это будет очень здорово!
Я была в столовой и играла в карты с сиделкой, которая постоянно меня сопровождала, и когда она вышла со мной в комнату, где предстояло пить кофе, я увидела, что там все уже собрались: пациенты, персонал и несколько посетителей из числа участников конференции. Я увидела также, что на столе стоит стеклянная посуда. Я сразу поняла, что я буду вынуждена сделать. Я знала, что это безнадежное дело. Что у меня ничего не получится, и все кончится только скандалом и унижением, но я также хорошо помнила, что если я не попытаюсь, Капитан потом еще долго будет меня за это наказывать. Поэтому я взяла свой стакан, швырнула его об пол и попыталась как можно быстрей завладеть одним из осколков и, по крайней мере, хоть немножко порезать себя, прежде чем меня схватят. Я сумела нанести себе довольно ощутимый порез, прежде чем персонал меня поймал, вырвал у меня из рук стеклянные осколки и уволок в коридор.
В голове у меня орал Капитан и другие голоса, они подняли яростный крик, и я знала, что теперь мне предстоит долго сражаться с ними у себя в комнате в наказание за упущенную возможность. Я с ужасом готовилась к предстоящей борьбе, и мне было стыдно, что посторонние люди увидели меня в таком состоянии. Пока меня, бьющуюся в слезах, с задравшимся свитером, под которым обнаружились следы расчесов, волокли по коридору, наступая на мои волосы, я думала о том, что это еще только начало, а настоящий бой с битьем головой об стенку, воплями в голове и чувством такого страха, какой я теперь уже не в силах описать, еще ждет меня впереди, он начнется у меня в палате, когда персонал меня отпустит, вот тогда-то мир смешается в хаос, а у меня, чтобы защититься от стаи волков, Капитана, вильвет и собственного презрения к самой себе, не будет ничего, кроме жалкой табуретки.
Мы миновали коридор и очутились перед моей комнатой. Персонал открыл дверь, и я ввалилась в палату, готовая схватить, что ни попадется под руку, чтобы не потонуть в начавшемся хаосе совсем беззащитной. Но комната была почти пуста. Стулья и книги были из нее вынесены, и мне нечего было схватить. В комнате остались только голые стены. И тут вдруг в моей помешанной голове сверкнула холодная и прозрачная, как стекло, мысль: «Они знали заранее, что это случится». Это было спланировано, еще когда накрывали на стол, ставили стеклянную посуду и когда меня позвали туда. А затем сверкнула следующая, такая же холодная мысль: «Гости! Приглашенные гости с конференции! Неужели это было подстроено ради них? Небольшая практическая демонстрация поведения пациентки Арнхильд с ее предсказуемой реакцией на стеклянный сервиз?».
Во мне поднялась ярость. И пуще прежнего, естественно, разъярились голоса, ведь они - это была я. И тут мы - мои голоса и я - решили единодушно: все, хватит! Большего они не добьются, они и так уж все получили от спланированной ими сцены. В отличие от обыкновенного своего поведения, я выбранила их как следует, рассказала им, что я думаю об их поступке, и потребовала, чтобы мне вернули в комнату унесенную мебель. Я не стала с ними драться, в тот раз не стала.
Я пошла и молча села на привинченную к полу кровать. Я была под постоянным наблюдением, меня никогда не оставляли одну, поэтому я просто сидела молча. Из дверного проема за мной наблюдала одна из сиделок. Дело было осенью, вечерело, и в моей комнате с вывинченной лампочкой уже смеркалось. Будь я одна, я бы заплакала. Но я была не одна. Поэтому я просто сидела, и боль пульсировала у меня во всем теле и в сердце, и саднила раненная гордость. А я спрашивала себя, зачем только я еще живу на свете.
Сейчас, когда я это пишу, я думаю: этого не может быть! Не может быть, чтобы все было заранее спланировано. Не могли они так поступить со мной только ради того, чтобы продемонстрировать мое поведение; ведь это же было лечебное заведение, профессионалы не могут быть такими жестокими. Это не может быть правдой! Но правда в том, что я не знаю правды, и не знаю, какие у них были мотивы и какие планы. Я знаю, что пережила тогда я, но я также знаю, что была тогда в сильном помешательстве и могла неправильно истолковать происходящее. Проблема же в том, что мне хорошо известны фактические обстоятельства, и я до сих пор не нахожу иного объяснения, почему из моей комнаты были вынесены все вещи, если только они не ждали заранее, что во время общего кофе у меня начнется буйный припадок.
А если они этого ожидали, то отчего же решили опустошить от вещей мою комнату вместо того, чтобы предотвратить припадок, которого они ожидали? Этого я не знаю, и, вероятно, никогда не узнаю. Я знаю только то, что они тогда ждали буйного припадка - и получили буйный припадок. По крайней время, на некоторое время, пока припадок не сменился обидой и горем. Потому что, несмотря на свою болезнь, я все же была не настолько сумасшедшей, чтобы не ответить совершенно правильной реакцией на манипулирование и предательство, это было больно. Больно было также знать, что они предвидели мою боль, но не сделали ничего, чтобы ее облегчить, а подумали только о том, как облегчить свои хлопоты. Кажется, это было самым обидным предательством.
Но я все же не думаю, что это было преднамеренное предательство. И что бы за этим ни стояло, какова бы ни была их мотивация, было ли это намеренно спланировано или нет, я не думаю, что они так поступили со зла. Возможно, это было сделано по глупости, возможно, из-за неспособности увидеть, как мне больно, из-за неспособности понять, что как бы ни поступал человек, ему самому от этого тоже больно, и даже если я «первая начала», разбив чашку, это вовсе не значило, что я этого хотела или добивалась, ведь на самом деле я просто не могла иначе. Может быть, они считали, что я настолько больна, что чуть больше или меньше уже не играет для меня роли, что я ничего не пойму и не придам этому такого значения, как кто-нибудь другой на моем месте.
Может быть, они считали, что я не так замечаю боль, физическую и психическую, как другие, или что унижение ничего для меня не значит, поскольку я так привыкла к унижениям. Если они так думали, в этом, конечно, нет ничего хорошего. Ведь эти люди свой каждый рабочий день топтались по колено в моей боли, и каждый день, месяцами, должны были что-то делать с моими ранами, с попытками нанести себе повреждения и с моими криками. Если бы им вдобавок приходилось считаться с тем, что я такой же человек, как они, и что я ощущаю боль и унижение не меньше, чем они сами ощущали бы их на моем месте, то, возможно, их работа показалась бы им слишком тяжкой. Она и без того была нелегка, и возможно, причина случившегося на самом деле коренилась в их усталости.
Заваленный работой персонал, среди которого было много молодежи без специального образования, - некому было их как следует обучить и направить. Я очень хорошо понимаю, как хотелось им после долгих лет тяжких трудов показать посторонним людям, с какими трудностями сопряжена их служба и какие тяжелые задачи приходится решать. Я понимаю, что, выполняя такую тяжелую работу, они должны были чувствовать потребность в человеческом внимании и признании их заслуг. Конечно, это не делает их поступок более порядочным и гуманным, или более профессиональным, но, по крайней мере, его по-человечески как-то можно понять. Хотя он все равно остается нехорошим поступком.
Спустя много времени, когда настала весна, мне разрешили съездить домой. Дома я не была уже более года, и страшно обрадовалась предстоящей поездке, хотя меня отпустили ненадолго, всего на несколько часов, да и то с двумя сопровождающими. Мама заблаговременно посоветовалась в отделении, на что нужно обратить особое внимание, что следует заранее продумать. Ей сказали, что нужно убрать все ножи и колющие предметы, а также все хорошие вещи, которые могут разбиться. А если она хочет меня угостить, то еду нужно подавать на картонных тарелках.
Разумеется, мама хотела меня угостить чем-нибудь вкусным. Мама - это мама, особенно моя, и к приезду младшей дочки, которая больше года ни разу не была дома, она, конечно, не могла не накрыть для меня стол. Дело было весной, и мама купила земляники. Она приготовила мой любимый крем и испекла мой любимый шоколадный торт. Вопрос о картонных тарелках она со всех сторон обсудила с моей старшей сестрой. И они пришли к общему мнению...
И вот, приехав домой в тот майский день, я застала свою комнату прибранной, со свежими цветами на ночном столике, хотя я приехала домой всего на несколько часов. Я плюхнулась на водяной матрас и почувствовала, что он, как всегда, теплый. После года моего отсутствия, без всякой надежды на то, что в обозримом будущем мне будет позволено остаться дома с ночевкой, мама все же не отключила обогрев. Кровать была готова и только ждала моего возвращения. В гостиной был накрыт стол. Свежие цветы, вышитая скатерть и чашечки с розами. Фамильный сервиз. Самые красивые и самые лучшие из всей маминой кофейной посуды, сделанные из тонкого-претонкого фарфора с нежными розовыми розочками и фигурной золотой каемкой. Каждая чашечка - прелестное чудо ностальгической красоты!
Маме не раз приходилось видеть, как я била чашки. Она знала, как молниеносно я способна это проделать и что в случае чего никто не успеет меня вовремя остановить. И все же она выставила на стол свои розовые чашечки с полным доверием ко мне, не раз уже доказывавшей, что моим рукам вообще нельзя доверить никакую чашку. И я, естественно, их не разбила. Естественно, я не подвела маму и не обманула ее доверие. Чашечки и сервированный стол громко говорили, как она мне доверяет: «Ты моя дочка, Арнхильд. Ты по-прежнему ценишь красивые вещи, бережно относишься к тому, чем дорожит твоя семья, к ее традициям и к таким важным вещам, как красота. Ты никогда не можешь дойти до такого сумасшествия, чтобы перебить красивые и ценные вещи, и никогда болезнь не овладеет тобой настолько, чтобы ты перестала ценить привычную тебе с детства красоту. Здесь, дома, ты не пациентка с диагнозом шизофрения, здесь ты Арнхильд».
И я никогда этого не забуду. После долгих месяцев и лет, прожитых под знаком ожидаемого от меня безумия, зафиксированного в диагнозах и описаниях, я получила несколько светлых майских часов, когда я вместе с чаем, выпитым из тоненьких фарфоровых чашечек, получила глоток доверия и надежды. Это было потрясающе и как раз то, что мне тогда было нужнее всего!
Вот два совершенно разных рассказа, которые выражают совершенно противоположные ожидания. Ожидание безумия и ожидание выздоровления. Но ожидания могут получать и опосредованное выражение, что также очень сильно влияет на человека. Как-то тоже весной, но совсем в другой год, я, проведя всю зиму почти безвылазно в стенах больницы, получила, наконец, разрешение съездить с мамой домой. Дело было в конце алреля, когда неожиданно настало лето. Буквально за считанные дни пасмурная и промозглая погода сменилась ярким солнцем и жарой. Я страшно радовалась, что на несколько часов могу вырваться на волю, однако тут возникла проблема - мне нечего было надеть.
В отделении у меня были одни только зимние вещи и ничего легкого и нарядного, что подошло бы для изменившейся погоды. Не найдя ничего лучшего, я надела синюю хлопчатобумажную юбку, вполне приличную, но никак не нарядную, а к ней почти новый белый верх от пижамы со светлозеленым рисунком. Это нельзя было назвать красивым, но, на худой конец, выглядело вполне приемлемо. Пришла мама в сопровождении улыбающейся, медоточивой санитарки, которая стала рассказывать, что «Арнхильд, мол, так радовалась твоему приезду и уж так нарядно приоделась к поездке!» Мама никак не прокомментировала ее слова, я тоже, но как только санитарка закрыла за собой дверь, мама спросила меня, нет ли у меня чего-нибудь другого вместо этой одежды.
Я ответила в соответствии с истиной, что ничего другого у меня нет, но я надеялась, что мы успеем заскочить в магазины и купить для меня какую-нибудь летнюю одежку. Мы так и сделали. Для нас с мамой не было ничего особенно страшного в том, что за неимением лучшего я выйду на улицу пугалом. Но ужасно унизительно было выслушивать похвалы, как красиво и нарядно я одета, когда на самом деле ты знаешь, что вид у тебя вообще никакой, потому что эти высказывания слишком ясно говорили о том, из каких стандартов исходила санитарка, оценивая мои достижения. Я понимала, как я выгляжу, отлично понимала, и если это называется хорошо, то явно не исходя из нормальных представлений о том, что хорошо и что плохо.
Любому человеку не все равно, с какими ожиданиями к нему подходят окружающие. Те или иные ожидания оказывают самое непосредственное влияние на наши достижения и результаты, которых мы добиваемся. В Библии сказано: «Как ты веровал, да будет тебе>, и действительно, те ожидания и надежды, которые мы в той или иной ситуации возлагаем на себя и на других, могут иметь решающее значение для того, как реально пойдет развитие данной ситуации (см., напр. Atkinson et al).
Что касается ожиданий, то здесь очень важную роль играют наши представления о том, какие возможности открываются для нас в будущем. С чем мы в состоянии справиться, чего мы, по нашим предположениям, можем достигнуть? Работа над самим собой и своей историей - очень болезненное занятие. Больно видеть, что ты сделал и чего не сделал, и какие страдания тебе причинили другие люди. Всякий, кто пробовал бросить курить или грызть ногти, или изменить какую-либо другую въевшуюся привычку, знает, сколько труда нужно вложить, чтобы поменять свои привычные реакции. Если ты при этом не держишь в уме свой возможный образ в виде здорового, работающего, самостоятельного, одним словом такого, каким ты хочешь быть, человека, тебе, конечно, будет очень трудно добиться каких-то изменений. Потому-то так вредны те стратегии лечения и та информация, которые отнимают у человека возможность видеть себя завтрашнего здоровым и думать, что, пускай я сейчас живу в овечьем хлеву, но в будущем когда-нибудь снова буду бегать по вольным саваннам, потому что во мне дремлют львиные возможности.
В 1969 году американский исследователь Скотт издал книгу под названием «The making of blind men», в буквальном переводе - «Как делают слепых людей». В этой книге Скотт показывает, как постановка диагноза может становиться основой обучения роли больного, что в свою очередь может приводить к снижению соответствующей функции. В качестве исходной точки он берет юридическое определение слепоты: человек, имеющий менее 10% зрения в хорошем глазу, является слепым с остаточным зрением, человек, имеющий более 10% зрения в хорошем глазу, является зрячим с ограниченными возможностями зрения. Очевидно, что практически разница между 9% и 11% зрения в лучшем глазу не имеет существенного значения, однако все же требовалось установить какую-то границу. Но, как обнаружил Скотт, однажды установленная и зарегистрированная разница делает незначительное различие очень большим.
Зрячие люди с ограниченными возможностями зрения получали помощь специалистов в области медицины и оптики с целью помочь им наилучшим образом использовать остатки своего зрения. Для них создавались определенные рабочие и бытовые условия, их снабжали лупами и тому подобными приспособлениями, но кроме того, от них еще ожидалось, что они будут выполнять свои функции, как все другие. И, согласно наблюдениям Скотта, они их действительно выполняли. Слепые же, напротив, в основном получали помощь в решении той проблемы, которая в их случае рассматривалась как главная, а именно в решении проблем, связанных с социальными и психологическими последствиями слепоты. Им предлагалась помощь психологов и специалистов по социономии, которые должны были помочь им принять свои ограничения, причем решающим показателем положительного результата реабилитации считалось «признание индивидом реального положения вещей», «осознание своей болезни > и «приятие того факта, что прежняя жизнь, то есть зрячая жизнь, для него бесповоротно закончилась».
Далее Скотт показал, что пациенты, не соглашающиеся принять эту модель, регулярно несли за это наказание, например, в ви^е менее благожелательного отношения лечащего персонала, негативных отзывов в ответ на запросы и редуцированного доступа к таким ресурсам, как рабочие места, реабилитация и практическая помощь. Очевидно, что лечащий персонал вовсе не стремился наказывать своих пациентов, и, если бы им задали такой вопрос, эти люди, наверняка ответили бы на него отрицательно. Как и большинство представителей лечебных организаций, они, несомненно, искренне желали помочь своим пациентам понять, какова их новая ситуация, и, вероятно, считали, что было бы неправильно допустить их до следующей ступени предложенной программы, прежде чем они придут к необходимому пониманию реального положения вещей.
Дело в том, что человеческий язык - это мощное орудие по созданию понятий, и в силу этого оно может с одинаковым успехом описать одно и то же действие как обоснованный метод лечения или как наказание. Это целиком и полностью зависит от того, под каким углом зрения будет рассматриваться данная ситуация. Во всяком случае, в результате такого подхода получилось так, что пустяковая разница между девятью и одиннадцатью процентами зрения привела к огромным различиям на функциональном уровне. Люди, считающиеся слепыми с юридической точки зрения, практически превращались в слепых, и, как обнаружил Скотт, через некоторое время большинство из них превратилось в живущих на социальное обеспечение людей со сниженными социальными функциями, зачастую круг их общения и повседневной активности оказывался крайне узким. Юридически зрячие, напротив, сохраняли все функции фактически зрячих людей, их трудовая и повседневная активность оставалась близкой к норме, состояние их социальных связей и бытовой активности было хорошим.
Скотт изучал людей с соматическим диагнозом, но нет никаких причин предполагать, что психиатрический диагноз не ведет к такому же результату. Напротив, всем, кому довелось лечиться в психиатрическом отделении или в психиатрическом центре дневного пребывания, хорошо знакомы такие выражения, как «недостаточное осознание своей болезни», «осознать свои ограничения» и «научиться жить со своими симптомами». Мне часто приходилось их слышать, и я слышу их по сей день, хотя они относятся уже не ко мне и описывают не мое функциональное состояние. Сознаюсь, что про «осознание своих ограничений» мне и самой случалось говорить.
Поскольку, естественно, встречаются люди с далекими от реальности завышенными ожиданиями в отношении собственных задач и возможностей, лучшая помощь таким людям состоит в том, чтобы объяснить им, что к этому можно подходить более спокойно и неторопливо. Такой подход вполне оправдан. Проблема возникает при некритическом использовании выражений, подразумевающих заниженные требования, которые используются с целью выработки у больного не соответствующих реальности заниженных ожиданий; проблема здесь заключается в том, что в результате получаются люди, достигающие меньше того, чего они могли бы достичь, меньше того, чего можно добиться при их диагнозе и степени заболевания.
Я не имею в виду, что достаточно сказать человеку «думай позитивно», и все сразу станет хорошо. Так просто ничего не получится, уж я это знаю лучше некуда. Но я также знаю, что если тебе навязали роль, предполагающую очень мало возможностей, то будет очень трудно вырваться из этой роли, в этом случае иногда очень трудно получить ту помощь, которая необходима, чтобы ты мог предельно развить свои возможности. Роль постепенно становится наработанной привычкой, с которой очень трудно порвать, а вдобавок к ней начинают действовать ожидания, которые питает твое окружение, их сила может быть так велика, что ей трудно противостоять. Эти ожидания могут выражаться как более или менее опосредованно - иногда через действия, иногда через похвалу твоей пижаме или за то, что ты прибрала в комнате, так и впрямую, в словесной форме.
Одна из моих лечащих врачей сказала мне при первой встрече, что я должна раз и навсегда понять, что никогда уже не вылечусь от болезни и мне нужно научиться жить со своими симптомами. Не желая держать язык за зубами, я тут же заявила, что не собираюсь этому учиться, симптомы эти слишком тяжкая штука, так что у меня нет никакого желания оставаться с ними до конца своих дней, тем более, что мне всего-то двадцать с небольшим лет. В ответ я услышала, что при таких установках я даже не заслужила, чтобы кто-то пытался мне помочь. Здоровой я никогда не стану, а раз я заявляю, что поставила перед собой такую цель, то это значит, что я просто собираюсь саботировать все то, что можно для меня сделать, а именно - научить меня жить с моими симптомами. Все остальное для меня совершенно невозможно, так что мои заявления — это одни отговорки и предлог, чтобы не делать того, что является единственно возможным.
К счастью, я ее не послушалась. Ведь если бы я согласилась, я бы никогда не выздоровела, и никогда не стала бы жить той жизнью, которой живу сейчас. И в этом вся соль. То, что она говорила, вовсе не было полной чепухой. Если быть совершенно честной и объективной, то, трезво взглянув на дело и оценив ту ситуацию, в которой я находилась в то время, я не могу не согласиться с тем, что ее прогноз был вполне обоснованным. Моя болезнь продолжалась уже несколько лет, мне был поставлен диагноз «шизофрения», я получала большие дозы нейролептиков и, несмотря на длительное лечение, по-прежнему не могла жить самостоятельно и даже выходить одна за пределы больницы. Вся статистика убедительно подтверждала ее заключение. Вряд ли тогда можно было предположить, что я стану здоровым человеком, ведущим активную и самостоятельную жизнь, и буду работающим психологом, тогда как гораздо вероятнее представлялось такое будущее, для которого мне нужно приучиться жить со своими симптомами.
Но люди - это не статистика. Поэтому у нее не могло быть полной уверенности в своей правоте. И даже если жестокая правда была в том, что в пользу моего выздоровления у меня был лишь один шанс из тысячи, это значило бы, что из тысячи человек, находящихся в таком безнадежном состоянии, в каком была я, один может выздороветь. И этим человеком с таким же успехом могла оказаться я, как и любой другой из оставшихся девятисот девяноста девяти. Исследования Скотта показали, что разница зрения в два процента может оказать глубокое влияние на то, как сложится вся жизнь человека, причем решающим фактором будут служить ожидания, заявленные теми, с кем сталкивается данный человек. Для меня тоже огромное значение имело сохранить надежду на другую жизнь, мечту, которая меня поддерживала, цель, придающую смысл моей жизни, или все это потерять. В таком контексте вопросы статистики и вероятности играют очень незначительную роль.
Я была больна и не могла выбирать ни жизненную ситуацию, ни диагноз. Тут ничего нельзя было изменить. Изменить можно было то, как подавать мне эти факты. Можно было фокусироваться на статистике: «Добиться своей цели для тебя почти невозможно». А можно было сфокусироваться на надежде: «Человек непредсказуем, всегда остается хотя бы маленький шанс, что все получится, если мы хорошенько поработаем и потратим на это много времени». Оба высказывания одинаково справедливы. Но эффект от того и другого будет очень разным. И содержание их резко отличается одно от другого. В одном содержится большая надежда. В другом ее нет. Если бы мне предложили выбор, я в любом случае предпочла бы ту истину, которая содержит надежду. Просто потому что это полезнее для здоровья и не причиняет боли. И потому что она не исключает возможности чуда, которое тоже порой случается. А это ведь и есть самое главное.