Мать‑и‑мачеха: в одном флаконе 1 страница

События детства не проходят, а повторяются, как вре­мена года.

Элинор Фарджон

Злая мачеха в сказках всегда бывает наказана – а нечего маленьких оби­жать, она первая начала! И что‑то этих злых мачех в сказках подозритель­но много: да, конечно, женская смертность, родовая горячка и все такое, но ведь и мужчины жили недолго, а фигура отчима как‑то не играет столь су­щественной роли. Поскольку сказки начали интерпретировать как некие закодированные послания довольно давно, на каждый такой вопрос есть целая библиотека ответов. Один из них таков: фигура Злой Мачехи – это воплощение всего, что ребенок ненавидит в собственной матери, но при­знаться в чем не может даже себе. Сказка с ее неотвратимым и суровым наказанием злодейки тем самым дает ребенку возможность испытать свои негативные чувства, не проваливаясь в пучину вины и не накапливая их. Матери – обычные, любящие, немного усталые и задерганные – и то при­знаются в моментах дикого раздражения, направленного на ребенка; ребе­нок, как более спонтанное существо, конечно, тоже испытывает к маме разное. Да и не к маме – тоже разное, и кое‑что из этого может ее сильно озадачить.

Успешность исполнения материнской роли в культуре ценится высоко, уп­реки в несовершенстве именно на эту тему – одни из самых болезненных, отравленные стрелы в семейных "разборках" по женской линии, тайное оружие бабушек: да какая же ты мать после этого! Оставим в покое бабу­шек: и вне их неусыпного критического взгляда все, что вызывает сомне­ние в собственной материнской полноценности – начиная от отсутствия молока и кончая плохими отметками дочери‑восьмиклассницы – тревожно и болезненно отзывается сомнениями: недоглядела, недодала, "хотела ме­дом, а вспоила – ядом". Большинству мам кажется, что их способность контролировать все поступки, мысли и чувства ребенка безгранична, – а стало быть, безгранична и ответственность. Видите: опять про границы, про вместе‑отдельно.

А дитя капризничает, невесело. Или болеет. Или злится и колотит млад­шую сестру. Или пугается чего‑то, что мать понять не может: ей кажется, что пугаться нечего, что она создала безопасную, уютную жизнь, возвела стены до небес и силою своего желания и любви удерживает "все плохое" за этими стенами. А чадо почему‑то боится темноты, доводит до исступле­ния требованиями зажигать свет во всем доме и заглядывать под каждую кровать: там змеи, чудовища, бандиты, да мало ли кто. "Нету там никого, закрой глаза и спи!". Послушно закрывает глаза, получив важный урок: мама не знает, что делать с ее страхом, она сердится – значит, есть за что.

Теперь вспомним свои собственные детские огорчения, страхи и потери – и мы поймем, что самое славное, счастливое детство в теплом и любящем окружении все равно их не минует. Болеют и иногда умирают старшие родственники. Плохие новости передают по телевизору. Кто‑то выбросил любимую и единственную игрушку, счел ее старой и грязной, а другого та­кого зайца нет и быть не может. Ушла "хорошая" воспитательница из дет­ского сада – теперь придет, наверное, злая. Придется вырасти и идти в школу, а там ставят отметки. Пугаются, злятся и печалятся все дети; более того, они еще и завидуют, ревнуют, смертельно обижаются... Ну что ты так расстроилась – это же ерунда, купим нового; бояться тут абсолютно нече­го, в школу все равно идти придется, так что лучше себя настроить зара­нее, а телевизор не смотри, ты после него плохо спишь.

"Не травма (утрата) как таковая страшна, а то, как ребенку позволено или не позволено ее переживать. Травма, которую отрицают, – это рана, кото­рая не рубцуется и в любой момент может начать кровоточить", – пишет Элис Миллер, одна из самых крупных исследовательниц мира детства и его шокирующе сложных противоречий и драм. (К слову сказать, она одна из первых привлекла внимание читающих взрослых к теме сексуальных пося­гательств, жертвами которых становились и продолжают становиться дети, а также к теме семейного физического насилия.) По мысли Элис Миллер, одна из главных проблем ребенка – невозможность быть принятым таким, каков он есть, ибо это его "каков есть" чем‑то угрожает душевному спо­койствию взрослых:

"Многие родители не могут приспособиться к чувствам своих де­тей. Сознательно или бессознательно, они, вместо того чтобы принимать эмоции детей, ждут, что те удовлетворят их эмоцио­нальные потребности. Ребенок, который дает родителю ощуще­ние, что с родителем все в порядке, – это легкий ребенок, "хо­роший" ребенок. Если у него есть свои желания и они противо­речат желаниям родителей, он "избалованный, эгоист, упрямый".

В этих условиях, если ребенок хочет держаться за своих родите­лей (а какой ребенок может позволить себе это потерять?), он очень быстро научается давать родителям то, что им нужно, жер­твовать своими желаниями и отступаться от себя – задолго до того, как становится возможным настоящий альтруизм, истинное великодушие и зрелая щедрость.

У родителей есть потребность в "хорошем ребенке", который лю­бит их, восхищается ими. Ребенок вынужден играть эту роль, чтобы удержать внимание родителей. Он становится мастером распознавания их желаний, чувств – ценой утраты своего "self" – истинного "Я". Это означает, что ребенок отказывается не только понимать, но даже и регистрировать свои собственные чувства.

Если бы родители были способны познакомить ребенка со всем спектром его чувств, истинное "Я" могло бы выжить"[43].

Маленький мальчик горько плачет над сломанной игрушкой – лицо мате­ри кривится гримаской отвращения, в ее семье считалось, что "мальчики не плачут". Она – грамотная и думающая мама, которая уже читала, что запрещать плакать все‑таки не надо; она и не запрещает – но все, что ожидает плачущего мужчину в этом мире, написано на ее лице. Маленькая

девочка роется в земле, по традиции многих поколений маленьких девочек делает "секретик" из стекляшки, ярких фантиков и какого‑то еще цветного хлама. То ли клад, то ли нарядная могилка – символическое значение та­ких игр многозначно. И мало того, что извозится в грязи, – это ладно, но когда мама с самыми лучшими намерениями присаживается "посмотреть, как красиво", дочка угрюмо закрывает ладошками свое творение: "Уйди, не смотри, мое". Мама в шоке, она по‑настоящему обижена: подруги так не поступают! Дочка неохотно убирает руки – ну ладно, смотри. Встает с не­зависимым видом, отходит в сторону: я тут ни при чем. Раз ничего "свое­го" быть не может, – а иначе мама обидится, – то и пожалуйста, и это тоже уже не мое. И – носочком туфельки зарывает свои сокровища. Мама: "Дуняша, так мы их не найдем" – "Ну и пусть!". Секретов быть не должно, ничего своего – тоже, да и в самом деле: лучше не иметь этих сокровищ, чем еще раз увидеть такое мамино лицо...

Это относительно поздние примеры, дети уже достаточно большие, а мамы достаточно тактичные, но механизма исключения важных красок из спект­ра разрешенных чувств это не меняет. Мать невольно контролирует не только внешнее поведение – понятно, что бросать песком в глаза другим людям нельзя, – но и право чувствовать так или иначе, показывает, что эти чувства ее задевают. Недаром, ох недаром классическая женская ре­марка в домашнем конфликте звучит так: "Каким тоном ты со мной гово­ришь!". Перевод: я знаю, какие чувства ты скрываешь за этим тоном, так не смей их испытывать! Зависимость матери от ребенка и наоборот – это тоже симбиоз; не только холодные и придирчивые Злые Мачехи удостаи­ваются печек и колодцев, слишком внимательные и контролирующие "ан­гел‑маменьки", которых уж очень легко огорчить, в сказках почему‑то уми­рают еще в "первом действии".

Понятно, что не пугаться некоторых чувств своего ребенка довольно труд­но, и мера этой трудности, пределы допустимого зависят от того, был ли у самой мамы опыт уважительного отношения к ней ее близких взрослых. Элис Миллер пишет дальше:

"Родители, которых не уважали их родители (просто так, за то, что они – это они) [...] всю жизнь ищут то, что в свое время их родители им недодали: того, кто им предан, принимает их все­рьез, восхищается ими и ловит каждую их реакцию. Этот запрос, конечно, не может быть удовлетворен, поскольку он адресован ситуации из прошлого, которая невозвратима и часто даже не по­мнится. [... ]

Человек, у которого есть неудовлетворенная и неосознанная по­требность, всегда склонен искать удовлетворения в заменителях, суррогатах.

Наши собственные дети как нельзя лучше приспособлены к этой роли. Новорожденный брошен на милость своих родителей, по­скольку существование младенца полностью зависит от того, удастся ли ему удержать внимание близких. И он сделает что угодно, чтобы его не утратить"[44].

И отсюда следует очень серьезная мысль – несколько расходящаяся с об­щепринятыми ценностями, но что поделать: поиск смысла жизни в детях и только в детях может дорого им обойтись и отдает вампиризмом. Возмож­но, это тот самый "поиск суррогата", а дети – что‑то вроде наркотика, эта­кое волшебное зеркальце, которое всегда скажет: ты самая лучшая мать. Та, которая слишком стремится быть идеальной матерью, обязательно будет этого добиваться за счет подавления в ребенке всего, что не есть ее иде­альное "отражение". Если ребенок – девочка, шансы на освобождение ниже. "Зеркало" все равно рано или поздно даст трещину – и возникнет напряжение, а то и конфликт. Если нет, дело обстоит еще хуже: вы все встречали пары, где мать и дочь были связаны пожизненным "клинчем", при этом мать была сильней. Зрелище не для слабонервных: никаких под­руг, мужчин, вообще ничего, что может "разгерметизировать" эти отноше­ния слияния, симбиоза. Полная беспросветность, потому что для любви и уважения нужна какая‑то дистанция, какое‑то пространство. Да в конце концов, эти две женщины друг другу просто неинтересны – в отличие от матери и дочери, установивших нормальную дистанцию, которым есть что друг другу рассказать, есть над чем вместе посмеяться или всплакнуть...

И если мы подумаем об этом еще минутку, многое покажется чуть более по­нятным: например, почему у шумных, ворчливых и не больно приветливых матерей и бабушек могут вырастать душевно тонкие, не запуганные и во­все не холодные дети – не вежливость им важна, а мера истинного приня­тия, а оно‑то, видно, как раз и нашлось за этим "фасадом". Или почему "правильное" воспитание со всеми этими "поделись с девочкой" и прочими формулами успеха может сформировать совершенное чудовище – более того, чудовище, умеющее прикидываться кисонькой. Или почему потреб­ность доказать что‑то своей матери, добиться у нее признания, увидеть дру­гое выражение лица может стать для женщины почти навязчивой идеей.

Я написала картину – зеленое небо – и показала матери.

Она сказала: наверное, это неплохо.

Тогда я написала другую,

зажав кисть в зубах – смотри, мам, без рук! –

и она сказала: ну что ж, это могло бы заинтересовать кого‑то,

кто знает, как это было сделано; но не меня[45].

Леденящее душу стихотворение Синтии Макдоналд называется "Достиже­ния": героиня сыграет концерт Гуно с филармоническим оркестром, и мать опять скажет: ну что ж, неплохо. И героиня в следующий раз будет играть с Бостонским симфоническим, лежа на спине и держа кларнет ногами – смотри, мам, без рук! Она приготовит миндальное суфле, сначала так, а по­том – без рук... и так далее.

Вы уже все поняли: ей никогда не услышать того, ради чего все это дела­ется. (Многие из нас тоже так пробовали: не с мамой, так с папой.) Финал такой:

Так что я простерилизовала свои запястья,

произвела блестящую ампутацию,

выбросила руки и отправилась к матери.

Но прежде чем я успела сказать: смотри, мам, без рук! –

она сказала: у меня для тебя подарок.

И настояла, чтобы я примерила детские голубые перчатки –

просто убедиться, что с размером все в порядке.

Кто‑нибудь еще боится Бабу‑ягу с ее невыполнимыми заданиями?

Василиса, "благословенная дочка", получает от своей умирающей матери волшебную куколку‑помощницу; по сказке ей в это время восемь лет, то есть первые материнские задачи безымянная купчиха выполнила и, судя по всему, выполнила достойно. То, что осталось от доброй и кроткой ма­тушки, следует кормить и никому не показывать: это тайна, сокровенное женское наследство. "Интуиция" ли это – так у сказано Эстес – или что другое, но маленькая помощница на все случаи жизни Василису ведет и поддерживает, ободряет и предупреждает об опасностях. Не это ли и дол­жен делать внутренний голос, который, по идее, девочка наследует у своей матери? У большинства из нас он тоже есть, но, поскольку только в сказках все предстает в своей очищенной, явной форме, а в жизни, как правило, пе­репутано, наши "материнские голоса" сплошь и рядом смешанные: кое‑что от Злой Мачехи там тоже присутствует.

В группе мы имеем уникальную возможность эту внутреннюю "партитуру" разложить на голоса и выразить свое отношение к каждому из них по от­дельности.

– Мама, я тебя люблю, но иногда ты меня страшно раздражаешь своими бесконечными придирками, желанием нарочно сделать больно...

– Давай сделаем так: выбери кого‑то на роль Мамы, Которая Тебя Раздражает, а кого‑то – на роль Хорошей Мамы. Поменяйся ро­лями с первой. Что скажете своей дочери, Мама?

– Ты неумеха, у тебя руки просто не тем концом приделаны. Не по­нимаю, в кого ты такая уродилась – мы с отцом оба нормальные люди в этом отношении. Где тебе жить отдельно, ты же грязью зарастешь! Один мужик уже от тебя сбежал, а ведь я предупреж­дала... (Обмен ролями.)

– Мама, замолчи! Прекрати меня терзать! Заткнись, я сказала! Твои бесконечные замечания во где у меня сидят! Умолкни, нишкни, молчи в тряпочку! Стань в угол и не вылезай оттуда, пока не раз­решу, ведьма!

Однако Злую Мачеху так просто в угол не задвинуть: обычно приходится с ней побороться – физически уволочь ее в этот самый "угол", стащить с возвышения. А исполнительница этой роли еще и сопротивляется, продол­жает гнуть свое, так что борьба получается нешуточная, до одышки и мок­рых спин. Победа! Что такое, кого ищет взглядом эта воительница, почему изменилось ее лицо? А, злость ушла – а за ней столько тоски, столько любви... К Хорошей Маме:

– Мамочка, где же ты была, когда ты так была мне нужна? Как я му­чилась с этими уроками, как не решалась тебя побеспокоить воп­росом – ты всегда была такая усталая... Пожалей меня, пожа­луйста, мне это очень нужно. (Обмен ролями.)

– Светочка, солнышко, я ничего не могла поделать. Такая у меня ра­бота, такой график. Я перед тобой виновата, прости. Я тебя ужас­но люблю. Ты моя золотая девочка, самая лучшая, самая люби­мая. Давай посидим тихонько, я тебя покачаю, как маленькую...

Поскольку Света уже давно не маленькая, одного человека тут может ока­заться и маловато – укачиваем нашу девочку вчетвером, а то и всей груп­пой. Свете важно почувствовать, что доверие возможно, контакт с матерью возможен. И она прекрасно понимает, что это игровая ситуация, ее реаль­ной матери здесь нет, а есть ее внутренние картины, ощущения. Если она маленькая, то мама – большая: вчетверо, впятеро больше, чем Света. Какая разница, сколько человек понадобится, чтобы создать для нее это ощуще­ние? Есть момент, когда Светлане субъективно лет восемь‑девять – и она мучается с уроками, она вообще из детей "с ключом на шнурке". А когда Мама ее начинает вместе с другими укачивать, ей вообще года три, а то и два. Продолжаться это может несколько минут – пять, семь... Можем и ко­лыбельную спеть тихонько, если это усилит атмосферу "детской", нежного и уютного взаимодействия. "Качать девочку" всегда вызываются те, у кого тоже болит эта рана, так что и для них действие в высшей степени осмыс­ленное. Оно, между тем, на "детской" обычно не заканчивается. Вот и в этот раз – Светлана просветлела лицом, слезы высохли, хлюпнула носом раз‑другой, начинает "расти": села, слезла с маминых колен, устроилась рядом, в обнимку:

– Мамулик, я уже большая и умная, я знаю, что у тебя тогда была жуткая работа, ты уставала и беспокоилась. Видишь, все хорошо: я выросла, ты здорова, все устроилось. (Обмен ролями.)

– Светка, ты действительно золотая девка, я тобой горжусь и всегда всем рассказываю про твои успехи, шутки, поездки. Может быть, горжусь не по праву: я не так много сделала для тебя, как хотела бы. Ты слепила себя сама, а мне и неймется: ну как же не повос­питывать! Ведь съедешь – кому я буду голову морочить? (Обмен ролями.)

– Мам, а мы будем друг к другу в гости ходить и хвастаться, у кого кофе лучше. И ты меня будешь пилить за всякую фигню, а я тебя тоже буду дразнить за какую‑нибудь ерунду, ладно?

В этом кусочке достаточно типичной работы на тему Белой и Черной мате­рей; как и всегда в нашей работе, важно помнить, что мы имеем дело не со Светиной матерью, а с ней самой и с раздвоенным, конфликтным образом мамы. Работа вообще‑то начиналась с того, что Светлана хотела научиться уверенности в ситуациях, когда она не идеальна – и речь шла исключи­тельно о взрослой жизни, о карьере. Слово за слово, услышали мы внутрен­ний монолог Светы, ругающей себя за какие‑то мелкие огрехи в отчете. Отделили этот голос – дали ему исполнительницу, чтобы он звучал не в голове, а отдельно. "Кто это?" – спрашиваю. – "Ясно, мама". Вот с этой мамой мы и ругались – бывает, что и подеремся.

И поскольку в глубине души мы все знаем, как непросты эти отношения, ра­бота с негативными чувствами по отношению к матери не вызывает уж очень сильного страха: если в кармане есть Куколка, Злая Мачеха не сможет навредить. Когда дойдешь до Бабы‑яги и узнаешь свою силу, обретешь зор­кость – вот уж тогда‑то и загорятся страшные глаза всевидящего черепа.

Иными словами, проработка негативных чувств по отношению к какому‑то аспекту личности своей реальной матери возможна только тогда, когда на самом деле она им не исчерпывается; там, где есть такая агрессия, обычно есть и любовь. (Дети, по отношению к которым мать была по‑настоящему холодна и жестока, испытывают несколько другие чувства, и, честно гово­ря, обычно их проблемы лежат гораздо ближе к серьезным нарушениям поведения и личности; они нуждаются в длительной и очень серьезной психотерапевтической работе.)

Зачем мы вообще это делаем? Чтобы освободить потенциал любви, "сжечь" Злую Мачеху – конечно, на самом деле в себе самой. Чтобы получить от группы ресурс поддержки и тепла – он не заменит недоданного в детстве, но позволит узнавать и понимать источники похожих чувств в жизни, а это делает их менее опасными. Чтобы тем самым усилить свою собственную "внутреннюю мать", которая нужна каждой женщине вне зависимости от того, есть у нее дети или нет. Чтобы наконец увидеть свою реальную мать как отдельного – не чужого, а именно отдельного человека, женщину – и принять неизбежность изменения отношений.

А в группе у нас обычно собираются женщины разного возраста, "детные" и бездетные, с очень разным опытом – и это тоже наш ресурс, наше бо­гатство. Сам состав группы, ее "многоголосье" напоминают о том, что раз­ные пути и судьбы не мешают нам понимать друг друга, сопереживать и находить точки соприкосновения в совершенно неожиданных местах. И – уважать иной путь, выходить за рамки обывательских представлений о том, что такое "настоящая женщина". Эта мерка придумана для того, чтобы нас "построить" и лишить уверенности в себе, права на поиски собственного пути и ощущения ценности своего истинного "Я" – ее скроила Злая Маче­ха, которой только дай волю – изведет. Внутри каждой из нас она есть, как есть и нежная Мамочка, и ворчливая старая карга Баба‑яга, и мужские роли, и детские – целый мир со своими возможностями. Не каждая из них реализуется буквально, но одно мы понимаем твердо: ни одна роль, ни одна состоявшаяся жизнь – матери, возлюбленной, светской дамы или су­перпрофессионала – не может составить весь смысл и все предназначе­ние в этом мире. Что бы нам ни говорили мамы в свое время...

Мне хотелось бы закончить этот раздел одним рассказом, который в свое время так понравился, что я испросила у автора, Елены Анатольевны Сер­дюк, разрешения иногда читать его на женских группах. По‑моему, он как раз об этом: о прошлом, настоящем и о собственном пути, который каждая из нас выбирает сама.

КАРЕ

В августе поляны в лесу покрываются травой "кукушкины слезки". Так еще, правда, в народе называют лиловые ночные фиалки, у которых на листьях красноватые пятна – как будто кровь набрызгана. Народная фантазия – она на грубые наказания не скупится: "Порассовала своих птенцов, так теперь плачь во веки веков кровавыми слезами!". Но мне больше нравится легкая тра­вяная метафора кукушкиного горя.

Сначала из зеленого кулька листьев вверх выбрасывается струйка зеленых зер­нышек, еще полуобернутая длинным листком, а уж потом она разворачивается в развесистый фонтанчик. Угловатые капли темнеют и коричневыми облачка­ми висят невысоко от земли, словно кто‑то подбросил вверх горчичные зерна, да они так и остались в воздухе.

Если сплести из них венок и надеть, то сердцевидные подвески на тонких ле­сочках будут прыгать перед глазами, будто старинные височные украшения не­весты. Такой ореол вокруг головы – как рой комариков: стоишь – и он стоит, идешь – и он движется вместе с тобой, словно неотвязная дума, неотвязная, как песня кукушки, самая женственная из птичьих песен. Мощное, оперное, глубокое меццо‑сопрано как‑то не вяжется с обликом серой длиннохвостой птички, летающей скованно, после каждых двух взмахов прижимающей крылья к тельцу, и всегда очень прямо, не глядя по сторонам, куда‑то виновато и рассе­янно спеша. Не в награду ли ей за тысячелетние слезы дана такая песнь?

– Кукушка‑кукушка, где твои детки?

– Я их потеряла... Вон там, кажется, там... Или там, за холмом, в ивовой порос­ли... Не могу найти. А где твои?

– И я их потеряла. Они шли в этот мир и не пришли. И мне не суждено уви­деть, как по дачному дощатому столу муравей тащит куда‑то полупрозрачный, словно молодой месяц, детский ноготок. Однако откуда‑то я это знаю! Ведь эти детки живут внутри моих мыслей, моих движений и действий.

Тебе, первому, суждено было стать писателем, и теперь ты водишь моей рукой; я напишу за тебя все до последней строчки и получу все твои награды и ругань.

А ты – второй, сероглазый ladie's man девятнадцати лет, мимолетно осененный даром – лишь отблеском дара – Кришна и Казанова. Девушки льнут к тебе по первому мановению руки, и ты не скупишься на мановения. Главное, что у тебя есть, – мягкость улыбки и вдохновенная серьезность в любви. Придется мне за тебя соблазнить ослепительную манекенщицу с безвкусным именем Элиана, длинноногую, как газель. Я подарю ей от твоего имени жемчужное ожерелье и сделаю из ее нарисованной мордочки лицо. За это ее выгонят от Славы Зайце­ва, но возьмут на четвертые роли в кино, называя теперь Норой. Это будет уже другая женщина; что будем делать с ней? Я слушаюсь тебя и повинуюсь тебе.

И вы, двое заурядных крепышей‑погодков от законного мужа, не беспокойтесь: я произнесу ваши тосты и промахнусь за вас в уток на охоте, но не оставлю за вас потомства (что для вас, конечно же, главное), ибо сказано – стоп.

И ты, младшая, желанная, не выдержавшая перелета из субтропиков в холод­ную Россию. Я сорву все твои комплименты, соберу все брошенные на тебя взгляды – на смуглую, синеглазую, с пышными волнистыми волосами, с движе­ниями пантеры и архаической улыбкой статуи. Пока я этого не сделаю, я не вправе сбросить оболочку женской красоты.

Все дети рядом, идут впереди меня и ведут меня за собой. Нет ничего реальнее этих призраков. Чур меня, чур. Щур меня. Благо щуров и пращуров мною под­нято на ноги много. Вот они наступают сзади, молча, терпеливо, угрожающе.

Вас это шокирует? Ах, сестра и кузина, вспомните получше, не было ли у вас в жизни чего‑либо подобного? С вашего, братья и кузены, отстраненного согла­сия? Не нагромождаете ли вы на одного (хорошо, если на двух) наследников ношу, которую надо бы разделить между пятерыми? Вы не помните? Что ж, палачи и судьи, свита и подданные, идите рядом, одесную – друзья, ошую – враги.

А в центре каре – я, пленница, которая должна поплатиться за неисполненный долг, тяжеловесная пушка, которая должна выстрелить, монарх‑всадник, за ко­торого уже выбрали дорогу. Мой конвой перемещается вместе со мной, как оп­тический прицел, как неотступный голос кукушки, как венок из травяных слез. Через июльскую поляну, через другие страны, через ночи и дни, через годы, без остановок, без пощады, с поднятой головой, до самого конца.

ОСЕНЬ – ОНА НЕ СПРОСИТ..

У меня радикулит,

У меня душа болит.

Два привета в двух висках,

Два мозоля в двух носках,

В сердце гвоздь,

В ушах бананы,

Папиросочка во рту.

Я, наверно, сдохну рано

Через эту красоту.

Елена Казанцева

"В сорок лет жизнь только начинается", – говорила героиня фильма "Мос­ква слезам не верит". Его хорошо помнят те из нас, чья жизнь, по идее, должна "только начинаться". Ну и как?

Принято считать, что женщины панически боятся старения и готовы черту душу прозакладывать, только бы не появились морщины. Шутки‑прибаутки про молодящихся дам, скрывающих свой фактический возраст, многообраз­ны и порой грубы: "Женщине столько лет, на сколько она выглядит" – "До стольких не живут!". Но это взгляд внешний, притом мужской – приговор обжалованию не подлежит, апелляция защиты отклоняется.

Дамская самоирония ничуть не менее жестока, она только отделана кружавчиками, а в отношении убойной силы бывает и позабористей. Ну, на­пример... Дороти Паркер: "Единственное, о чем женщина никогда не за­бывает, – это год своего рождения, как только она его наконец выбрала". Легендарная Коко Шанель просто убивает на месте: "Каждая женщина имеет тот возраст, которого заслуживает". У блестящей юмористки, умни­цы Тэффи читаешь (рассказ вообще‑то о том, как пишут дневники мужчи­ны и женщины, то есть о гендерных различиях в языке и мышлении), что дамский дневник "всегда для Владимира Петровича или Сергея Николае­вича" и посему внешность занимает в нем не последнее место: "Я бы хо­тела умереть совсем‑совсем молоденькой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: "Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни". 5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я холодна, как мрамор". Ну, и так далее: игры инфантильной дурочки, старое доброе кокетство с обя­зательной симуляцией холодности и своевременным намеком: "И если "кто нужно" сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя днев­ник, уж наверное обратит внимание на что нужно". И довольно неожи­данно на фоне этих смешных зарисовок в "будуаре тоскующей Нелли" – телеграфный обрубленный финал: "Женский дневник никогда не перехо­дит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу". Сожженный дневник, холод мрамора, могила, соловьиная песня, до нелепости конкретные 46 лет... Стоит отвлечься от содержания, вынес­ти за скобки очевидные авторские намерения – и тут же выявляется странная общность с грубым‑прегрубым анекдотом. "До стольких" – что? "Не живут". Как легко, как весело, как старательно мы стараемся не по­мнить, что из глубины зеркала смотрит на нас Ничто – всю жизнь. Каж­дый день, пока зеркало не завешено.

...Держать это в сознании, в его освещенном круге постоянно вряд ли воз­можно: на краю пропасти обзаводиться хозяйством, получать образование и заводить детей не станешь. Совсем этого не знать тоже невозможно. Вот и плетем свои кружева, по‑разному кокетничая с неизбежностью. Читаем Стивена Кинга (испугаться, но нарочно и оттого не по‑настоящему); чита­ем дамские романы (сто пудов любви в сиропе кончаются всегда хорошо), стараемся устроиться на перспективную работу (беспокоиться о деньгах и карьере можно много и разнообразно, что почти исключает то самое бес­покойство), возимся в саду (там особенно чувствуется круговорот жизни и смерти, там зима – это время перед весной), влюбляемся или как‑то иначе "западаем" на кого‑или что‑нибудь, "шьем сарафаны и легкие платья из ситца", отвлекаемся на "региональные конфликты" то с целлюлитом, то с остеохондрозом, то с морщинами. Светящиеся рекламные щиты с обложкой нового номера глянцевого женского журнала призывают "остаться моло­дой навсегда" – разумеется, чуть смазанная – не в фокусе – матово по­блескивает заветная баночка. (Если вдуматься, это прямой призыв к суици­ду: "молодыми навсегда" остаются только покойники.) Очередная "револю­ционная технология" обещает волшебное разглаживание рельефа наших физиономий уже через три... уже через четыре... уже не припомнишь че­рез сколько недель, сливающихся в месяцы и годы. По сумме забитых и пропущенных голов побеждает, разумеется, рельеф.

Наши рекомендации