Поле чудес... в стране дураков 11 страница

Первым шагом к самостоятельности ее сына, скорее всего, станет какое‑ни­будь: "Мама, помолчи, это я решу сам" – и хорошо еще, если мама примет это как знак нормального роста и развития. Потому что иначе горечи и обиды хватит на все лунные кратеры как с той, так и с этой стороны... Как сказала одна англоязычная писательница: "В первые годы мать – самый важный человек в жизни ее ребенка, и если она хорошая мать, ей, возмож­но, удастся стать самым тупым, по его мнению, человеком". Неплохо, а? Но как же трудно...

Сложность и коварство проблемы в том, что эгоизм и самопожертвование как‑то так хитро переплетены, так умеют притвориться друг другом, что порой у всех нас дважды два равняется пяти. Посмотрите, сколько вокруг женщин, гордящихся тем, что "отдали все" – и сколько из них нанесли этим серьезный вред не только себе, но и тем, ради кого разбивались в ле­пешку, ложились трупом и выворачивались наизнанку. Язык наш – инст­румент тонкий: хорошее дело вряд ли называлось бы такими словами. Ка­кие могут быть партнерские отношения с вывернутым наизнанку, разби­тым в лепешку трупом?

С другой стороны, достойное человеческое партнерство невозможно без умения уступить, порой подумать сначала о другом, но по возможности без самоотвержения, и уж точно – без великодушия. Женщины легче и чаще попадают в ловушку, которой сплошь и рядом становится для них роль благородной жертвы. Причин тому много. Есть совсем простые: если бы не женская способность на самом деле забывать свою боль, игнорировать соб­ственную усталость и не замечать потребностей, забота о маленьком ре­бенке была бы невозможна. Полная включенность в состояние и ощущения другого – биологически целесообразное свойство. Как и с прочими дара­ми матушки‑природы, здесь легко утратить меру.

Существует система ролевых ожиданий: женщине предписывается пони­мать, сочувствовать, терпеть, заботиться и угадывать даже еще не выра­женные потребности: в "идеальном" – для кого? – союзе значительная часть работы матери, жены, подруги так и представляется. Женщина, кото­рая двадцать четыре часа в сутки "живет не для себя" и "отдает все", удоб­на. Но только теоретически. Разменной монетой в союзах с таким "идеа­лом жены и матери" сплошь и рядом становится чувство вины: она такая хорошая (а я не оправдал); она такая хорошая (к чему бы придраться?); она такая хорошая (век бы не видеть этого живого укора); она такая хоро­шая (ну, значит, ей это зачем‑то надо). Исполнение роли Идеальной на практике перерождается в "мама знает лучше", в делание всего и за всех, в хитрое косвенное воздействие кнутом и пряником, в горькое разочарова­ние. Обратите внимание: и Майя, и Ирина Львовна на свой лад стремились к исполнению ролей "классического репертуара": безответной овечки и активной мамаши‑львицы. И преуспели...

А у нас, кроме всего прочего, для попадания в ловушку стремления "отдать все" есть причины исторические: в трудные времена – то есть последние лет сто – отдавать ближним последний кусок считается правильным и по­четным, собственные страдания вознаграждаются чувством выполненного долга, уважением окружающих. А сценарий, где героиня "во всем себе от­казывала, только чтобы....", становится нормой. Вспомните бесчисленные истории о том, как бабушка три раза перешивала мамину школьную фор­му – непременно ночью, днем она, как и все, работала. Как были выменя­ны на хлеб ложки из приданого. Как добывались все нехитрые жизненные блага. Как "одна поднимала детей" – муж то ли сидел, то ли воевал, то ли пил без просыпу. Я встречала на группах женщин еще вполне цветущего возраста, не заставших войну и карточки, но знакомых с настоящим чув­ством голода. Диеты и Брэгг тут ни при чем: трудный период жизни, поте­ря работы, ребенок, нищенское пособие, на которое ничего нельзя купить. "Чай пей без меня, я уже поела". Почему кажется, что мы все когда‑то это слышали?

И все‑таки, при всей мощи оказываемого на нас влияния самых разных факторов, выбор за нами. И всегда остаются несколько простых и здравых мыслей – тоже, кстати, не вчера родившихся, – которые стоит иногда вспоминать. Нашим любимым людям лучше, когда мы здоровы и счастли­вы, когда нам радостно и интересно жить. Если это не так, то возникает вопрос: зачем мы окружили себя людьми, не желающими нам добра? Решая и делая все за своих близких, мы разрушаем не только себя, но и их уве­ренность в себе – а возможно, и развращаем, питаем их темные стороны. Если так сильно хочется "полностью посвятить себя" кому‑то, стоит спро­сить себя: это действительно нужно тому человеку? (В том, разумеется, случае, когда ему больше трех – если меньше, ответ будет другой.) Но если это не младенец, то не тяжкий ли груз мы тем самым на него взвали­ваем, не собираемся ли, втайне даже от себя самих, потом предъявить счет? Не убегаем ли в это "служение" от каких‑то своих проблем? И все‑таки дар это или жертва? Дарить, как все мы знаем, радостно, и дарящий стано­вится богаче, а не беднее. Так вот, делая именно такой выбор, становимся ли мы лучше, мудрее, больше в ладу с самой собой? Примеры бесхитрост­ного, радостного, "белого" самоотречения есть – как, бесспорно, есть свя­тые, безусловная любовь и мгновения подлинного счастья. Но святых не бывает много – столько, сколько вокруг женщин, "отдавших все" и "поло­живших жизнь". И то, что начинается как искреннее стремление без остат­ка раствориться в жизни другого человека, только отдавать и ничего не по­лучать взамен, ведет нас прямиком туда, куда обычно и заводят дороги, вы­мощенные благими намерениями...

Позвольте рассказать очень страшную историю на тему "женщины и эго­изм". Она так же правдива, как и остальные, но, к счастью, я не знакома лично с ее действующими лицами. Так вот, однажды мне довелось подслу­шать разговор двух дам в троллейбусе. Говорили о детях какой‑то общей знакомой. И представьте, эта Лина "такая умная – с самого начала, просто с пеленок, внушила дочери, что с ее рождением потеряла здоровье, вообще положила жизнь на ее воспитание, и у нее выросла такая чу‑удная девоч­ка, ну совершенно домашняя, ей двадцать пять и до сих пор по струнке хо­дит!" – "Так и надо, Сонечка, так и надо! Чтобы чувствовали, кому они всем обязаны!" И тут с заднего сиденья прозвучал какой‑то даже сладо­страстный смешочек. Я тихонечко, с большими предосторожностями обер­нулась... но, конечно, не увидела ни помела, ни когтей, ни клыков. Всего лишь двух хорошо одетых матрон, полностью уверенных в своей правоте.

ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО

Всех прикроватных ангелов, увы,

Насильно не привяжешь к изголовью.

О, лютневая музыка любви,

Нечасто ты соседствуешь с любовью.

Легальное с летальным рифмовать –

Осмелюсь ли – легальное с летальным?

Но рифмовать – как жизнью рисковать.

Цианистый рифмуется с миндальным.

Вероника Долина

В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике "Чай вдвоем" на ог­ромной жестяной банке с чем‑то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: "Плод страсти". Милая ботаническая ошиб­ка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки – мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова "страсти" – это страдания. (Как в слове "страстотерпец", которое тоже как‑то не ассо­циируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай – это на языке рекламщиков "райское наслаждение". Возможно, что и "вдвоем" – у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра... Муки и страдания преобра­жены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до на­оборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А "плодом страсти" в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного.

"На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая‑то бес­смысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным во­ротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она не­сколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмыс­ленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: "Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупи­те, наконец, противозачаточные средства".

И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает:

– Все нормально?

– Все сказочно, – отвечаю я хрипло"[25].

Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все‑таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное "Как она мог­ла!" моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что "секса у нас нет", его незапланированных последствий тоже как бы "не было". Но что‑то подсказывает: причины внутренних запретов гово­рить и думать о "том самом" и об "этом самом" – разные. Особенно это за­метно сейчас, когда "сексуальной" кличут каждую галантерейную мело­чевку – вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: "Сексуально!" Пирожки ли из "Макдо­нальдса", ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, прогло­тив смешочки, интересуемся: "Аришка, а что это значит?" Пятилетняя Ари­на, ничуть не смущаясь, ответствует: "Это когда всем нравится".

Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами "СПИД‑инфо" и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих на­искосок девиц. "Можно все" – кому? Если мы такие свободные, то почему по‑прежнему можно только о той стороне, которая "всем нравится"?

Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заме­тил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостно­го отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рож­даемостью – трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые– восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в "вилке" весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключаю­щих. Некоторым на эту "вилку" пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока.

С одной стороны, "современная девушка" плевала на ханжескую мораль де­журных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про сво­бодную любовь: будем проще – сядем на пол, темнота – друг молодежи, can't buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуаль­ность. Чья? Моя или его? Неважно, пока "у нас любовь". И все это – в условиях полного отсутствия сколь‑нибудь надежной и безопасной контра­цепции. Варианты массовые, стандартные – от "Как‑нибудь да обойдется" до "Ты обещал на мне жениться! – Мало ли что я на тебе обещал".

Так что практическая сторона "здоровой раскрепощенной сексуальности" для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влага­лище – это что! А совет бывалой подруги "как только, так сразу" подмы­ваться сухим вином? А аскорбинка "местного действия", от которой – при неточном соблюдении концентрации – слизистая сходила клочьями? О ка­честве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему суще­ствует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание – в том числе и на аршинных плакатах в метро – "резинового изделия № 2" (по советской терминологии) стало допустимым и даже весь­ма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: "Эта мелочь защитит вас обоих". Теперь об этом – можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически – обоего пола. Интерес­но, кто вообще стал бы "об этом" серьезно задумываться и тем более вкла­дывать серьезные суммы в "наглядную агитацию", если бы "тема презерва­тива" по‑прежнему была связана только с нежелательной беременностью?

А на свиданиях нужно оставаться "раскованной" и "современной", потому что женщина, думающая в постели не о том, что "у нас любовь", а о чем‑то еще, – это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных пра­вил свободной и раскрепощенной – делай что угодно, лишь бы не запо­дозрили в холодности.

Если б я была свободна,

Если б я была горда,

Я б могла кого угодно

Осчастливить навсегда.

Но поскольку не свободна

И поскольку не горда,

Я могу кого угодно,

Где угодно и когда.

Елена Казанцева

До настоящей свободы следовать собственным желаниям что‑то далекова­то: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуально­сти. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоря­жаться, – но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получа­ется, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода... Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под сво­бодой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины – большая честь.

При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая за­тянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад‑алле раскрепощен­ной сексуальности – по большей части новые декорации старой‑преста­рой пьесы под названием "двойной стандарт". Откровенная патриархаль­ная норма требует от молодой женщины "блюсти себя", подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком – тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, – так недолго и заслужить репутацию "динамистки", закомплексованной ханжи, "синего чулка", фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся "горячие штучки". Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила уста­навливал, тот их и меняет.

"Глупые девчонки", не думающие о "последствиях", далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной "свободы", которая вроде бы уже и не считается чем‑то запретным, – и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное ве­селье на эту тему? Если трын‑трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: "Женщина, читающая "Плей­бой", чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов". Услышать ее слишком рано – нестерпимо, разорвет. Какую‑то часть кар­тины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь "несты­ковка" проходит через твою единственную юность, когда очень – ну очень! – важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть "нормальной девчонкой". И получалось! Потому что моло­дость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось лю­бить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было.

"Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кри­чи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижи­малась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кро­вавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. [...] Он мне в результате сказал, что нет ни­чего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, глади­ла его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. [...] Наслаждение – вот как это называется".

Это "Время ночь" Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезум­ной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает – чужой дневник! Ее воз­мущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт – спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа – вот о чем следует помнить.)

Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части россий­ского женского наследия – жуткого, завернутого в окровавленную гине­кологическую пеленку – означает молчаливо согласиться с таким поряд­ком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо‑невидимо плакатиков в жанре "Аборт – это когда мама убивает своего ребенка". Да, это действительно так. Что тут возра­зишь? Душераздирающая картинка – расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясны­ми глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта "ноль целых и девять десятая" едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей – потенциальной или уже состоявшейся убийце – нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогреши­мых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляю­щего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику – тоже лживую и неполную, – невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присво­енном праве не иметь с "этой бабской гадостью" ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо – виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чу­жих нерожденных детей. Живых людей женского пола – потруднее. Осо­бенно когда их полный вагон.

...Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ чита­ет – и на каждой второй обложке что‑нибудь "про это": томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды – просто сплошное "съешь меня". Все мужчины на этих картинках агрессивны и ре­шительны, все целятся из чего‑нибудь куда‑нибудь; все женщины готовы отдаться. "Сексуально – это когда всем нравится", не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой – "давать жизнь", во второй – просто "давать". Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила‑была девочка – сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка...

А пока – "молодо‑зелено, погулять велено", и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое "дело" природой устроено именно так, а не как‑нибудь еще. "Задер­жка" – и значит, "залетела". Как утверждает устное народное творчество, "если ты беременна – знай, что это временно; если не беременна – это тоже временно". Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и извест­ны. Если принятое решение – "оставить", вся тяжесть сложившегося по­ложения – прошу простить невольный каламбур – все же окрашена не­которой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представ­ление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой – якобы инстинктив­ной – любви, когда большая часть этих женщин сами родились "не во­время" – то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый "укол" не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям – по­рой еще совсем девочкам, – как их рождение было ужасно некстати, ка­кого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как‑никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собствен­ный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать ("Маму слушаешь? Хорошая девочка".) Возможно, какой‑то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обя­зательств, упреков, власти над ней и – в будущем – ее власти над мате­рью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оце­нить теперь уже собственный героизм.

И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сцена­рия, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, – но надежда. Или всего лишь иллю­зия, связанная со старой как мир игрой в "женить на ребенке"? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких‑то случаях – следование моральному запрету, заповеди "не убий". В ка­ких‑то – бессознательное желание именно такого исхода.

Боже мой – распускаются веники!

Что‑то нынче весна преждевременна...

Я сварила на ужин вареники

И призналась тебе, что беременна.

Ничего не ответил мой суженый,

Подавился улыбкою робкою

И ушел, отказавшись от ужина,

И оставил конфеты с коробкою.

А на что мне они – шоколадные?..

Мне бы кислой капусты, как водится.

Ой, любовь моя – песня нескладная:

Там где сшито – по шву и расходится...

Елена Казанцева

Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в по­стоянном внимании и любви – это азбучная истина, подтвержденная та­ким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Ма­тушка‑природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избы­точность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в во­семьдесят девятом говорила: "Срочно нужно рожать еще – говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа". К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реаль­ная женщина Оля сказала – так, к слову – нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей – это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из милли­онов дочерей Матушки‑природы советует рожать "про запас", авось сколь­ко‑нибудь да выживет – это ее "видовое". Она и говорила‑то не все­рьез, – но озвучила глубокую и обычно погребенную под "культурным слоем" тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил.

Еще одна милейшая мама – как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! – говорила уж совсем во­пиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нор­мальное потомство – физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизнен­ное пространство, – младенчикам нужны родители или их полноценная замена. "Поскольку мы не пингвины с их "детскими садами", – продолжа­ла она мысль, – то все‑таки родители". При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает не­сколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством – это происки Матушки‑приро­ды, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потом­ства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку – это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как‑то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастли­вы, – наоборот: вся легенда семейного счастья, "гнезда" работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. "Ин­стинкт"? Возможно. Не знаю.

Знаю другое: во времена, когда долго – на памяти нескольких поколе­ний – женщина‑мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и на­силие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама "не в счет", что‑то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачи­вается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились‑то при этом жестокие бытовые слова насчет "куда тебе" и "кому сейчас нужен этот", решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто – или что – вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого...

"Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспален­ном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропусти­ла срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разго­ворах со своей еще Ленкой: "Красная Армия пришла, на физкуль­туру не иду". И многие так обманываются. Кобель лезет, его ка­кое дело. [...] Тогда‑то она и стала толкаться к врачам [...], а они ее хоп – и поймали... Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. [...] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы‑то справляются, и на шес­том месяце тоже. [...] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?"

Все та же история, написанная Петрушевской, – про маму Анну Аркадьев­ну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больнич­ной койке мамину маму Серафиму. Все они родились "некстати". Все были молоды, любили, надеялись.

"Люди в белом" – это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но та­ковы порядки. Начинала уютно, по‑домашнему: "Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть..." Потом – жуткие описания всех возможных осложне­ний. В конце: "Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики по­пейте на всякий случай". Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика – она и есть фабрика: на одном конвей­ере убивают, на другом – наоборот...

"Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями... Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: "Вы, жен­щина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь‑то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пой­дете?" Производственная бытовуха; ожидающие женщины, дело­вито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта; устало‑злобные сестры; надсадный крик из‑за закрытой двери... По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре"[26].

Кровь‑то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая оче­редь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознаю­щая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, при­чем с самого начала жизни, и не только нашей собственной.

"Нас тут не стояло"? Сами к себе относимся, естественно, так же – безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не счи­тается – а кому вообще хорошо? "Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня..."[27]

Что вы орете, женщина? Следующая!

Наши рекомендации