Перевоплощение Хуана Ромеро

Откровенно говоря, я предпочел бы умолчать о событиях, произошедших восемнадцатого и девятнадцатого октября 1894 года на Северном руднике. Но в последние годы долг ученого понуждает меня мысленно проделать путь к арене событий, внушающих мне ужас тем более нестерпимый, что я не в силах подвергнуть его анализу. Полагаю, прежде чем покинуть этот мир, мне следует рассказать все, что мне известно о, если так можно выразиться, перевоплощении Хуана Ромеро.

Мое имя и происхождение вряд ли интересны потомкам; во всяком случае, лучше не тащить их в будущее; ведь эмигранту, оказавшемуся в Штатах или в одной из Северных колоний, подобает расстаться со своим прошлым. К тому же моя прежняя жизнь не имеет ни малейшего отношения к настоящей истории; замечу лишь, что во времена моей службы в Индии я гораздо больше сблизился с мудрыми седобородыми старцами, чем со своими собратьями-офицерами. Я был погружен в древние восточные учения, когда несчастье перевернуло всю мою жизнь, и я начал строить ее заново на просторах Западной Америки, приняв мое теперешнее имя, весьма распространенное и маловыразительное.

Лето и осень 1894 года я провел среди мрачного ландшафта Кактусовых гор, устроившись чернорабочим на знаменитый Северный рудник, открытый опытным изыскателем за несколько лет до этого, благодаря чему близлежащая местность перестала напоминать пустыню, превратившись в котел, бурлящий грязным варевом жизни. Богатство, обрушившееся на почтенного изыскателя после открытия золотоносных пещер, расположенных глубоко под горным озером, превзошло даже его самые дерзкие мечты, и корпорация, которой было в конце концов продано месторождение, начала большие работы по прокладке туннелей. Вскоре добыча золота выросла, так как были обнаружены новые пещеры; и гигантская разношерстная армия старателей день и ночь вгрызалась в многочисленные коридоры и скалистые каверны. Суперинтендант, мистер Артур, любил разглагольствовать о своеобразии местных геологических образований и строить предположения о наличии длинной цепи пещер, что позволяло ему надеяться в будущем развернуть гигантское предприятие по добыче золота. Он не сомневался, что золотоносные пещеры возникли под воздействием воды, и твердо верил в скорое открытие новых месторождений.

Хуан Ромеро появился на Северном руднике вскоре после того, как я там обосновался. Он был одним из многих полудиких мексиканцев, стекавшихся на рудник из соседних областей, но необычная внешность выделяла его из толпы. Он красноречиво являл собой тип индейца, но с более бледным цветом кожи и изысканной статью, делавшими его столь непохожим на местных замухрыг. Любопытно, что, отличаясь от большинства индейцев, как испанизированных, так и коренных, внешность Ромеро не была отмечена знаками родства с белой расой. Когда этот молчаливый рабочий, поднявшись рано утром, зачарованно смотрел на солнце, подкрадывавшееся к восточным холмам, и протягивал руки навстречу светилу, словно повинуясь древнему ритуалу, смысл которого оставался неизвестен ему самому, из глубины памяти всплывал скорее образ древнего гордого ацтека, чем кастильского конквистадора или американского первопоселенца. Однако при близком общении с Ромеро ореол благородства рассеивался. Невежественный и чумазый, он был своим среди мексиканцев, прибывших, как я уже говорил, из близлежащих мест. Его нашли ребенком в сырой лачуге в горах: он был единственным, кто пережил эпидемию, принесшую смерть в округу. Рядом с хижиной, укрытые в причудливой расщелине скалы, лежали два скелета останки, растерзанные стервятниками и, вероятно, принадлежавшие его родителям. Никто ничего не знал об этих людях, и вскоре о них забыли. Глиняная хижина рассыпалась, а расщелину накрыло лавиной, так что даже от самого места не осталось воспоминаний. Выращенный мексиканцем, который промышлял угоном крупного скота, Хуан унаследовал его имя и мало чем отличался от остальных.

Привязанностью, которую Ромеро испытывал ко мне, я был обязан, несомненно, моему старинному индийскому кольцу замысловатой формы. Я не стану говорить ни о самом кольце, ни о том, как оно ко мне попало. Это кольцо было единственным, что напоминало о той главе моей жизни, последняя страница которой была перевернута, и я очень дорожил им и надевал его, когда не был занят черной работой. Я заметил, что необычный мексиканец заинтересовался им, однако выражение его лица, когда он смотрел на кольцо, не позволяло заподозрить простую алчность. Казалось, древние иероглифы вызывали какой-то смутный отклик в его разуме, пусть запущенном, но отнюдь не дремлющем, хотя я не сомневался, что раньше ему никогда не доводилось их видеть. Уже через несколько недель после появления на руднике Ромеро стал преданно служить мне, несмотря на то что я сам был всего лишь простым рабочим. Мы вынужденно ограничивались лишь самыми несложными беседами. Хуан знал всего несколько слов по-английски, а я быстро обнаружил, что мой оксфордский испанский сильно отличается от диалекта наемных рабочих из Новой Испании.

Ничто не предвещало того события, о котором я намерен рассказать. Да, Ромеро интересовал меня, а мое кольцо занимало его воображение, однако до взрыва ни меня, ни его не одолевали дурные предчувствия. Из-за местных геологических особенностей потребовалось углубить шахту в той ее части, которая лежала ниже, чем прочее освоенное подземное пространство, и поскольку суперинтендант был убежден, что для этого придется своротить значительный кус скалы, рабочие заложили мощный заряд динамита. Ни мне, ни Ромеро не пришлось принимать участия в этой работе, так что впервые о том, что случилось, мы услышали от других. От заряда, оказавшегося мощнее, чем предполагалось, гора словно содрогнулась. В лачуге, притулившейся на склоне, окна разбились вдребезги, а старателей, находившихся в тот момент в близлежащих туннелях, сбило с ног. Воды озера Джевел, расположенного в зоне взрыва, вздыбились, как во время бури. После исследования местности выяснилось, что ниже уровня взрыва разверзлась пропасть столь чудовищная, что ни одна веревка не достигала ее дна, и ни одна лампа не могла осветить ее чрева. Озадаченные землекопы явились к суперинтенданту, и тот приказал взять сколько угодно самых длинных канатов, склеить их и опустить в глубину. Вскоре бледные как полотно рабочие сообщили суперинтенданту, что его план провалился. Вежливо, но твердо они отказались не только вернуться к пропасти, но и продолжать работу в шахтах, если провал будет оставаться отверстым. Очевидно, они уверовали, что пустота бесконечна, и это напугало их. Суперинтендант не стал упрекать рабочих. Вместо этого он впал в глубокую задумчивость, не зная, как поступить. В тот вечер ночная смена не вышла на работу.

В два часа по полуночи зловеще завыл одинокий койот в горах. То ли койоту, то ли кому-то другому вторила собака. Над вершинами гор собиралась гроза, и облака причудливой формы неслись по чернильному лоскуту светящегося неба с ниспадающими лунными лучами, которые силились прорвать перисто-слоистую толщу тумана. С лежанки, где обычно спал Ромеро, донесся голос, возбужденный, напряженный, исполненный непонятного мне смутного ожидания.

Madre de Dios! El sonido ese sonido orgaVd! lo oyteVd? Senor, этот звук!

Я напряг слух, стараясь понять, о каком звуке он говорит. Я различал вой койота, собаки, шторма, особенно шторма, уже заглушавшего другие звуки, поскольку ветер разгулялся в полную силу. В окна летели вспышки молний. Я начал перечислять звуки, которые я слышал, пытаясь понять, что именно так взволновало мексиканца:

El coyote? El регго? El viento?

Ромеро молчал. Вдруг до меня донесся его благоговейный шепот.

El ritmo, Senor el ritmo de la tierra земля пульсирует!

Теперь я тоже слышал, и то, что я слышал, не знаю почему, заставило меня задрожать. Где-то в глубине земля звучала, пульсировала, как сказал мексиканец, и этот ритм, хотя и отдаленный, уже перебивал вой койота, собаки и усиливающейся бури. Я не берусь описывать этот звук, поскольку он не поддается описанию. В нем было что-то от стука мотора, зарождающегося в чреве большого лайнера и долетающего до верхней палубы, однако это что-то не отдавало мертвенностью и неодушевленностью механизма. Из всего того, что составляло этот звук, больше всего меня поразила его придавленность толщей земли. Мне на ум пришел отрывок из Джозефа Гланвиля, столь эффектно процитированный По: Безбрежность, бездонность и непостижимость Его творений грандиознее Демокритова колодца .

Внезапно Ромеро вскочил и замер рядом со мной, завороженно глядя на кольцо, которое загадочно мерцало в всполохах света, а затем уставился в сторону шахты. Я поднялся, и некоторое время мы, не двигаясь, настороженно вслушивались в жуткий ритмичный звук, который рос и с каждой секундой становился все более одушевленным. Словно повинуясь чужой воле, мы двинулись к двери, с отчаянным дребезжанием удерживавшей покой от бури. Пение, а именно на пение стал походить звук, приобретало объемность и внятность, и нас неодолимо влекло выйти в бурю и заглянуть в черноту провала.

Мы не встретили ни души, поскольку рабочие ночной смены, получив неожиданный выходной, наверняка осели в Сухом ущелье, где мучили уши сонных буфетчиков зловещими слухами Только домик сторожа светился желтым квадратом, похожим на око недреманное. Я подумал, что сторож, должно быть, не остался равнодушным к странному звуку, но Ромеро ускорил шаг, и я поспешил за ним. Мы начали спускаться в шахту, навстречу звуку, отчетливо распавшемуся на составляющие. Удары барабанов и многоголосое пение действовали на меня, подобно восточному таинству. Как вы уже знаете, я долго жил в Индии. Несмотря на предательский страх и отвращение, мы решительно продвигались в манящую глубь. В какой-то момент мне показалось, что я схожу с ума. У нас не было ни лампы, ни свечи, и я удивлялся, что наш путь пролегал не в кромешной тьме, как вдруг понял, что старинное кольцо на моей руке излучало леденящее сияние, озаряя бледным светом влажный тяжелый воздух, окутывавший нас. Достигнув конца веревочной лестницы, Ромеро неожиданно бросился бежать, оставив меня в одиночестве. Должно быть, какие-то новые дикие звуки барабанной дроби и пения, слабо доносившиеся до меня, испугали его: издав страшный вопль, он пустился наугад во мрак пещеры. Он неуклюже спотыкался о камни и опять исступленно полз вниз по шаткой лестнице, и где-то впереди раздавались его стоны. Как сильно я ни был напуган, все же сумел сообразить, что совершенно перестал понимать его слова, хотя отчетливо слышал их. Грубые, выразительные звукосочетания заменили обычную смесь из плохого испанского и чудовищного английского; однако многократно повторенное им слово Huitzilopotchi, казалось, что-то говорило мне. Много позже я осознал, что это слово выплыло из трудов великого историка, и возникшая ассоциация заставила меня содрогнуться.

Кульминация этой ужасной ночи, непостижимая и стремительная, произошла, когда я достиг последней пещеры, в которой заканчивалось наше путешествие. Безбрежную темноту прорвал последний вопль мексиканца, подхваченный диким хором. Ничего подобного мне не доводилось слышать за всю мою жизнь. В тот момент мне показалось, что вся земная и неземная нечисть отверзла глотку, чтобы погубить человеческий род. В ту же секунду свет, который излучало мое кольцо, погас, и я увидел зарево, исходившее из пропасти в нескольких ярдах от меня. Я приблизился к пламеневшей пропасти, поглотившей несчастного Ромеро. Свесившись, я заглянул в бездонную пустоту кромешного ада, бурлившего огнями и звуками. Сначала я видел лишь кипящее варево света, но затем очертания, хотя и смутные, стали выплывать из месива, и я различил Хуан Ромеро? О Боже! я должен молчать! Само небо пришло мне на помощь, раздался жуткий грохот, словно две вселенные столкнулись в космосе, и зрелище, открывшееся мне, исчезло. Нахлынувший хаос сменился покоем забвения.

Обстоятельства этого события столь странны, что я затруднять продолжить рассказ. Все же постараюсь изложить, что последовало дальше, не пытаясь разобраться, где кончается реальность и начинается ее видимость. Я очнулся целым и невредимым у себя в постели. Красный отблеск окрасил окно. Поодаль, на столе, в кольце мужчин, среди которых был и наш лекарь, лежало безжизненное тело Хуана Ромеро. Старатели обсуждали странную смерть мексиканца, словно погрузившегося в глубокий сон; смерть, видимо, каким-то непостижимым образом связанную с ужасной вспышкой огня, упавшего на гору и сотрясшего ее. Вскрытие не пролило света на причины гибели Ромеро, ибо не выявило ничего, что могло бы помешать ему и дальше дышать земным воздухом. В обрывках глухих разговоров звучали предположения, что мы с Ромеро не спали той ночью, однако буря, пронесшаяся над Кактусовыми горами, не потревожила сон других старателей. Рабочие, рискнувшие спуститься в шахту, сообщили, что произошел обвал, запечатавший пропасть, которая накануне произвела на всех такое ужасное впечатление. Когда я поинтересовался у сторожа, слышал ли он какие-нибудь особенные звуки перед мощным разрядом грома и молнии, он упомянул завывания койота, собаки и злого горного ветра и ничего более. У меня нет оснований не верить его словам.

Перед тем как возобновить работы, суперинтендант Артур вызвал специальную опытную команду, чтобы обследовать район, где разверзлась пропасть. Команда приступила к работе без особого энтузиазма, но вскоре просверлила глубокую скважину. Результат оказался крайне любопытным. Предполагалось, что свод над пустотой не должен быть толстым, однако буры наткнулись на обширные залежи твердой породы. Ничего не обнаружив, даже золота, суперинтендант прекратил поиски, но часто, когда он сидел, задумавшись, за своим столом, недоуменное выражение осеняло его лицо.

И еще один любопытный факт. Вскоре после того, как я очнулся в то утро, я заметил, что с моей руки необъяснимым образом исчезло индийское кольцо. Несмотря на то, что я очень дорожил им, его исчезновение принесло мне облегчение. Если его присвоил кто-то из старателей, то это был очень хитрый человек, умело распорядившийся своим трофеем, ибо ни официальное объявление о пропаже, ни вмешательство полиции ничего не дали: я больше никогда не видел своего кольца. Но что-то заставляло меня усомниться в том, что кольцо похитила рука смертного, слишком долго я жил в Индии.

Я не знаю, как мне относиться ко всему происшедшему. При свете дня, какое бы время года ни стояло на дворе, я склонен верить, что странные события были лишь плодом моего воображения, но осенними ночами, едва в два часа пополуночи раздается зловещий вой ветра и одичавших зверей, из неизведанной глубины наплывает окаянный ритм… и я чувствую, что жуткое перевоплощение Хуана Ромеро действительно свершилось.

Улица

Одни полагают, что предметы, среди которых мы живем, и те места, где мы бываем, наделены душой; другие не разделяют этого мнения, считая его пустым домыслом. Я не берусь быть судьей в этом споре, я просто расскажу об одной Улице.

Эта Улица рождалась под шагами сильных и благородных мужчин: наших братьев по крови, славных героев, пустившихся в плавание, оставив за спиной Блаженные острова. Сначала Улица была всего лишь тропинкой, проложенной водоносами, которые сновали между родником, пробившимся в глубине леса, и домами, фоздью легшими неподалеку от берега моря. Поселок разрастался, новые поселенцы осваивали северную сторону Улицы; их дома, выложенные из крепких дубовых бревен, смотрели на лес каменной кладкой, поскольку где-то в чаще прятались индейцы, выжидая удобный момент, чтобы выпустить горящую стрелу. Время шло, и дом за домом стала отстраиваться южная сторона Улицы. По Улице прогуливались суровые мужи в шляпах-конусах, вооруженные мушкетами и охотничьими ружьями. Их сопровождали жены в чепцах и послушные дети. Вечера мужчины проводили у семейных очагов за чтением и беседами с домочадцами. Их речи и книги были бесхитростными, однако они были мужественны и великодушны и помогали изо дня в день покорять лес и возделывать поля. Прислушиваясь к старшим, дети постигали законы и обычаи предков, дорогой доброй Англии, если и брезжившей в памяти некоторых из них, то весьма смутно.

После окончания войны индейцы больше не нарушали покой Улицы. Хозяйства процветали, мужчины трудились не покладая Рук и были счастливы настолько, насколько могли быть счастливы. Дети росли в полном благополучии, и все новые и новые семьи прибывали с Родины и застраивали Улицу. Выросли дети детей первых колонистов, подрастали дети детей недавних переселенцев. Поселок превратился в настоящий город, и мало-помалу скромные жилища уступили место простым, но красивым Домам из кирпича и дерева, с каменными лестницами, снабженными железными перилами, с окошками-веерами над дверями. Ничто в этих домах не было сделано на скорую руку, ведь они должны были служить многим поколениям. Внутреннее убранство подбиралось со вкусом: резные камины, ажурные лестницы изящная мебель, фарфор и серебро все напоминало о Родине откуда была привезена многая утварь. Улица жадно впитывала мечты молодого поколения и радовалась тому, что ее обитатели приветливы и веселы. Там, где однажды обосновались честь и сила, теперь делала первые шаги полнокровная жизнь. Книги, живопись и музыка вошли в дома, а юноши потянулись в университет, выросший над северной долиной. Ушли в прошлое шляпы-конусы, мушкеты, кружева и белоснежные завитые парики; по булыжникам цокали копыта чистокровных коней и громыхали позолоченные экипажи; над тротуарами, выложенными кирпичом, высились коновязи.

Вдоль Улицы росли деревья: величественные вязы, дубы и клены, так что летом вся она бывала залита нежной зеленью и щебетом птиц. За домами прятались кусты роз, живая изгородь обнимала сады с проложенными тропинками и солнечными часами; по ночам луна и звезды зачарованно смотрели на душистые искрившиеся росой цветы.

После всех войн, бедствий и катаклизмов Улица погрузилась в прекрасный сон. Многие юнцы покидали ее, и немногие возвращались. На месте старых флагов реяли новые стяги, в полоску и со звездами. Хотя люди и толковали о переменах, Улица не чувствовала их, потому что ее обитатели были верны себе, и здесь звучали прежние речи. Щебечущие птицы, как и раньше, находили приют в кронах деревьев, и по ночам луна и звезды смотрели на сады в окаймлении живых изгородей, где цветы одевались капельками росы.

Шло время, и на Улице уже нельзя было увидеть ни оружия, ни треуголок, ни завитых париков. Как странно смотрелись трости, высокие шляпы и стрижки! Покой Улицы все чаще нарушали непривычные звуки: сначала с реки, находившейся в миле от нее, клубы дыма принесли скрежет, а потом лязг, грохот и гарь повалили отовсюду. Но гений Улицы, несмотря на смущенный воздух, оставался прежним. Ведь Улица была прокалена кровью и мужеством первопоселенцев. Что с того, что люди разверзают землю, чтобы погрузить в нее невиданные трубы, или воздвигают столбы, опутывая пространство диковинной проволокой? Улица дышала стариной и не собиралась так легко отказаться от прошлого.

Но настал черный день, когда тем, кто знал старую Улицу, она стала казаться чужой, а те, кто привыкли к ее новому облику, не представляли себе ее прошлого. Они приходили и уходили, их голоса звучали резко и грубо, а лица и одежда неприятно царапали глаз. То, что занимало их, отторгалось умным и справедливым гением Улицы, и она молча чахла, дома ее приходили в упадок и деревья умирали одно за другим, а розовые кусты никли под натиском сорняков и мусора. Впрочем, однажды она испытала смутное чувство гордости. Юноши, одетые в синюю форму, промаршировали по ней, отправляясь туда, откуда не всем суждено было вернуться.

Прошли годы, и еще более тяжелая участь постигла Улицу. Все деревья были вырублены, а сады потеснены дешевыми уродливыми домами новостройками, выросшими на параллельных улицах. Однако старые дома еще помнили, вопреки всем штормам, катаклизмам и разрушениям, которые множились от года к году, что их возводили с любовью для многих поколений. Новые лица мелькали на Улице, злобные, жутковатые лица, и люди с бегающими глазами произносили непонятные слова и прилаживали к фасадам отдающих плесенью домов вывески, покрытые знакомыми и незнакомыми буквами. Тележки взрезали землю. Тошнотворное трудноопределимое зловоние повисло над Улицей, и ее гений погрузился в сон.

Но случилось так, что Улицу охватило волнение. Эпидемия войны и революции, разбушевавшись, бороздила моря; династии рушились, их последние представители, отмеченные печатью вырождения, вынашивали сомнительные планы и жались друг к другу, уезжая на Запад. Многие из них нашли пристанище в обшарпанных домах, смутно помнивших пение птиц и аромат роз. Но, пробудившись от спячки, Запад вступил в титаническую схватку, начатую на Родине ради будущей цивилизации. И снова над городами взметнулись старые стяги, а рядом с ними замелькали и новые, среди которых победно реял и трехцветный флаг. Однако над Улицей не парило множество флагов, здесь вились лишь страх, ненависть и невежество. Снова по Улице чеканили шаг юноши, хотя они не походили на тех, прежних. Что-то сдвинулось. Юноши тех Далеких лет, одетые в хаки, унесли в душах правду своих предков, а их сыновья, прибывшие издалека, ничего не знали об Улице и ее Древнем гении.

Великая победа летела через моря, и юноши возвращались в ореоле триумфа. То, что, казалось, ушло в прошлое, вернулось; и опять страх, ненависть и невежество клубились над Улицей, ведь многие чужаки не покидали ее пределов, а другие все прибывали, обживая старые дома. Вернувшиеся домой юноши не задерживались здесь надолго. Новоселы были злобными и мрачными, и среди мелькавших лиц мало было таких, которые напоминали бы о тех людях, под чьими шагами рождалась Улица и кто творил ее гений. Все та же, она стала другой, поскольку в глазах людей отражались блики неправедного жара, странные, болезненные отблески жадности, амбициозности и мстительности. Тревога и измена поселились в Европе в сердцах озлобленной горстки людей, замышлявшей нанести смертельный удар по Западу, чтобы затем ползти к власти по руинам, и фанатики стекались в ту несчастную холодную страну, откуда многие из них были родом. Улица стала сердцем заговора, и в обшарпанных домах кишели занесенные извне вирусы междоусобицы, а в их стенах звучали речи тех, кто вынашивал страшные планы и жаждал наступления назначенного часа дня крови, огня и смерти.

Закону было что сказать по поводу многочисленных сборищ на Улице, однако доказательства не шли ему в руки. С превеликим усердием мужи, облеченные властью, спрятав поглубже полицейские жетоны и напрягая слух, проводили часы в таких тошнотворных местах, как Петрович бейкери , "Рифкин скул оф модерн экономик , Сэркл сосиаль клаб и Кафе Либерти . Там сходились злобные люди и с опаской обменивались отрывочными репликами, часто прибегая к своему родному языку. А старые дома хранили память об усопшем веке, о забытой мудрости благородных душ, о первых колонистах, о розах, искрящихся каплями росы в лунном свете. Бывало, что поэт одинокая душа или случайный путешественник любовались домами и пытались воспеть их ушедшую славу, только редки были такие поэты и путешественники.

Все дальше и дальше распространялись слухи, что в старых домах засели лидеры террористов, готовые в назначенный час начать вакханалию, грозящую смертью Америке и тем прекрасным традициям, которые так полюбились Улице. Листовки и прокламации, подрагивая крыльями, обсели грязные трущобы; листовки и прокламации, пестревшие буквами разных начертаний и на многих языках взывавшие к крови и бунту. Эти письмена подстрекали народ свергнуть законы и добродетели, которым поклонялись отцы, растоптать душу старой Америки душу англосаксов, на протяжении полутораста лет хранившую свободу, справедливость и терпимость. Говорили еще, что злобные люди, которые поселились на Улице и собирались в отвратительных заведениях, были мозговым центром ужасного мятежа, что у них в подчинении находились миллионы не рассуждающих одурманенных существ, разбросанных по городам, где из каждой трущобы тянулись вонючие лапы тех, кто сгорал от желания жечь, убивать и крушить до тех пор, пока страна предков не превратится в пепелище. Слухи становились все назойливее, и многие с ужасом ждали четвертого июля, даты, означенной во многих листовках; но по-прежнему ничто не указывало на место, которое можно было бы считать колыбелью преступления. Никто не мог с точностью вычислить людей, с арестом которых заговор утратил бы свою жизнеспособность. Не раз и не два полицейские налетали с обыском на обветшалые дома, но однажды они ушли, чтобы не возвращаться; отвыкнув, как и другие, от закона и порядка, они оставили город на произвол судьбы. Их сменили мужчины в форме цвета хаки, вооруженные мушкетами; и стало казаться, что погрузившейся в грустное оцепенение Улице привиделся сон, навеянный прошлым, когда мужчины с мушкетами и в шляпах-конусах возвращались с родника в лесу к горстке выросших на берегу домиков. Катастрофа надвигалась, и некому было стать на пути корифеев зла и коварства.

Улице было трудно сбросить оцепенение, но однажды ночью она прозрела, заметив повсюду в Петрович бейкери , в Рифкин скул оф модерн экономик , в Сэркл сосиаль клаб и в Кафе Либерти , да и не только там, орды мужчин, в чьих расширенных зрачках горело ожидание разрушительного триумфа. Тайный телеграф передавал странные сообщения, многие из которых стали известны лишь позднее, когда Запад был уже в безопасности. Люди в форме цвета хаки не могли объяснить, что происходит, и не понимали, в чем состоит их долг; ведь заговорщикам не было равных по хитрости и скрытности.

Вряд ли мужчины в форме цвета хаки забудут эту ночь, и уж наверняка поделятся воспоминаниями о ней со своими внуками. Многие оказались здесь на рассвете, но вовсе не с той миссией, которая была им предназначена. Было известно, что анархисты свили гнездо в старых стенах, изъеденных червями, пошатнувшихся под натиском времени и штормов, и то, что случилось летней ночью, поразило всех своей неотвратимостью. Действительно, произошло нечто хотя и невероятное, но вполне естественное. В Ранний предрассветный час, ни с того ни с сего, стены, изъеденные червями и осевшие под натиском времени и штормов, содрогнулись в гигантской конвульсии и рухнули, так что на Улице остались стоять лишь два старинных камина, да часть крепкой кирпичной кладки. Все погребли под собой руины. Один поэт и некий путешественник, оказавшиеся в толпе, привлеченной невиданным зрелищем, рассказывали странные вещи. Поэт говорил, что незадолго до обвала ему привиделись в луче света неясные очертания отвратительных развалин, словно повисших над другим смутно прорисовывавшимся пейзажем. Поэт помнил лишь, что разглядел лунную дорожку, красивые дома и величественные вязы, дубы и клены. А путешественник заявил, что вместо привычного зловония на него пахнуло нежным ароматом, как если бы вдруг зацвели кусты роз. Разве всегда лгут мечты поэта и разве нельзя верить рассказам странника?

Одни полагают, что предметы, среди которых мы живем, и те места, где мы бываем, наделены душой; другие не разделяют этого мнения, считая его пустым домыслом. Я не берусь быть судьей в этом споре, я просто рассказал об одной Улице.

Азатот

* * *

Когда мир стал старым и способность удивляться покинула людей, когда серые города устремились в дымное небо мрачными уродливыми башнями, в чьей тени никому и в голову не приходило мечтать о солнце или цветущем по весне луге, когда просвещение сорвало с Земли её прекрасное покрывало и поэты стали петь лишь об изломанных фантомах с мутными, глядящими внутрь себя глазами, когда это наступило и детские мечты ушли навсегда, нашёлся человек, который отправился в запредельные сферы искать покинувшие землю мечты.

Об имени и доме этого человека писали мало, потому что они принадлежали едва просыпавшемуся миру, однако и о том, и с другом писали нечто неясное. Нам же достаточно знать, что он жил в городе, обнесённом высокой стеной, где царили вечные сумерки, что он трудился весь день от зари и до зари и вечером приходил в свою комнату, где окно выходило не на поля и рощи, а во двор, куда в тупом отчаянии смотрели другие окна. Со дна этого колодца видны были только стены и окна, разве что иногда, если почти вылезти из окна наружу, можно было увидеть проплывавшие мимо крошечные звёзды.

А так как стены и окна рано или поздно могут свести с ума человека, который много читает и много мечтает, то обитатель этой комнаты привык каждую ночь высовываться из окна, чтобы хоть краем глаза увидеть нечто, не принадлежащее земному миру с его серыми многоэтажными городами.

Через много лет он начал давать имена медленно плывущим звёздам и провожать их любопытным взглядом, когда они, увы, скользили прочь, пока его глазам не открылось много такого, о чем обыкновенные люди и не подозревают. И вот однажды ночью, одолев почти бездонную пропасть, вожделенные небеса спустились к окну этого человека и, смешавшись с воздухом его комнаты, сделали его частью их сказочных чудес.

В его комнату явились непокорные потоки фиолетовой полночи, сверкающие золотыми крупицами, вихрем ворвались клубы пыли и огня из запредельных сфер с таким запахом, какого не бывает на земле. Наркотические океаны шумели там, зажженные солнцами, о которых люди не имеют ни малейшего понятия, и в их немыслимых глубинах плавали невиданные дельфины и морские нимфы. Бесшумная и беспредельная стихия объяла мечтателя и унесла его, не прикасаясь к его телу, неподвижно висевшему на одиноком подоконнике, а потом много дней, которых не сосчитать земным календарям, потоки из запредельных сфер нежно несли его к его мечтам, к тем самым мечтам, о которых человечество давно забыло. Никому не ведомо, сколько временных циклов они позволили ему спать на зелёном, прогретом солнышком берегу, овеянном ароматом лотосов и украшенном их алыми звездами…

Потомок

Я пишу, как сказал доктор, на моем смертном ложе и больше всего боюсь, что он ошибся. Наверное, меня похоронят на будущей неделе, если… В Лондоне живет человек, который вопит каждый раз, когда звонят церковные колокола. Он живет один с полосатой кошкой на постоялом дворе Грея, и люди называют его безобидным безумцем. В его комнате множество самых неинтересных и пустых книг, которые он читает и читает, стараясь забыться. Единственное, о чем он мечтает, это не думать. По какой-то причине он больше всего на свете боится думать и, как чуму, гонит от себя все будоражащее воображение. Он очень худ, морщинист и сед, однако люди говорят, что он совсем не так стар, как кажется со стороны. Страх цепко держит его своими острыми когтями, и от самого невинного звука его взгляд вперяется в пустоту, а лоб покрывается потом. Друзей и приятелей он держит на расстоянии, чтобы не отвечать на их вопросы. Те же, кто знают его со времен, когда он был ученым и эстетом, говорят, что нет ничего печальнее, чем видеть его сейчас. Так как он уже давно удалился ото всех, то никто не может сказать с уверенностью, уехал он из страны или спрятался в неведомой дыре. Уже лет десять, как он поселился на постоялом дворе Грея, но ни разу ни слова не сказал, откуда он явился, пока однажды вечером юный Уильямс не купил Necronomicon .

Когда мечтатель Уильямс, которому было всего двадцать три года, поселился в старом доме, то сразу почувствовал что-то необычное в своем седом высохшем соседе, как будто на нем было дыхание космического ветра. Он постарался сойтись с ним поближе, ведь старые друзья не смели приблизиться к нему, и его поразил страх, который не покидал костлявого наблюдателя и слушателя. В том, что этот человек постоянно наблюдал и слушал, не было никаких сомнений. Но наблюдал и слушал он скорее разумом, чем глазами и ушами, и постоянно был занят тем, чтобы забыться в бесконечном чтении веселеньких романчиков. А едва начинали звонить церковные колокола, он переставал слушать и вопил, и серая кошка, жившая в его комнате, тоже выла с ним в унисон, пока не стихал в отдалении последний звук.

Уильямс был настойчив, но и с ним сосед не говорил ни о чем серьезном или тайном. Старик не стремился никому внушать свое настроение, поэтому симулировал веселье и шутливый тон, лихорадочно припоминая забавные пустяки, но с каждой минутой его голос становился все более высоким и напряженным, пока не срывался на придушенный фальцет. Даже самые банальные замечания выдавали недюжинные знания этого человека, и Уильямс не удивился, узнав, что он учился в Харроу и Оксфорде. Позднее Уильямсу стало известно, что его сосед не кто иной, как лорд Нортем, чей древний наследственный замок в Йоркшире породил множество самых фантастических слухов, однако стоило ему заговорить о замке, возможно, времен римлян, как его владелец наотрез отказался признать за ним что-то необычное. Он даже визгливо захихикал, когда речь зашла о тайных ходах, что прорублены в горной гряде, сурово взирающей на Северное море.

Так все и шло до того вечера, когда Уильямс принес домой пользующийся дурной славой Necronomicon сумасшедшего араба Абдулы Алхазреда. Об этой книге ему было известно лет с шестнадцати, когда занимавшаяся любовь к таинственному побуждала его задавать странные вопросы согнутому старостью торговцу книгами на Чандос-стрит, и его всегда поражало, почему люди бледнеют, стоит им заговорить о ней. От торговца он узнал, что после всех гневных эдиктов священников и законников сохранились лишь пять экземпляров, да и те запрятаны подальше испуганными владельцами, которые осмелились взглянуть на мерзкие письмена. И вот теперь ему наконец-то повезло не только напасть на след книги, но и купить ее за смехотворно малую цену. Он отыскал ее в еврейской лавке в нищем квартале Клермаркет, где ему и прежде случалось находить странные вещи, и он почти уверен, что старый согбенный левит улыбался в нечесаную бороду, когда он совершал свое открытие. Громоздкий кожаный переплет с медной застежкой лез в глаза, и цена оказалась нелепо низкой.

Одного взгляда на заголовок было достаточно, чтобы его бросило в жар, а диаграммы, вкрапленные в непонятный латинский текст, разбудили в его мозгу смутные и на редкость тревожные воспоминания. Ему показалось совершенно необходимым принести увесистый том домой и приняться за его расшифровку, отчего он унес его из лавки с такой очевидной поспешностью, что старый еврей тревожно закудахтал ему вслед. Когда же он наконец в своей комнате засел за книгу, то сочетание старинного английского готического шрифта и исковерканной средневековой латыни оказалось недоступным для его лингвистических познаний, и он с большой неохотой обратился за помощью к своему странному напуганному другу. Лорд Нортем, улыбаясь, что-то нашептывал своей полосатой кошке и, когда дверь открылась, резко отпрянул от нее. Потом он заметил книгу и весь задрожал, а едва Уильяме назвал ее, потерял сознание. Придя в себя, он рассказал юноше свою историю, лихорадочным шепотом поведал о своем фантастическом безумии, чтобы тот немедленно сжег проклятую книгу и пепел развеял по ветру.

Наверное, шептал лорд Нортем, что-то было не так в самом начале, однако ему никогда не пришло бы это в голову, не зайди он сам слишком далеко. Он девятнадцатый барон в немыслимо древнем роду… В такое даже поверить трудно, если всерьез заняться генеалогией, ибо семейные предания рассказывают о предках, живших еще в досаксонские времена, когда некий Луний Габиний Капито, военный трибун в третьем легионе Августа, тогда располагавшемся в Линдеме в Римской Британии, был отстранен от командования за участие в обрядах, не ведомых ни одной известной религии. Говорят, Габиний приходил на скалу, где собиралось много странных людей, творивших в темноте Старинный знак. Об этих странных людях бритты поминали разве лишь со страхом, и они были последними, кто уцелел, когда утонула великая земля на западе, оставившая после себя отдельные острова с кругами и святилищами, из которых Стоунхедж самый большой. Естественно, никто не знает, насколько справедлива легенда о том, что Габиний построил неприступную крепость вокруг запретной пещеры и основал род, который ни пикты, ни саксы, ни датчане, ни норманны не смогли уничтожить, или о том, что из этого рода произошел храбрый друг и военачальник Черного Принца, которого Эдуард III пожаловал титулом барона Нортем. Никто ничего не знает наверняка, однако говорят об этом много, и, если по правде, то замок Нортем на удивление похож на стену Адриана. Ребенком лорд Нортем видел странные сны, если засыпал в древней части замка, и привык постоянно рыться в глуби нах своей памяти в поисках неясных пейзажей, сцен или впечат лений, которые никакого отношения не имели к его реальной жизни. Он стал мечтателем, не удовлетворенным настоящим i ищущим когда-то известные ему места и людей, которых нет на земле.

Уверившись, что наш видимый мир всего лишь атом в беспредельном и грозном пространстве и неизвестные миры давят на него и проникают в него со всех сторон, Нортем в юности жадно пил сначала из источника официальной религии, а потом оккультной тайны. Однако ни там, ни там он не нашел покоя и удовлетворения, поэтому, став старше, он начал сходить с ума от пошлости и ограниченности жизни. В девяностых годах он ударился в сатанизм и навсегда разуверился во всех доктринах и теориях, которые обещали свободу от малоперспективной науки и скучных в своем постоянстве законов Природы. Книги, подобные химерическому описанию Атлантиды некоего Игнатия Доннелли, он проглатывал с жаром, и дюжина мало известных предшественников Чарльза Форта увлекла его своими причудами. Он мог одолеть большие расстояния, следуя какой-нибудь невероятно прекрасной и таинственной истории и однажды оказался в арабской пустыне, когда искал кем-то упомянутый Безымянный город, который никто и никогда не видел. В душе у него крепла мучительная уверенность, что где-то есть ворота, и, если их найти, то они впустят его в неведомые сферы, эхо которых постоянно будоражило его память. Возможно, они есть в реальном мире, а возможно, существуют лишь в его мыслях и чувствах. Вполне вероятно, что в его собственном полуизученном мозгу было нечто, толкавшее его в прошлую и будущую жизнь в забытых пространствах, делавшая его слепым к звездам и к бескрайним пространствам за ними…

Книга

Мои воспоминания в высшей степени ненадежны. Я даже не знаю, когда они начинаются, потому что иногда мне становится страшно при мысли о бесконечной череде оставшихся позади лет, а иногда настоящее кажется изолированной точкой в серой бесформенной бесконечности. Я даже не понимаю, как пишу это. Знаю только, что, пока я говорю, у меня есть неясное ощущение, будто мне необходим некий странный и, не исключено, грозный посредник, чтобы донести мои слова туда, где я хотел бы быть услышанным. Кто я такой, тоже совершенно непонятно. Скорее всего, мне пришлось пережить страшный шок… вероятно, из-за какого-то воистину чудовищного результата моего уникального, немыслимого опыта.

Его циклы, естественно, зависят от изъеденной жучками книги. Я помню, когда нашел ее… в темной лавчонке возле черной маслянистой реки, над которой вечно клубится туман. Лавчонка была старая, с полками до самого потолка, уставленными гниющими томами и уходящими во внутренние комнаты без окон. И это не считая огромных книжных куч на полу и в грубо сколоченных ларях. В одной из них я и отыскал мою книгу. Заглавие мне неизвестно, потому что в ней нет начальных страниц, но, когда она случайно раскрылась где-то ближе к концу, я увидел нечто такое, отчего у меня голова пошла кругом. Я увидел формулу перечисление того, что надо сказать и сделать, и узнал в ней то черное и запретное, о чем читал прежде в тайных текстах, которые вызывают омерзение и любопытство и заперты странными людьми прошлых времен в охраняемые тайны вселенной, но которые я очень любил читать. Это был ключ путеводитель к некоторым перемещениям, вечной меч те мистиков с самых ранних лет человечества, составлявшей предмет их таинственных перешептываний. Он должен был дать свободу и открытия за пределами трех измерений той жизни и тех предметов, которые нам известны. В течение многих столетий ни один человек не мог вспомнить, как она выглядит и где ее найти, но эта книга и вправду была очень старой. Тогда еще не придумали печатный станок, поэтому какой-то полусумасшедший монах своей рукой переписал одну за другой все зловещие латин ские фразы унциалами почтенной старины.

Я помню, как старик хитро смотрел на меня и хихикал, а по том изобразил рукой непонятный знак, когда я унес книгу с со бой. Он не взял с меня плату, и только гораздо позднее я понял почему. Пока же я почти бежал по забитым туманом узким изви листым припортовым улицам и со страхом прислушивался к якобы преследовавшим меня осторожным мягким шагам. Сто летние разрушающиеся дома по обе стороны неожиданно обрели зловещий вид, словно перекрытый до сих пор путь стал свободным для злых сил. Я чувствовал, что стены и нависающие фронтоны из осыпающегося кирпича и изъеденных грибком бревен со следящими за мной круглыми окошками-глазами едва удерживаются, чтобы не подмять меня под собой… а ведь я прочитал лишь лишь небольшой фрагмент проклятый руны, прежде чем закрыл книгу и унес ее с собой.

Помню, как, наконец, я взялся за чтение бледный, запертый в мансарде, которую давно приспособил для необычных исследований. Большой дом затих, ибо я поднялся в нее лишь после полуночи. Кажется, у меня в то время была семья, хотя точно не могу сказать, и, насколько мне помнится, большое количество слуг. Но что это был за год, не знаю, потому что с тех пор познал много эпох и много измерений, отчего мое представление о времени стало совсем другим. Я читал при свете свечей помнится, беспрерывно капал воск и время от времени слышал звонившие где-то далеко колокола. По-моему, я с не совсем понятным мне самому напряжением вслушивался в звон, словно боялся услыхать в нем чужую ноту.

А потом кто-то поскребся в окно, которое было выше всех городских крыш. Это случилось, когда я прочитал вслух девятый стих давнего заклятья, и, содрогнувшись, я все понял. Тот, кто вышел на волю, предпочитал тьму и не желал оставаться в одиночестве. Его вызволил я… но без книги это было бы мне не по силам. В ту ночь я вышел навстречу вихрю неведомого времени и видений, а утром, заставшим меня в мансарде, я увидел стены и полки, и все остальное совсем не таким, каким привык видеть раньше.

Отныне мир стал для меня другим. Что бы ни попадалось мне на глаза, в этом всегда было немножко от прошлого и немножко от будущего, и даже привычные предметы стали незнакомыми в новой перспективе моего расширенного видения. С тех пор я обретался в фантастическом сновидении, в котором все было мне чужим или получужим. И чем больше я переходил рубежей, тем хуже узнавал предметы в той крошечной сфере, к которой так долго был привязан. То, что я видел вокруг себя, не видел никто другой, поэтому мне приходилось молчать и отдаляться от людей, иначе я сошел бы с ума. Собаки меня боялись, потому что чуяли запредельную тень, теперь меня не покидавшую. Но я продолжал читать… забытые тайные книги и свитки, к которым меня влекло новое видение мира… и одолевал все новые пути в пространстве и жизни, стремясь к сердцевине неизвестного космоса.

Я помню ту ночь, когда начертил огнем пять концентрических кругов на полу и, встав в центре, запел чудовищную литанию, принесенную посланцем из Тартара. Стены исчезли. Меня подхватил черный ветер и понес в сумеречном пространстве над игольчатыми вершинами неведомых гор. Потом наступила непроглядная' тьма, а потом мириады светящихся звезд составили неведомые мне созвездия. Наконец далеко внизу я увидел зеленую равнину и расположенный на ней город с искривленными башнями, построенными в стиле, которого я не только никогда не видел, но о котором никогда не читал и который даже не мог вообразить. Приблизившись, я разглядел на открытом месте большое квадратное здание из камня и почувствовал, как мерзкий страх сжал мне сердце. Тогда я закричал, стал бить руками и ногами, провалился в пустоту и очнулся опять в своей мансарде, распростертый на пяти светящихся кругах на полу. То ночное путешествие было похоже на многие другие совершенные мной путешествия, однако в первый раз я испытал подобный страх, ибо понял, что нахожусь гораздо ближе к запредельным пространствам и мирам, чем когда-либо раньше. В будущем я старался вести себя осторожнее, потому что не испытывал желания навсегда оторваться от моего тела и от земли и остаться в неведомом пределе, из которого нет возврата…

Нечто в лунном свете

Морган не писатель, он даже говорить-то связно по-английски не умеет. Оттого-то меня поражает написанное им, хотя у всех остальных оно вызывает смех.

Однажды вечером он был один, как вдруг им завладела неодолимая тяга к сочинительству, и, тут же схватившись за ручку, он написал следующее: Меня зовут Говард Филлипс. Я живу в городе Провиденсе, что в штате Род-Айленд, на Колледж-стрит, в доме шестьдесят шесть. Двадцать четвертого ноября 1927 года (а я понятия не имею, какой нынче год) я заснул, увидел сон и с тех пор никак не могу проснуться.

Мой сон начался на сыром, заросшем тростником болоте, в северной части которого к серому осеннему небу взмывал каменный утес, весь покрытый лишайником. Подгоняемый непонятным любопытством, я поднялся на него там, где он был расколот надвое, обратив внимание на множество страшных нор по обеим сторонам расщелины, далеко уходящих в каменное нутро горы. Кое-где в узком разломе я видел над входом нагромождение упавших сверху камней, которое мешало заглянуть в возможно имевшийся там коридор. В одном таком темном месте я ощутил непонятный приступ страха, словно некая невидимая и бестелесная эманация, принадлежая каменной бездне, вытягивала из меня душу, однако там была непроглядная темень и мне не удалось понять, что меня напугало.

Наконец я поднялся на поросшую мхом площадку, освещенную неясным светом луны, которая сменила угасшее солнце. Оглядевшись, я не увидел ни одного живого существа, однако был уверен в чьем-то довольно странном шевелении среди перешептывавшегося тростника на оставшемся далеко внизу гибельном болоте, из которого я незадолго до этого вышел.

Пройдя еще немного, я набрел на проржавевшие трамвайные рельсы и изъеденные червями столбы, которые еще удерживали наверху провисшие провода. Я отправился вдоль трамвайного пути и вскоре увидел желтый вагон под номером 1852 обыкновенный двойной вагон выпуска 1900 1910 годов. Он стоял пустой, но готовый к отправке, ибо был присоединен к проводам и удерживался на месте тормозами, а под полом у него что-то гудело. Я влез в него и безнадежно обыскал все в поисках выключателя, попутно обратив внимание на отсутствие контролирующего рычага, что говорило о временном отсутствии водителя. Тогда я сел на одну из стоявших поперек лавок и тотчас услыхал где-то слева шорох травы, после чего увидел на фоне лунного неба черные силуэты двух мужчин. Они были в форменных фуражках трамвайной компании, и мне не пришло в голову усомниться, что это кондуктор и водитель. В это мгновение один из них со свистом принюхался и, подняв голову, завыл на луну, а другой, опустившись на четвереньки, побежал ко мне.

Я выскочил из вагона и мчался что было мочи, пока не выбился из сил… А убежал я не потому, что кондуктор опустился на четвереньки, а потому что увидел лицо водителя белый конус, прикрепленный к кроваво-красному щупальцу. Я понимал, что это всего лишь сон, но, даже понимая это, чувствовал себя нехорошо.

С той самой ночи я только и делаю, что молюсь о пробуждении… и напрасно!

Так я стал жителем ужасного мира моего сна! Ночь сменилась утром, а я все бродил по безлюдному болоту. Когда вновь наступила ночь, я все еще бродил, мечтая о пробуждении. Один раз, раздвинув тростник, я увидел прямо перед собой старинный трамвайный вагон… а рядом конусолицее существо, задрав голову, странно выло в струящемся с неба лунном свете! Каждый день одно и то же. А ночью я иду на то ужасное место. Я пытался воспротивиться и не ходить, но все равно иду, ибо всегда просыпаюсь от пугающего воя при луне и как сумасшедший бегу прочь.

Боже! Когда я проснусь?

Это написал Морган. Я бы пошел в дом шестьдесят шесть на Колледж-стрит в Провиденсе, но боюсь того, что могу там увидеть.

Наши рекомендации