Сознание. работа с сознанием. теория и метатеория. язык. интерпретация 6 страница

Но в том-то и дело, что платоновское рассуждение было гораздо сложнее, и сложность его была в том, что Платон не мыслил ни предметно, ни человечески. И хотя его теория идей была первой семиотической теорией, она же была и одной из первых теорий сознания. Это очень важно для того специфического понимания символа, которое мы развиваем в нашей работе, для понимания символа как не-знака. У Платона идеи есть символы сознания, а не знаки. И поэтому у него и возникает ситуация, где он вынужден предметы считать обозначениями идей: то есть не идеи обозначают предметы в сознании, а предметы есть знаки идей. Предметы фактические, материальные или какие-нибудь другие, в том числе и человеческая психика, суть выполнения идей, понимаемые как их обозначения.

Откуда могла возникнуть такая теория? Она возникла из того, что Платон понятием "идея" символизировал сознание, и прежде всего - от-

[95]

личение духовных (сознательных) структур, в принципе по Платону трансцендентальных, от структур вещественных. Он понимал одну очень важную вещь: с того момента, как мы "находимся" в сознании, мы имеем усиление нашего обычного психического аппарата отражения трансцендентальными условиями сознания. В этом отвлечении Платон формирует одновременно и психическую идею перехода в другой режим бытия (т. е. сознания). В этом смысле очень важно, что он избрал идеальным символическим типом своей философии Сократа. Сократ как учитель был символом пребывания в сознании. В этом заключается его функция - чисто символическая функция "вступления" идеального психического механизма ученика в новый режим, который Платон описал не психическим, а метафизическим образом, полностью абстрагированным от его физической природы и его человеческих возможностей. Символ был введен им как символ того, что является по отношению к знаковости ничем... или чем-то всегда более высокого порядка (а по отношению к рассмотрению - более высоким порядком рассмотрения). Ибо в рамках любого сознательного опыта сознание всегда как минимум на один порядок выше, чем порядок содержания, составляющего этот опыт сознания. И этот опыт требует другого набора состояний, пробегаемых индивидом. Или лучше сказать так: дело не в том, что индивид пробегает другие состояния, а в том, что он фиксирует свое мышление на других им пробегаемых состояниях сознания.

Но здесь всегда необходимо движение в сознании. Прямо сказать об этом мы не можем, это то же самое, как если бы поднять самого себя за волосы. Если сознание всегда на один порядок выше порядка элементов содержания, составляющего опыт сознания, то у нас нет другого способа говорить об этом более высоком порядке, как говорить о нем косвенно, символически.

[96]

II. ВВЕДЕНИЕ В ПОНИМАНИЕ СИМВОЛА

ПРИБЛИЖЕНИЕ К СИМВОЛУ

Теперь перейдем к рассмотрению другого дуализма - дуализма человеческого мышления, его природной интенции на двойственное ориентирование. С одной стороны, в этом дуализме есть возможность принципиальной семиотики, то есть наблюдения в чем угодно знако-вости, а с другой стороны - этот дуализм несет в себе и возможность возвращения в сознание "в порядке созерцания". Можно представить себе такую особую процедуру, в которой дуализм подвергается редукции, то есть становится только дуализмом рассмотрения. Мы говорим о том, что символ в собственном смысле есть знак ничего. Но в каком смысле? В смысле сознания, потому что сознание не может нести в себе того содержания, которое имеется в виду, когда говорится о вещи, о том, что обозначено. Всякий раз, когда мыслитель последовательно исследует знаковые ситуации, в которых нечто существует как знак и обозначаемое, он обязательно приходит к выводу, что "знак есть только знак".

Но не с древнейших ли буддистских текстов живет в мире идея, что если знак только знак, то он может обозначать либо отсутствие всякой вещи, и тогда сам он ничто, либо бытие некоего ничто, и тогда он - все?

Но не разные ли это "ничто"? - "Ничто" символа, как содержательно непостигаемое сознание, и "ничто" знака, как отсутствие реального предмета в качестве обозначаемого? Но если знак рассматривать как то, за чем ничего нет, то он может явиться и как нечто существующее совершенно самостоятельно в качестве псевдонатурного предмета, который... знак, и которому просто ничего не соответствует. Естественно, тут возникал вопрос: а почему тогда этот предмет называется знаком? Ведь знак представляет дуализм знака и обозначаемого. И на это есть очень простой ответ: да, так было, пока мы не рас-

[97]

смотрели эту дуальную структуру до конца, но вот, мы ее исчерпали, мы узнали, что у знака нет обозначения, мы перевели обозначаемое в небытие, а знак остался как нечто, абсолютно обособленное от любого содержания как объекта натурного рассмотрения, и тогда... знак и символ оказываются в одной плоскости. Но это не значит, что они одно и то же, ибо здесь есть две редукции. Редукция дуализма: символ - сознание. Редукция дуализма: знак - предмет. Понятие знания также редуцируется, потому что когда нет дуализма, нет знания. В нашем рассмотрении знания фигурируют два дуализма: субъект - объект и знание - понимание. Мы можем "принять за" знак свет мигающей лампочки. Но тогда это знак в редуцированной ситуации, где знаковый дуализм отсутствует, а знак сам является натурным предметом. Знак тогда явится материей, знание которой как знака будет зависеть от определенной (то есть знаковой) ориентации субъекта, порождающей гипотезу: раз свет мигает, значит что-то заставляет его мигать? - Но является ли мигание знанием, нашим знанием? И при каких условиях оно может быть нашим знанием? Только при условии перенесения наблюдающего субъекта в ситуацию возможного порождения этого знания. И только тогда (только в последнем случае) это будет знаком нашего понимания, а сейчас это знак отсутствующего у нас знания!

И в этом смысле знание нереально без понимания, ибо знание есть знаковая структура (когда она становится знанием), и не может быть знания, если нет проникновения в субъективную ситуацию порождения того знания, в качестве знаков которого используется мигание светового источника или определенная частота звуковых волн. И хотя мы постоянно говорим, что знание предметно, объективно, и постоянно занимаемся приписыванием объектам своих субъективных ситуаций, мы, наблюдая любые предметы, которые в предметном порядке называем

[98]

знаками, не зная содержательной стороны обозначенных ими предметов, предполагаем, что и здесь происходит автоматическая работа "означивания". Поэтому нам психологически трудно предположить, что в принципе здесь может и не быть такого режима работы психики, а может быть другой режим, который бы дал конечный результат, воспринимаемый нами как "знак". И не можем утверждать, что в том случае, где нет понимания, всегда будут возникать ошибки в восприятии "непонятных" нам знаков. Просто когда мы что-то считаем знаком, то это уже есть какое-то знание. Мы не говорим - правильно оно или неправильно, полно или неполно, но это есть знак автоматического режима нашей ментальной работы.

Но тогда возникает новая сложность. Может ли то, что мы считаем знаком, оказаться в другой неизвестной нам области результатом понимания? Могут ли существовать знаки, которые невозможно "узнать" без вхождения в субъективную ситуацию их использования другим?

II. ВВЕДЕНИЕ В ПОНИМАНИЕ СИМВОЛА

ЗНАК И СИМВОЛ

Можно предположить, что есть знаки, которые могут быть познаны чисто объективным образом в порядке знания, то есть такие, знание о которых вводит нас в ситуацию "псевдопонимания", а есть знаки, где это совершенно невозможно, ибо сначала необходимо добиться полного понимания. Но что делать с ситуациями, где нет субъекта? Ведь в принципе такие ситуации возможны, ибо где нет субъекта, там, конечно, не будет и объекта, хотя для нас объект в знаковом смысле там будет существовать.

Потому что знак, опять же, - это то, что может быть знаком чего-то, чего угодно или ничего. В последнем случае остается неопределенным - является ли он тогда

[99]

знаком или символом, то есть знаком ничего в смысле сознания. Чрезвычайно важно в этом случае выделить символы как самостоятельную и внезнаковую категорию, которая может быть только понята (или псевдопонята), но не познана.

Итак мы выделили две категории знаков, условно говоря, потому что символы не являются знаками в реальном смысле слова. Если знак - это нечто такое, что всегда находится на уровне функционирующих дуализмов - "знак - обозначение", "субъект - объект", то символы будут выступать как некоторые знакоподобные образования. Знакоподобные, потому что они могут использовать материальные построения, используемые знаками (например, слова) или материально организованные ситуации (коммуникации, изображения коммуницируе-мого: жесты, пространственные фигуры, звуковые волны и т. д.), абстрактно предполагаемые нами в качестве носителей информации. Символы мыслятся нами как репрезентации не предметов и событий, а сознательных посылок и результатов сознания.

При этом символы могут выступать как в качестве прямого "обозначения" сознания, так и обозначать нечто предметноподобное, косвенно репрезентирующее сознание. То есть за символом в смысле конкретности сознания на самом деле ничего не стоит, а когда психоаналитики говорят, что есть символы, обозначающие факт подсознательного, то на самом деле они этим хотят сказать, что мы не прошли процедуры обратной декодировки символов сознания, что мы эту процедуру не знаем, и поскольку она нам неизвестна, то она и излагается как подсо-знание. В этом смысле символы соотносятся с пониманиями, и поэтому оперирование символом как "знаком" предполагает не реконструкцию денотата этого знака, а реконструкцию субъективной ситуации порождения, как денотата, так и знака, то есть ситуацию

[100]

понимания. Следовательно, символ предполагает необходимость очень тонкого и непрямого обращения с собой.

Понимание символа выступает как результат того, что "Я" оказывается в ситуации его понимания. Если "я" говорю, что я долго или много лет, или всю жизнь не мог что-то понять, то это не означает, что "я" постепенно понимал и, наконец, смог понять, а означает, что происходил переход "Я" из ситуации в ситуацию, ни одна из которых не являлась "ситуацией понимания". Понимание наступает тогда, когда "Ты" попадаешь в эту ситуацию. И, следовательно, эти ситуации по необходимости дискретны по отношению друг к другу, ни одна не возникает из другой и не переходит в другую. По-видимому, понимание может быть приурочено к той или иной из чередующихся ситуаций человеческих состояний сознания, и можно абстрактно предположить ситуацию "минимального понимания", подобно тому как можно предположить ситуацию "максимального знания". Ибо знание как таковое является актом не дискретным, а процессуальным, то есть, описывая процесс, который мы, задним числом, методологически абстрагируем, мы можем его представить и как процедуру этой абстракции.

В этом смысле весьма интересно обратиться к рефлексии в самом элементарном смысле этого слова. Ведь собственно процедурно рефлексия очень просто описана. Что такое рефлексия? Это повышение ранга "словомышления" (или "мыслеговорения"). Но повышение ранга всегда связано с тем, что слову приписывается формальная ситуация "автомышления", ибо только в такой ситуации и реализуется осмысление субъекта мышления: если я себя забываю, то рефлексия сведется к нулю. Или... к сознанию. То есть к нулю - когда рефлексия "Я" как формы прекращается, к сознанию - когда из нее попадают в какой-то особый (новый) факт сознания. Поэтому естественно, что рефлексивная процедура выступает как какой-то антагонист понимания, как

[101]

нечто, связанное, может быть, с редукцией понимания, или как некоторый крайний случай элементарного знания, содержанием которого является мысль о субъективной ситуации познающего.

Есть один чрезвычайно интересный феномен, повсеместно наблюдаемый в современной цивилизации: "недостаток символизма". По-видимому, мы живем в такое время (или "мы такие"), когда символов для нашего собственного оперирования и потребления весьма мало. Этому можно найти ряд причин - исторических, культурных, религиозных или провиденциальных, которые сами, может быть, происходят от какой-нибудь одной постоянно действующей причины, коренящейся не во временных обстоятельствах, а в определенных особенностях психического функционирования личности (перцептивных, апперцептивных, интенциональных).

Дело в том, что в наше время символы воспринимаются, как правило, в порядке понятийного (логического или псевдологического) знания. Мы их воспринимаем критически как знаки и считаем, что они для того и существуют, чтобы расширить наше знание о нас самих, то есть о культуре, о собственной психике, о собственном поведении, о собственных тенденциях в порядке прогнозирования, в порядке анамнеза, в порядке диагностики и многих других прагматически необходимых нам вещах. Все фрейдовское терапевтическое символизирование может быть объяснено таким образом. Вся сексуальная символика Фрейда, как и социальная символика марксизма, абсолютно действительна в том смысле, что те знаки, которым они придают определенное значение, во-первых, это значение имеют, а во-вторых - имеют именно это значение (что может быть сказано и о любой другой псевдосимволике идеологических систем). Ибо символы "означиваются", включаются в наш режим автоматического оперирования знаками, которому природно не принадлежат. То есть внутри наших знаковых

[102]

систем они десимволизируются, теряют свое непосредственное "сознательное" содержание и превращаются в знаки, строго говоря, уже "неизвестно чего", потому что как символы они имели определенную ориентацию, а мы их превращаем (часто через псевдосимволы) в знаки в нашем позитивном рассмотрении. В таком порядке, в мировосприятии современного культурного человека символов становится все меньше и меньше.

Оказываясь внутри наших знаковых систем, символы переходят ("переводят нас") из ситуации понимания в ситуацию знания (то есть в ситуацию активно действующего автоматического режима нашего индивидуального психического механизма). Этим мы постоянно уменьшаем количество символов в обращении и увеличиваем количество знаков. По существу, богатейший опыт научного семиотизирования третьей четверти XX века - это опыт перевода символов сознания в знаки культуры. Именно в связи с этим обстоятельством постоянно воспроизводится необходимость культивирования человека (во французском смысле этого слова), то есть воспроизводится установка на сохранение постоянной двойственности знания: изучение себя, изучение мира, осознания своего места в мире и т. д. При этом остается возможность такого думанья, которое можно было бы назвать последовательным проведением дуализма на уровне отвлечения. То, что думается и говорится о вещи, то должно думаться и говориться одновременно с тем, что думается и говорится о сознании (естественно, конечно, что о том и другом будет говориться нечто совершенно разное). Ибо у современного человека должна сохраняться возможность и культивироваться, и восстанавливаться. Должна существовать какая-то психотехника, какая-то ментальная дисциплина, позволяющая ему помнить, что то, что мы говорим о вещественных структурах, постоянно погружено в стихию самого думанья и говорения. Но человек, в по-

[103]

рядке той же психотехники, должен помнить и о том, что не все думаемое и говоримое на самом деле возникает в его думанье и говорении, что определенные символические смыслы и символы могут сохраняться в менталитете субъекта. Такого рода индивидуальная психотехника обеспечивает настрой индивида на так помнимую двойственность любого изучения. Мы говорим изучения, потому что в общем-то современный человек не может себе представить возможность (и это {для него} абсолютно правильно) какой-либо ориентации в мире, какого-либо способа жизни без взгляда на мир, отвлеченного от неотрефлексированной субъективности.

Средний культурный человек просто не может себе представить, как что-то можно не изучать. Первым шагом к изменению его менталитета явится не то, чтобы он перестал изучать, а то, чтобы изучая, он понимал, что он только изучает и, по существу, он еще - ничто. То, что он делает (как и он сам), есть еще только "изучаемое". Чтобы войти в ситуацию понимания, он должен будет заменить прежние привычные оппозиции новыми, и такая замена есть постоянное условие расширения сферы сознательного опыта, условие постоянной открытости к непредсказуемому сознательному опыту, опыту, который как результат не выводим ни из какого предшествующего сознанию опыта.

В выработке этого нового сознательного опыта очень важно изменение взгляда на язык. Дело в том, что средний культурный человек интуитивно убежден, что в любой конкретной ситуации единственный реальный язык - это его собственный. Это можно выразить иначе так: то, что некоторым образом уже выражено, есть та сумма культурного опыта, которая реализуется единственным образом, то есть через его язык. Это-то и делает человека монистом, то есть по определению не способным быть ориентированным на сознательную жизнь. Это не значит, что если он получит новую

[104]

"дуалистическую" ориентировку, то перестанет быть монистом, но у него появится возможность приобрести некоторый новый, так сказать, "предсознательный" опыт, опыт "дуализма языка". Говоря на определенном языке - языке науки, языке культуры, языке искусства, - он должен внутренне проникнуться идеей о том, что то же самое может быть представлено совершенно другим образом. Эта идея может в психотехническом порядке привести человека к следующей ступени, когда он начнет понимать, что любой язык, любое знание об этом языке есть только язык. Правда, в качестве предварительного условия это требует практической смены одного языка на другой; только после этого человек приходит к пониманию того факта, что на самом деле язык есть только язык. То есть что язык некоторым образом ничего не обозначает. Понимание этого дуализма превращает наш язык в ступеньку на нашем пути к сознательной жизни.

Однако всякий дуализм знака и знаковой системы преодолевается поначалу только в каких-то других дуализмах и только тогда возможно то, что мы назвали редукцией, или переходом на уровень другого понимания ("язык - это только язык" есть в нашем смысле факт редукции), а в целом - переходом к непосредственному пониманию, к сознательной жизни.

Когда мы говорим о том, что язык релятивен и вероятностен, то это имеет реальный смысл только в отношении сознания, которое нерелятивно и невероятностно. Мы убеждены в непредсказуемости мышления, непредсказуемости самого факта, что случится та или иная мысль, тот или другой сознательный опыт. Однако возможно порождение установки на то, чтобы рассматривать самого себя как материю эксперимента, рассматривать свою жизнь как то, в чем могут быть созданы такие условия, при которых мог бы самостоятельно возникнуть эксперимент нового сознательного опыта, в принципе не по-

[105]

лучаемого из других сознательных опытов, не выводимого из них. Мы убеждены и в том, что наше мышление о сознании не есть просто опыт, подобный опытам над вещами или вещными структурами, то есть знаковыми системами, в границах которых мы живем, а есть само по себе проявление нашей собственной природы. И проблема расширения сознательной жизни, установки на сознательную жизнь в конечном счете сводится к тому, чтобы настроить себя камертоном как инструмент сознательной жизни, в которой могут случаться какие-то новые сознательные опыты, какие-то новые события. Одной из посылок такой настройки является отказ от важнейшей установки европейской культуры на сохранение последовательного и постоянного тождества себя с самим собой, установки вечно сохранять и не потерять себя в потоке смены состояний сознания во времени и в их разнообразии в пространстве.

По-видимому, иная, не-европейская установка интуитивно вырабатывалась и у трех философов европейских: у Декарта, Канта и Гуссерля, интуитивно не в смысле декартовской интуиции, а в смысле обычного словоупотребления. Почему и Кант и Гуссерль объявляли, что они не занимаются психологией? Они это делали исключительно в силу того, что психология с самого начала своего возникновения в середине XVIII века оказалась наукой, которая фиксировала и фокусировала в психическом механизме личности узел тождественности "Я", рассматривала его как механизм, воспроизводящий эту тождественность. Декарт первый гениально предвидел, что то, чем потом будет заниматься психология, в конечном счете сведется лишь к фиксированию тех немногих точек, где это тождество наблюдается, или (точнее) могло бы наблюдаться. И Кант, говоря о том, что он называл "психическим разумом", старательно предупреждал о возможных аберрациях, искажениях смысла трансцендентального аппарата анализа, который он изобрел и применял. Он

[106]

рассуждал так: вот в моей системе рассуждения есть слово "Я", есть слово "субъект", есть слово "тождество Я" или "единство трансцендентальной апперцепции". Но я предупреждаю вас, говорил он, - это "Я" не от психологии, это "Я" не от субъекта. "Я" не является обозначением какой-то субстанции, мыслящей и тождественной себе во времени. Нет субстанции, тождественного "Я". Это другое "Я", я не об этом говорил, - постоянно предупреждал Кант. Для него психология была, собственно, невозможной наукой, если под наукой понимать то, что Кант понимал под наукой, а именно - какой-то подступ к знанию, содержащий в себе априорную часть. В психологии для Канта такого априоризма быть не могло, ибо Кант разгадал псевдонаучный символоподобный характер трансцендентального аппарата анализа понятия и термина "Я". То есть он знал, что "Я" соотнесено с сознанием как в смысле существования, так и в смысле несуществования.

Кант не утверждал, что "Я" не существует. Говоря о "Я", он имел в виду исключительно существование этого понятия как мыслимого. Он же не говорил, что "Я" нельзя мыслить. "Я" можно мыслить, но в смысле сознания "Я" не существует. Поэтому либо психологии нет, либо называйте психологией, что вам угодно. Но при Канте психологии еще почти не было. По-видимому, уже начиная с Декарта, можно было видеть всю некорректность постановки вопроса об объективном изучении психики.

Но, к сожалению, аппарат, изобретенный Кантом для анализа сознания, то есть фактически для постоянного сохранения двойственности его изучения, обладал некоторыми свойствами, которые (при его применении в культуре) представлялись описанием психических свойств. Например, возникло представление о самотождественном "Я" как о самотождественности субъекта, а не как о символе некоторой операции сознания, осущест-

[107]

вляемой в некотором "утопосе", "несуществующем месте". То, что происходит при трансцендентальной апперцепции, происходит в утопосе, в несуществующем "абстрактном" месте. Однако в культурном и социальном употреблении этой абстракции она стала совпадать с некоторыми свойствами социального и интеллектуального бытия. В европейской философии новейшего времени эта абстракция стала восприниматься все более и более натуральным образом. Хотя Кант и выступал против натуралистического ее понимания, тем не менее в той или иной форме другими философами она постулировалась как самотождественная единица сознательной жизни, нечто строящееся вокруг какого-то сознательного центра, как то, что должно постоянно равным себе образом воспроизводиться во времени и пространстве индивидов. И, очевидно, учитывая эту печальную, скажем так, историю философских открытий, нужно и наши собственные рассуждения строить таким образом, чтобы максимально предупредить такого рода судьбу наших абстракций и расчленений. И это "предупреждение" можно сделать только выявлением и строгим описанием со стороны наших культурных и психологических комплексов, то есть нужно показать механизм неправильного понимания или, как мы бы в данном случае сказали, - механизм натурализации символов, фигурирующих при двойственном изучении, где постоянно сохраняется ссылка на сознание, сопровождающее любое предметное мышление. (Предметное мышление может фигурировать в нашем рассмотрении как синоним любых знаковых явлений.)

Вообще, современная позитивная и аналитическая философия стремится к тому, чтобы перейти от спекуляций к неинтерпретирующему описанию (и, сколь это ни странно, позитивисты и аналитики смыкаются в этом отношении с феноменологией Гуссерля). Они-то знают, что все, что они делают, это описание, только описание, и тем

[108]

самым якобы могут избегнуть тех неправильностей, которые были порождены философской спекулятивной интерпретацией прошлого. Их ошибка (как, по-видимому, и ошибка Гуссерля) в том, что они принимают идею неинтерпретирующего описания как некоторого абсолютно существующего метода. На самом же деле, это один из рядовых способов, который по существу сводится к тому, что мы описываем некоторую истину, но помимо того, что мы описываем эту истину (только описываем!), мы рефлексируем это в качестве разновидности лингвистического (или логического) подхода и тем самым получаем возможность логических и семантических трактовок (не истины, конечно, а способа ее описания).

Отсюда становится возможным и операциональное определение семиотики в ее близости к вышеописанному подходу. Семиотика - это такая методика обращения со знаками, когда любой объект представлен как знак чего-то существующего, а любая связь этих знаков предстает как логическая система описания. Вторая часть этого определения у семиотиков имплицитна, а у логических семантиков эксплицитна. Семантики, так же как и представители аналитической школы философии, правы в том смысле, что они понимают, что они совершают описание, а не соприсутствуют бытию, и что законы, о которых идет речь, это законы описания. Вообще сама идея неинтерпретирующего описания родилась вместе с попыткой сформулировать и применить к объектам язык, который был бы сознательно противопоставлен языку философской спекуляции. При таком подходе Платон всегда оказывается спекулятором, а Гуссерль - ученым. Но как раз с точки зрения метаподхода, предполагающего последовательно семиотический анализ любой системы описания, мы увидим, что и феноменология и позитивизм могут быть в свою очередь описаны как онтологическая спекуляция, как реонтологизация описания. То есть мы всег-

[109]

да можем восстановить ту элементарную спекулятивную процедуру, которая привела к идее объективного, неинтерпретирующего описания как к своему конечному результату.

И в этом смысле классики европейской философии обладали гораздо большей принципиальностью по сравнению, скажем, с позитивистами или феноменологами. Классические философы открыто признавали постоянную соотнесенность любого способа изучения с символизациями сознания, из которых и следовала онтологичность изучаемых явлений. Современная же философия решила снять спекуляцию, и проделала это снятие именно как решительный отказ от соотнесения способов, методов, подходов с символами, "заданиями" сознания. И что же? Символы сознания исчезли, а спекуляция... осталась. Это ясно видно в любой разновидности лингвистической философии, начиная с Витгенштейна. Происходит забавная вещь: они тоже занимаются спекуляцией, только в отличие от классической философии, где поле онтологии - это тем или иным способом изображаемое или символизируемое сознание (выполняющее любой акт изучения вещественных структур), в современной философии анализа таким полем стал сам язык, язык стал онтологией, язык стал материалом с минимумом интерпретаций. И вместо того чтобы превратить язык в ступень в осознании сознательной жизни, его превращают в ширму, которая отграничивает мыслящего субъекта от спекулятивной (онтологической) стороны сознания и, в то же время, закрывает от субъекта и его неосознанную тенденцию к реонтологизации способа описания.

Таким образом, вместо того чтобы максимально далеко пойти в признании описательного характера любого описания (и одновременно в признании, что есть вещи, которые невозможно описать), и тем самым нейтрализовать некоторые свойства описания посредством таких, например, редукций, как "язык - это толь-

[110]

ко язык", "культура - это только культура" и т. д., и тем самым лишить их онтологического статуса, они, отвергнув онтологические сущности, вновь онтологизируют и абсолютизируют свойства описания (посредством таких бессодержательных универсалистских "предпосылок", как, например: "язык - это все", "метод - это все", "культура - это все", "наука - это все" и т. д.).

Теперь вернемся к символическим категориям "сознание" и "Я". Нам кажется, что "чистое сознание" - это ходячее понятие философской классики - является элементом неоднородной спекуляции, то есть элементом изобретенного Кантом способа и задания объектного способа анализа, хотя речь идет о (трансцендентальной) "субъективности". У Канта "чистое сознание" не есть чистое существующее сознание. Предположение чистого сознания (и его символ) есть необходимый элемент понимания в той мере, в какой мы вообще что-то другое можем понимать объективно. Ведь "Я" у Канта является не знаком самотождественности субъекта, а символом нетождественности субъекта акта познания вещному "Я", символом, из которого не следует никакого знания о психологическом субъекте, носителе этого знания вещей.

Наши рекомендации