Глава первая 4 страница
Если бы ученые когда-нибудь изобрели машину времени, было бы интересно перенестись в то время и в ту среду, которая вдохновила эту концепцию. Такая разведка несомненно позволила бы нам убедиться, действительно ли написанное Дюркгеймом соответствует его собственному религиозному опыту и тому, что он прочитал у Платона. Платонический элемент бесспорно присутствует у него: в первую очередь, присутствие верования в предметах, идеи, которые, может быть, более реальны, чем сами предметы, и несут за них ответственность. Если для него важна одержимость, то все дело в воплощении идей в массы и придании им действенности. Я бы даже сказал, здоровья, поскольку, для него, как и для Итало Свево в «Самопознании Дзено», социальная жизнь, как и жизнь вообще, «немного похожа на болезнь: она также проходит через кризисы и депрессии».
Какова же та коллективная психология, которую имеет в виду Дюркгейм для объяснения этого всплеска энергии, позволяющего людям создавать священное? По ходу состояния возбуждения прежде всего можно наблюдать, как сосредоточиваются действия, верования и движения. Все они становятся одновременно чрезмерными и более похожими. Собравшиеся люди кричат, вопят, предаются ритуальной жестикуляции, неистово выражают свою скорбь или радость. Их внимание одновременно привлекается одними и теми же вещами, одними и теми же образами и персонажами. Происходит своего рода непреодолимое заражение словами, мыслями и эмоциями, которые канализируются в одном направлении: к самому тотему или служителю культа. Впрочем, по мере того, как каждый включается все больше и больше, масса сплачивается, индивиды сближаются и начинают действовать в унисон, плечо к плечу, в едином порыве. Вплоть до кульминационного момента, пароксизма эмоций, рушащего и сами запреты. Это и есть парадоксальный эффект, когда временное прекращение действия правил и запретов становится своего рода условием их влиятельности и уважения к ним.
В неоднократных возвращениях к этой теме Дюркгейм настаивает на радикальном характере изменения собравшихся вместе индивидов: «При их сближении образуется своего рода электрический разряд. который их быстро доводит до чрезвычайной степени экзальтации. Любое выраженное чувство без сопротивления воспринимается всеми сознаниями, широко распахнутыми к внешним впечатлениям: каждое из них становится эхом других и они ему отвечают тем же. Первичный импульс нарастает по мере того, как он отражается, как лавина увеличивается по мере своего движения»44.
В другом месте Дюркгейм высказывает свою завороженность наблюдаемыми изменениями, которые «не отличаются только нюансами и мерой; человек становится другим. Страсти, которые его будоражат, приобретают такую интенсивность, что они могут разрешиться только посредством чрезвычайно жестоких поступков, актов нечеловеческого героизма или кровавой жестокости. Именно это объясняет, скажем, крестовые походы так же, как величественные или дикие сцены Французской революции. Под влиянием всеобщей экзальтации можно увидеть, как самый умеренный буржуа превращается то в героя, то в палача. И все эти психические процессы являются именно тем, что лежит в основе религии, которую люди сами представляли себе в умышленно религиозной форме, это страсть, которой они тем самым уступали»43.
Картины, нарисованные Дюркгеймом, отличаются большой живостью, даже если его взгляд временами не отличается большой глубиной. Я, со своей стороны, не стремлюсь объяснить этот аспект одержимости, который приводит людей к участию в сообществе и заставляет их притягиваться друг к другу. Я лишь хочу показать, что она соответствует тому, что можно наблюдать в моменты ритуального возбуждения. К тому же она содержит раздвоение личности. Принимая участие в церемониале, каждый одновременно является самим собой и другим, он живет в двух мирах: священном и профанном. Это замечание не ново. Одержимому кажется, что другой человек говорит его устами, внушает ему его поступки, диктует его чувства и наделяет его энергией, которая ему не свойственна. Он не отождествляет себя с конкретной персоной — его отец, бог и т. п. — и не говорит о себе: «Я — это другой». По большей части он имеет к нему отношение в том смысле, который придавал этому Леви-Брюль: «Я есть и не есть другой». Его существование разворачивается во многих планах. Он обращен к внутреннему пространству, к царству фантастических существ и богов, которые придают ему черты лица или голос. Это не мешает тому, что по ходу самого транса острота его чувств усиливается. Он не утрачивает ощущения реальности, прекрасно знает, где он находится и что он должен делать, вплоть до завершающего и фантастического кружения. Доказательством тому то, что он выполняет ритуалы с большой точностью и учитывает физическое окружение в своих ритмизованных движениях танца и пения.
Между тем, это раздвоение позволяет каждому принадлежать к двум мирам, оказываясь за пределами себя самого, как змея, сбрасывающая старую кожу, когда ее пытаются поймать.
«Все происходит так, как если бы он действительно бы перенесен в абсолютно иной мир, чем тот, в котором он обычно живет, в среду, заселенную исключительно мощными силами, которые его захватывают и преображают. Как же переживания, подобные этим, особенно, когда они повторяются ежедневно в течение недель, не убедят его в том, что действительно существуют два разноплановых и несопоставимых между собой мира? Один — тот, в котором он вяло проводит свою обыкновенную жизнь; и, наоборот, он не может проникнуть в другой, немедленно не вступив в связь с необыкновенными силами, воспламеняющими его вплоть до неистовства. Первый — это мир профанный, второй — мир сакральных вещей»46.
Таким образом, общество едино и могущественно. И каждый из его членов раздваивается на существо физическое и существо идеальное, если угодно, божественное, освященное.
Наконец, в состоянии одержимости можно видеть то, что я назвал «возрождением имаго»47, эмблем и символов, которые пробуждаются и действуют в глубине. В обычном ходе существования они принижены до ранга условных значений или артефактов: тотем, например, — тривиальный предмет, слово «родина» — это слово, как и всякое другое, или знамя — это разноцветная тряпка, обернутая вокруг палки. На торжествах и праздниках они возвращают себе сакральное значение и становятся, можно сказать, иннервированными. Их власть мгновенно восстанавливается, когда соки общественной жизни начинают снова циркулировать, как вода в русле пересохшей реки, а глубины памяти приходят в движение.
«Общая вера. — пишет Дюркгейм, — вполне естественно оживляется в недрах воссозданного сообщества; она возрождается, поскольку обнаруживается в тех же условиях, в которых она существовала в примитивном состоянии. Однажды восстановленная, она без труда торжествует над всеми частными сомнениями, которые могли бы прояснить умы. Образ сакральных вещей получает достаточно силы, чтобы, суметь противостоять внутренним или внешним причинам, которые стремятся его ослабить. Вопреки их внешнему упадку, невозможно поверить, что боги умрут, поскольку их возрождение ощущается глубоко внутри себя»48.
Трудно убедительнее выразить ту идею, что, если отдельно взятые люди хиреют, теряют доверие к своим убеждениям и знакам, которые их представляют, то однажды собравшись вместе, они вновь обретают свою изначальную мощь.
Можно ли остаться равнодушным к этим волнующим текстам, которые, напоминая об истине, кажутся живой частицей души автора? Они проливают тревожный свет, подобный тому, что бросает прожектор, пронизывающий поверхность моря, на предположения, которые следуют друг за другом, страница за страницей с намеренной, почти завораживающей монотонностью. Как если бы однообразие было единственным блеском, допустимым в науке, так же, как однообразие черного или серого цвета на полотне Ротко является единственным блеском его живописи. Пробегая эти страницы, чувствуешь, что их автор считает негодным и даже мрачным только апатичное существование и безразличие повседневных дел. Сквозь его социологию слышно эхо мысли Паскаля: «Для человека нет ничего более невыносимого, чем существование в состоянии полного бесстрастного покоя, в безделии, без развлечений, без старания».
Но, заметьте, что одержимость, сосредоточивая верования группы, раздваивая личность и ее универсум, вновь вызывая в памяти символы и эмблемы, делает человека общительным, а существование — переносимым. Именно напор ритуалов и активизация возможностей в ати особые моменты вызывают и порождают творения ума. Творения, которые мы, кроме того, связываем с другими формами духа, особенно с наукой и искусством. Действительно ли Дюркгейм так видел эти вещи? Во всяком случае, мы их такими видим сквозь призму его многочисленных произведений. Специалисты, смешивающие его описания, определения и таксономии с конечной целью его теории, которую еще нужно пояснить, почти не останавливаются на психологии, которая лежит в ее основе. Это происходит с большинством из них. Авторы не дают себе труда ее изучить, как если бы это было не более, чем многословием и болтовней. А не распознать в этой психологии теорию того, что такое для Дюркгейма человек и жизнь в сообществе, значит обманывать и самообманываться. Эта жизнь всегда присутствует, каковы бы ни были моральные, производственные или политические факты, которые он трактует. То, что она просто необходима, следует из того, что разум был нацелен цементировать связи между людьми и подпитывать их деятельность. Дюркгейм упрекает в этом одного немецкого социолога, который требовал все строить на разуме: «Что же тогда сделает толпа? Как вы добьетесь от нее, чтобы она посвящала себя общим интересам? Несомненно, нам неприятно допустить существование антиномии между сердцем и разумом. Но, с другой стороны, чувство нам кажется чем-то слишком сложным для того, чтобы быть всеми осознаваемым без опасения. Возьмите обыкновенного человека и посредством научного образования освободите его от инстинктов и привычек; дайте ему возможность полностью осознать себя самого; сделайте из него чистый разум. Преобразованный таким образом, он уже не поймет ни величия патриотизма, ни красоты жертвы и бескорыстия»49.
И общество не сможет тогда достичь тех вершин энергии и мощи, где оно выходит из своего русла и творит себя как художественное произведение.
Вернемся к австралийцам. Вот как их описывает знаменитая экспедиция Хорна, которая проникла в центр Австралии в 1894 году: «Централъноавстралийский абориген это живой представитель каменного века; он обычно изготавливает наконечники копий и ножи из кремня и песчаника и выполняет посредством них самые рискованные хирургические операции. Его истоки и история теряются в густом мраке прошлого: нет летописей и мало устных традиций. Внешний вид его — это вид косматого и голого дикаря с теми чертами, которые порой точно напоминают иудейский тип <...>. Религиозных верований у него нет, но он крайне суеверен, постоянно живя в страхе перед злым духом, который, как предполагается, притаился ночью около его лагеря. У него нет благодарности, разве что корыстного свойства, и он такой же предатель, как Иуда»3^
Как и любой чужак, этот знаменитый абориген, на плечах которого нами построено столько собственных карьер, воспринимается не как человек, а как представитель расы или культуры. Взгляд на него всегда дистанцирован и сравнивает его с тем, кто к нему ближе всего, с чужаком. Движение Дюркгейма в этом смысле, я бы сказал, противоположно и состоит в сближении с нами этих австралийцев. Он трактует их личностно, как крепких и несчастных, во всяком случае почтительных. Их жизнь в рамках племени пребывает в двух состояниях, как жизнь любой деревни в то время. Находясь в первом, люди занимаются своими делами, охотятся поодиночке или маленькими группами или ловят рыбу. Они ведут очень простую и монотонную жизнь, прикованные к своим собственным инстинктам и занятые по большей части домашними делами. В этом рассредоточенном состоянии жизнь остается «однообразной, вялой и тусклой»01. И, наоборот, оказываясь во втором состоянии, население концентрируется. Благоприятное или неблагоприятное событие собирает людей вместе, даже когда это не отправление культа. В частности, в периоды, когда рыбная ловля и охота невозможны, этим пользуются, чтобы отпраздновать свадьбы, заключить сделки. Это как раз случаи для великих скоплений народа. Тогда можно видеть, как люди стекаются, возбуждают друг друга, активно общаются, мечутся вплоть до того, как движение упорядочивается и ритуализируется. Группа восстанавливается и проявляет себя с необыкновенной силой под видом духов тотемов. Бумеранги стучат друг о друга, крутятся и верещат трещотки.
«Возбуждение, — пишет Дюркгейм, — возникает внезапно, так, что приводит к неслыханным поступкам. Разбушевавшиеся страсти приобретают такую порывистость, что их ничем не сдержать. Такое пребывание вовне от повседневных условий жизни и такое полное осознание ее может служить доказательством потребности выйти за пределы и подняться над повседневным миром»32.
Вы узнаете здесь все видимые результаты вступления в состояние одержимости вновь соединенной массы племени. В этом случае у них, как и повсюду, наблюдаются смешивания и излияния, сексуальные оргии и основанные на инцесте союзы, отмечающие религиозные празднества. Все, что общество осуждает, все, что оно запрещает, и все то, что оно провоцирует, сливается в общем порыве. Нетрудно понять, что силы, объединенные и усиленные таким образом, превосходят силы каждого и навязываются ему без его ведома. Для достижения этого ликования и этого единодушия, нужно, чтобы люди ощущали, что в каком-то смысле они одержимы. Они возбуждаются и воспламеняются в состоянии транса, который осуществляется в единственном направлении к соединению со священным. Неважно, было ли поводом празднество или траур. В последнем случае также «это то же исступление, охватывающее верующих, та же склонность к сексуальным буйствам, определенный признак нервного перевозбуждения»33. Распространяющиеся горячность и вдохновение отмечены этим перевозбуждением. Это признак возбуждения, спровоцированного ритуалами, которое вызывается религией и которое вызывает религию. Активность, которую оно порождает и которая ее творит, в Австралии «почти полностью сконцентрирована на моментах, когда происходят эти сборища»54 . Сильнее, чем в любую другую эпоху, общие верования и общие традиции формируют чувства каждого.
Можно определить характерную черту любых состояний одержимости: человек считает себя ведомым внешней и высшей силой. Также в этом случае собравшиеся на празднество люди испытывают могущественную силу своего тотема и убеждены, что он внушает им их слова и руководит их поступками.
«Они ощущают ее присутствие и действие в них. Поскольку именно она возносит их к высшей жизни. Вот каким образом человек верил, что в нем заложен принцип, сравнимый с тем, который заключается в тотеме; каким образом в этой связи он приписал себе свойство священного, но менее заметное, чем свойство эмблемы, именно эмблема является важнейшим источником религиозной жизни; человек имеет к ней только косвенное отношение, осознает ее; он дает себе отчет в том, что сила, переносящая его в круг сакральных вещей, не является для него неотъемлемой, а приходит к нему извне»55.
По правде сказать, она приходит к нему из собравшегося сообщества. Умножая контакты и делая их более близкими, она изменяет содержание сознания и делает возможными поступки, к которым человек, ограниченный только своими собственными силами, был бы неспособен. Образы и формулы вновь обретают жизнь и силу. Неясные воспоминания связывают настоящее с прошлым, реальные существа с нереальными. В этих экстазах и восторгах существует определенный порядок. Он отвечает некой потребности и нацелен на эффективность. Сейчас я это уточню. Пока люди остаются разрозненными и пребывают в состоянии расслабленности, лишенные какого-либо живого чувства, сообщество им кажется далеким. Оно мало вмешивается в их суждения и их поступки. Вновь возникшее в какой-то момент этих периодических движений, оно становится вездесущим и могущественным. Религиозная жизнь тогда достигает глубины, которая доводит верующих до вербальной экспансивности, близкой к бреду. Коллективные представления, рождающиеся в этих условиях, сохраняют их печать не потому, что они религиозные, а потому, что люди творят их вместе в таком напряженном состоянии. Можно даже сказать, что это обычное свойство всякого представления.
«Впрочем, — утверждает Дюркгейм, — и это главное, если назы ватъ бредом всякое состояние, в котором дух добавляет к непо средственным данным чувственную интуицию и проецирует свои ощущения и свои впечатления на вещи, то, вероятно, не существует коллективного представления, которое в каком-то смысле не было бы бредовым; религиозные верования составляют лишь частный случай этого общего закона. Социальное окружение в своей целостности кажется нам как бы населенным силами, которые в действительности существуют только в нашем собственном сознании»56.
По подобным причинам я заметил когда-то, что социальное представление представляет нас и представляет себя так же. как оно представляет нечто. Каким образом оно могло бы быть объективным и логическим отражением, в формальном смысле этого слова, тогда как мы в нем репрезентируем себя? Если бы оно таковым было, оно не было бы социальным0'. Нельзя сказать, что собравшись вместе, мы размышляем менее разумно. И это тем более не потому, что коллективное мышление наивно или конкретно, как может показаться. Но потому, что такое представление рождается в особых обстоятельствах и имеет свои собственные цели.
Пойдем дальше. Спросим себя, действительно ли эмоциональная окраска этого состояния возбуждения оказывает влияние на представления, создаваемые при этом и объясняет их. Часто говорят, что тревога и страх являются причинами, из-за которых люди держатся за религии. Однако формула primus in orbe deus fecit timor" не резюмирует того, что можно наблюдать во время ритуалов и церемоний австралийцев. Это скорее экзальтация от а Primus in orbe deus fecit timor (лат.) — «Богов первым на земле создал страх» (из поэмы римского поэта Публия Папнния Стация »Фиваида», III, 661) — прим. пер. встречи после разлуки, поддерживаемая песнями, танцами и упорядоченная сценическими представлениями. Затем, надо ли напоминать, что божество живет в той же самой среде, что и люди? И что оно их пронизывает, становится неотъемлемой частью их самих? Таким образом, согласно Дюркгейму, эта формула ложна. Источник тотемизма скорее нужно искать в «счастливой уверенности» и в энергичном излиянии. Боги не являются ни завистливыми, ни грозными. Тем более, они не сокрушают своей силой членов племени.
Есть ли у тотемизма какое-нибудь особое свойство? Возбужденное состояние собравшихся людей, песни и танцы, жестикуляция и экстаз, все то, что, согласно Дюркгейму, характеризует религиозную жизнь австралийцев, можно точно так же наблюдать в дионисиях или других случаях58. Он сам мог это видеть совсем близко, в сектах пиетистов, а еще лучше у хасидов. Я, со своей стороны, нашел огромное сходство между описаниями Дюркгейма и некоторыми местами из сочинений Исаака Башевис Синджера, напоминающими о польских деревенских сообществах с их раввинами и «юродивыми».
Итак, все склоняет нас к мнению о том, что объяснение Дюркгеймом мотивов, по которым люди создают себе богов, относится не столько к своеобразию австралийской религии, сколько к психической констелляции общности, которая ее порождает. Между' тем, эта констелляция, праздники и церемонии, которые ее культивируют, могут продолжаться лишь ограниченное время. После достижения своего апогея напряженные силы ослабевают, движения замедляются и каждый участник отходит, чтобы вернуться к своим полезным занятиям. Австралийцы рассеиваются и дела племени или рода уходят из сознания. Они теперь больше интересуются непосредственным и близким: домом, охотой и рыбной ловлей, которые, как они надеются, будут как можно успешнее.
'•Когда австралиец выходит из религиозной церемонии, представления, которые общественная жизнь пробудила и возбудила в нем, не уничтожаются мгновенно. Фигуры великих предков, героические подвиги, память о которых знаменуют ритуалы, великие события всякого рода, в которых культ заставляет его принимать участие, продолжают жить в его сознании через эмоции, связанные с ними, через влияние, производимое ими; они резко отличаются от заурядных впечатлений, создаваемых у него повседневными связями с внешним миром»59.
В этом отношении мне очень нравится слово «заурядный». Оно возвращает к прозе жизни. В то время, когда австралиец пребывает в состоянии одержимости, с душой и телом, охваченными обществом, разукрашенный и воодушевленный, он в тот момент больше, чем человек. Это то, что обнаруживает священное. Вновь спущенный на землю повседневности, которая тянется изо дня в день и делает его медлительным, он может спросить себя, как он позволил себе дойти до этих жестикуляций, сумасбродств, экстатических и восторженных действий. Но он сохраняет о них ностальгическое воспоминание и ждет возвращения в недра возрожденного сообщества. Так же, как «сердечные перебои» у Пруста, «перебои священного»60 у Дюркгейма влияют на общественные отношения. Набожности австралийца знакомы состояния, когда «полная инертность» чередуется с «перевозбуждением», а всякое общественное существование проходит через такие же колебания. В этом можно узнать психологический и коллективный ритм, размечающий жизнь других обществ, пока религия остается составляющей отношений между их членами. В другом смысле я бы сказал, что тотемизм австралийцев это временная религия, которая колеблется, как и сам род, между священным и профанным. Для того, чтобы религии стали постоянными, нужна организация, квалифицированные священники, которые совершают ритуалы на протяжении года и, наконец, Церковь, хранящая монополию на возбуждение и делающая его своей специальностью. Но первым этапом остается общность, создающая богов и ритуалы, покровительствующая этому чудесному дару освящать и идеализировать неважно что, включая само общество.
Психология Дюркгейма стремится заставить нас понять почему. Я вспомнил ее относительно кратко, учитывая то значительное место, которое он ей отводит . Когда расширяют поле рассмотрения, то замечают, в чем психология Дюркгейма отличается от психологии его современников. Большинство теоретиков психологии толп, желая этого или нет, имеют в виду массовые состояния, как состояния, близкие к коллективной истерии, скопированные с индивидуальной истерии, описания которой дают клиническая психология и психоанализ. Или еще так же, как знаменитое «божественное безумие» вождя и массы. Дюркгейм, это очевидно, имеет в виду манию, характеристику состояния, в котором находятся люди, в процессе церемоний обладания, описанного древними философами и драматургами. Состояние, являющееся следствием одиночества, вялости, даже неясной депрессии. Он, таким образом, рассматривает социальную жизнь как чередование настроений и отношений в соответствии с циклом, движущимся от мании к меланхолии и обратно. Мосс говорит об этом, по необходимости замечая, что Дюркгейм
«уже использовал, по сути дела, эти понятия стении и астении, энергии и слабости в отношении жизни... в своих «Элементарных формах религиозной жизни»62.
Не известно в полной мере, где коренится основа такой последовательности и к чему она ведет. Зато существует заметное согласие, хотя и формулируемое в разных терминах, по поводу наблюдения переходов, имеющих место внутри каждой последовательности, своего рода цепной реакции. Когда над этим размышляют, в голову приходят вовсе не абсурдные гипотезы. Я остановлюсь на одной из них, подсказанной предыдущими рассуждениями и моими работами по психологии толп . Можно с уверенностью сказать, что большая часть решающих связей в жизни обществ, — например, между управляющими и управляемыми, пророками и учениками или между торговыми партнерами на рынке, — происходит посредством чередования стении и астении, экзальтации и апатии. Они бы страдали непоправимой недолговечностью, если бы не существовало постоянного колебания между наслаждением, которое приносит возрождение группы, при необходимости воплощенное в Боге или знамени, и трауром, который налагает временную отчужденность. Качание между чередующимися состояниями сознания: экстазом, одержимостью и теми, которые заставляют вернуться к нормальному, здравому сознанию, является основополагающим. Изначальные импульсы обостряются, потом остывают и канализируются в соответствии с требованиями реальности. Тогда, как писал Вольтер госпоже Деффан, «грустно, рассудительность внушает к себе доверие». По мере того, как отстраненная рефлексия завоевывает позиции, эмоции отвергаются, связи между людьми становятся более безличными, а поведение каждого следует правилам. Серость повседневных занятий, машинально выполняемых обязанностей, управления делами — вот колорит существования общества в целом. Нет ничего необычного в приливах и отливах обоих состояний сознания и отношений, которые им соответствуют.
Отсюда можно заключить, что это универсальное явление, подтвержденное наблюдением в психологии масс, религий, властных и экономических устройств, имеет кое-какую связь с нашими кризисами, с тем, как мы их переживаем. Между тем, ему уделяется так мало внимания, как если бы оно и не существовало. Или как если бы наша цивилизация составляла исключение. Может быть, напротив, нужно было бы принять его во внимание, поскольку, именно пытаясь не признавать неизбежное, мы увеличиваем его влияние. Обращаясь к глубинам истории, мы замечаем, и именно это хотел сказать Дюркгейм, что культуры, предшествовавшие нашей, и сейчас еще составляющие большинство, преуспели в институционализации безумия. Она у них, так сказать признана, укрощена с помощью всех этих ритуалов одержимости и экстаза, которые разворачиваются периодическим образом, следуют прочно установленным правилам и располагают своими специалистами. Любые приемы излечения, охоты и повышения плодородия несут на себе ее печать. Достаточно бегло просмотреть исследования, посвященные праздникам, церемониям, медицине и астрономии огромного числа народов, чтобы в этом убедиться. Невозможно придумать лучшей иллюстрации этому, чем лечение душевных заболеваний в Африке или дионисийские культуры и католические процессии в Европе. И вообще, все явления, которые завершаются сакральным и на него опираются.
Зато наша современная культура старается и преуспевает в направлении институционализации меланхолии. Волей-неволей забота о секуляризации верований и обрядов, рационализации экономики и управления с помощью расчета и количественных величин ведет к этому. Я не знаю, нужно ли возводить истоки к протестантам или к капиталистам-буржуа, чтобы обнаружить причины этого. Но, каковы бы они ни были, вы понимаете, что пренебрежение к церемониалу и ритуалу, борьба, ведущаяся со страстями во имя интереса и с коллективными восторгами во имя организации, могли привести только к такому результату. Это состояние активного безразличия логически проистекает из жизни, которая становится эгоцентричной и одинокой, из отношений, которыми управляют нейтральные законы. В мире. который желает быть профанным и авторами которого мы были, все должно быть разочарованным, приговоренным к неизлечимой слабости, чтобы быть понятым и подчиненным. II вовсе не случайно, что науку, которая, как предполагается, объясняет множество общественных явлений, предвидит этапы истории и направляет наши действия, я имею в виду экономику, англичане окрестили «унылой наукой». Выражения, обозначающие безумие, экстаз и ритуалы в этом случае играют роль излишка, который должен быть изгнан, подавлен, спрятан, поскольку иначе общество снова слилось бы с религией.
Нет смысла дальше углубляться в это. Вы догадываетесь, чем объясняется воздействие священного и профанного на восприимчивость, каким аффективным нуждам они должны отвечать. Также и в отношении обоих состояний сознания, которые установились различным образом в двух периодах истории, прежде всего в качестве культуры безумия, а затем — культуры меланхолии, в частности нашей. Во всяком случае, гипотеза такого плана заставляет думать о переплетении характеристик психического и социального, индивидуальных и коллективных ритмов, чему имеется множество свидетельств.
Что сказать в заключение? Жизнь в обществе, как ее понимает психология толп, является результатом регрессии и содержит значительный истерический элемент. Это одна из многочисленных причин наличия архаического и галлюцинаторного. Эта же самая жизнь, в трактовке Дюркгейма, обусловленная одержимостью, оказывается маниакально-депрессивной. Какое же различие здесь наиболее заметно? И нет ли в этой аналогии моментов, проясняющих дело? Она заставляет понять, что разделительная черта проходит не между теми, кто считает поведение толп патологическим и теми, кто его оценивает как нормальное. Одно это противопоставление не имело бы большого смысла. Нет, эта разделительная черта проходит, по-видимому, между теми, кто делает акцент на беспорядочности в истории, и теми, кто настаивает на цикличности безумия. И Дюркгейм относится к последним.
Впрочем, его объяснения, может быть, имеют значение, выходящее за рамки собственно религиозных явлений. Говоря об австралийцах, обрабатывающих свой сад, готовящихся к сражению или плывущих на лодках, английский социолог Б. К. Малиновский отмечает сходное возбуждение, к тому же полностью секулярного типа 64. Кроме того, доказано, что массовая психология составляет наиболее значительную часть этой эмоциональности. Согласно Леви-Строссу, источник священного находится не там, куда его помещает Дюркгейм, теория которого содержит логическую ошибку: «Не реальные эмоции, — пишет Леви-Стросс, — ощущаемые в случае собраний и церемоний, порождают и упрочивают ритуалы, а ритуальная активность вызывает эмоции»65.