Теоремы 8 страница

формы выражения его в актах пове гения В связи с этим возникает необ ходимость в разработке особого метода анализа человеческого поведения, ко торый Сартр, в противовес психоанали зу Фрейда, называет экзистенциальным Экзистенциальный психоанализ, приз­ванный вскрыть и зафиксировать в по нятиях выборы, стоящие за отдельными актами поведения, оказываегся своеоб­разной герменевтикой человеческого существования, экспликацией некоего a priori, или трансцендентальных уело вий возможности «встроенного» в акты человеческого поведения понимания Термин «поведение» при этом употреб ляется Сартром в предельно широком смысле, включая, в частности, и такие феномены психической жизни человека, как эмоции

Для сартровской философии, как и для экзистенциализма в целом, характерны антинатуралистические и антинаучные установки, недоверие к разуму, истории и сознанию

Сочинения- L'lmaginaire P , 1940 L'etre et le neant P , 1943, Les chemms de la Iiberte, 1—IV P, 1945—1950. Le sursis P, 1945, Descartes P, 1946. Baudelaire P, 1947, Situations, I—VI P . 1947—1964, Visages P , 1950 Cn tique de la raison dialectique P, I960 Экзистенциализм — это гуманизм М 1953, Слова М , 1966, Пьесы М , 1969 Литература Современный экзис тенциализм М , 1966, Кузне ц о в В Н Жан-Поль Сартр и экзистен циализм М , 1969

Ж.-П. Сартр

ОЧЕРК ТЕОРИИ ЭМОЦИЙ

Психология, феноменология и

феноменологическая

психология

Психология является дисциплиной, которая претендует на то, чтобы быть позитивной, т е. она хочет иметь своим источником исключительно опыт. (...)

' Sartre J. P Esquisse d'une theone des emotions Pans, 1948 pp 3-10—12, 15—30, 33—42, 45—49

В результате (. ) оказывается, что психология, поскольку она считает себя наукой, может дать только некую сумму разнородных фактов, по большей части никак не связанных друг с другом. Что может быть более различным, чем учение о стробоскопичес­кой иллюзии и о комплексе неполноценности? Этот беспорядок не случаен, а проистекает из самих принципов психологической науки. Ожидать факт — это значит, по определению, ожидать нечто изо­лированное, это значит предпочитать, в соответствии с позити­вистской установкой, случайное существенному, возможное необхо­димому, беспорядок порядку Это значит принципиально отбросить сущность в будущее: «Это потом, когда мы соберем достаточно фактов». Психологи действительно не отдают себе отчета в том, что, нагромождая случайности, так же невозможно достигнуть сущности, как невозможно прийти к единице, бесконечно добавляя цифры справа от 0,99. Если их целью является только накопление частичных знаний, то сказать тут нечего; просто не видно, что за интерес в этой работе коллекционера (...)

Что дадут принципы и методы психологии применительно к частному случаю, к изучению эмоций, например? Прежде всего, наше знание эмоции добавится извне к другим знаниям о психо­логическом бытии. Эмоция предстанет как нечто новое, несводимое к явлениям внимания, памяти, восприятия и т. д. ( ..) Что же касается изучения условий возможности эмоции, т. е. если спросить себя, делает ли возможными эмоции самая структура человеческой реальности и как она это делает, то все это показалось бы психологу бесполезным и абсурдным: зачем исследовать, возможна ли эмоция, ведь она несомненно есть. Именно к опыту обратится опять психолог, чтобы установить границы эмоциональных явлений и их определение. По правде говоря, он бы мог здесь заметить, что он уже имеет идею эмоции, поскольку после обследования фактов он проведет разграничительную линию между эмоциональными фактами и фак­тами, которые таковыми не являются: в самом деле, каким образом опыт мог бы дать ему разграничительный принцип, если бы он уже не имел его? Но психолог предпочитает придерживаться своей веры, что факты сгруппировались сами под его взглядом. (...)

Именно благодаря реакции на недостатки психологии и пси­хологизма, около 30 лет назад возникла новая дисциплина — фено­менология. Ее основатель Гуссерль был поражен сначала несоизме­римостью сущности и факта, тем, что тот, кто отправляется в своем исследовании от фактов, никогда не придет к отысканию сущностей. Если я ищу психические факты, лежащие в основе арифметических вычислений, мне никогда не удастся реконструиро­вать арифметических сущностей единицы, числа и операций. Не отказываясь, однако, от идеи опыта (принцип феноменологии — идти «к самим вещам», основа ее метода — эйдетическая интуиция), нужно эту идею сделать по крайней мере более гибкой и отвести место опыту сущностей и ценностей; нужно даже признать, что только сущности позволяют классифицировать и обследовать фак­ты. Если бы мы имплицитно не прибегали к представлению о сущ-

ности эмоции, для нас было бы невозможно среди всей массы пси­хических фактов выделить особую группу фактов эмоциональности. Феноменология предписывает, следовательно, коль скоро имплицит­но мы уже обращались к сущности эмоции, обратиться к ней также и эксплицитно и хотя бы однажды зафиксировать при помощи понятий содержание этой сущности. (...)

Мы можем понять теперь причины недоверия психолога к фено­менологии. Исходная предосторожность психолога действительно заключается в рассмотрении психического состояния таким образом, что оно лишается всякого значения. Психическое состояние для него всегда есть факт и как таковой всегда случаен. Этот случайный его характер и есть то, за что психолог больше всего держит­ся. Если ученого спросят: «Почему тела притягиваются по закону Ньютона?», он ответит: «Я об этом ничего не знаю; потому что это так». А если у него спросят: «А что означает это притя­жение?», он ответит: «Оно ничего не означает, оно есть». Подобно этому, психолог, спрошенный об эмоции, гордо отвечает: «Она есть. Почему? Я об этом ничего не знаю, я это просто конста­тирую. Я не знаю за ней никакого значения». Напротив, для фено-менолога любой человеческий факт является по самой сути своей значащим. Если вы его лишаете значения, вы его лишаете его природы человеческого факта. Задача феноменолога, следовательно, будет состоять в изучении значения эмоции. Что следует понимать под этим?

Означать — значит указывать на что-то другое, и указывать на него таким образом, что, развертывая значение, мы как раз и найдем означаемое. Для психолога эмоция вообще ничего не озна­чает, поскольку он изучает ее как факт, т. е. отрывая ее от всего остального. Она будет, следовательно, с самого начала незначащей, но если, действительно, всякий человеческий факт является значащим, то эмоция, как она берется психологом, есть, по сути дела, мертвая, непсихическая, нечеловеческая. Если мы захотим сделать из эмоции, по примеру феноменологов, истинное явление сознания, то нужно будет, напротив, рассматривать ее прежде всего как значащую! То есть мы будем утверждать, что она есть лишь в той строгой мере, в какой она означает. Мы не потеряемся в изучении физиологических фактов, поскольку именно взятые сами по себе и изолированно они почти ничего не значат:

они есть, вот и все. И наоборот, устанавливая значение поведения и взволнованного сознания, мы попытаемся обнаружить означае­мое. (...)

В наши намерения здесь не входит предпринимать феноменоло­гическое изучение эмоций. Если бы мы должны были наметить контуры такого изучения, оно относилось бы к эффективности как экзистенциальному модусу человеческой реальности. Но наши при­тязания более скромные: мы хотели бы на точном и конкретном примере, а именно на примере эмоции, попытаться рассмотреть вопрос именно о том, может ли чистая психология извлекать метод и наставления из феноменологии. (...)

I Кяасхическмотеории

У. Джеме различает в эмоции две группы феноменов: группу физиологических феноменов и группу феноменов психологических, которые мы вслед за ним будем называть состояния/ли сознания;

главное в его тезисе — это то, что состояния сознания, называ­емые «радость», «гнев» и т. д., есть не что иное, как сознание физиологических проявлений — их проекция в сознание, если угод­но. Однако, все критики Джемса, рассматривая последовательно «эмоцию» как «состояние» сознания и сопутствующие физиологиче­ские проявления, не хотят признавать в первых только проекцию или тень, отбрасываемую последними. Они находят в них нечто большее и (осознают они это или нет) — другое. Большее, посколь­ку как бы мы ни старались в воображении довести до крайности телесные изменения, все же было бы непонятным, почему соответ­ствующее им сознание стало бы вдруг приведенным в ужас созна­нием. Ужас есть состояние чрезвычайно тягостное, даже невыно­симое, и непостижимо, что телесное состояние, взятое для себя и в себе самом, явилось бы сознанию с таким ужасным характером. Другое, поскольку если эмоция, будучи воспринята объективно, действительно может предстать как некое расстройство физиологи­ческих функций, то как факт сознания она вовсе не является ни беспорядком, ни чистым хаосом; она имеет смысл, она что-то зна­чит. (...)

Это именно то, что хорошо понял, но не очень удачно выразил Жане, когда он сказал, что Джеме в своем описании эмоций прошел мимо психического. Вставая исключительно на объективную почву, Жане хочет регистрировать только внешние проявления эмоций. Но, даже рассматривая только органические явления, ко­торые можно описать и обнаружить извне, он считает, что эти явления можно сразу разбить на две категории: психические фено­мены, или поведения (conduites), и явления физиологические. Теория эмоций, которая хотела бы восстановить приоритет психи­ческого, должна была бы сделать из эмоции поведение. Но Жане, как и Джеме, несмотря ни на что, чувствителен к видимости беспорядка, которую являет собой всякая эмоция. Следовательно, он делает из эмоции менее приспособленное поведение, или, если хотите, поведение неприспособленности, поведение поражения. Когда задача слишком трудна и когда мы не можем удержать -высших форм поведения, которые были бы к ней приспособлены, Тогда освобожденная психическая энергия расходуется другим пу­тем: мы придерживаемся более низких форм поведения, которые Требуют меньшего психологического напряжения. Вот, например, девушка, которой отец только что сказал, что у него боли в руке и что он опасается паралича. Она катается по земле, будучи во власти бурной эмоции, которая возвращается через несколько Дней с той же силой и принуждает ее в конечном счете обратиться за помощью к врачу. Во время лечения она признается, что мысль об уходе за своим отцом и суровой жизни сиделки внезапно пока-

залась ей невыносимой. Эмоция представляет здесь, следовательно, поведение поражения, это замещение такого «поведения сиделки, которое невозможно удержать». Точно так же в своей работе «Навязчивые идеи и психастения» Жане приводит многочисленные случаи, когда больные, придя к нему на исповедь, не могут дого­ворить до конца и в конце концов разражаются рыданиями, а иногда даже нервными припадками. Здесь поведение, которое над­лежит принять, тоже оказывается слишком трудным. Плач, нервный припадок представляют собой поведение поражения, которое за­нимает место первого посредством отклонения. Нет необходимости настаивать на этом — примеров множество. Кто не помнит, как, обмениваясь шутками с приятелем и оставаясь спокойным, пока положение казалось равным, вы приходили в раздражение именно в тот момент, когда больше нечем было ответить. Жане, таким образом, может похвалиться тем, что он вновь ввел психическое в эмоцию: сознание, которым мы воспринимаем эмоцию, сознание, которое, впрочем, является здесь только вторичным феноменом2, не является больше простым коррелятом физиологических рас­стройств; оно есть сознание поражения и поведения поражения. Теория выглядит соблазнительной: она является психологической и сохраняет при этом прямо-таки механистическую простоту. Феномен отклонения есть не что иное, как изменение пути для высвобож­денной нервной энергии.

И все-таки, сколько неясного в этих нескольких понятиях, на первый взгляд столь ясных. Если присмотреться внимательнее, то можно заметить, что Жане удается преодолеть Джемса только благодаря скрытому использованию представления о конечной цели, представления, которое явно его теория отвергает. (...) Чтобы эмоция имела значение психического поражения, нужно, чтобы вмешалось сознание и сообщило ей это значение, нужно, чтобы оно удержало, как возможность, высшее поведение и чтобы оно постигло эмоцию именно как поражение по отношению к этому высшему поведению. Но это значило бы придать сознанию кон­ституирующую роль, чего Жане никак не хочет. (...)

Но во многих своих описаниях он дает понять, что больной «бросается» в низшее поведение для того, чтобы не принимать высшего. Здесь сам больной провозглашает свое поражение, даже не предприняв попыток борьбы, и эмоциональное поведение маски­рует невозможность принять адаптированное поведение. Возьмем снова пример, который мы приводили выше: больная приходит к Жане, она хочет доверить ему секрет своего расстройства, описать ему подробно свои навязчивые идеи. Но она этого не может сделать, для нее это слишком трудное .социальное поведение. Тогда она разражается рыданиями. Но потому ли она рыдает, что она не может ничего сказать? Являются ли ее рыдания тщетными усилиями действовать, диффузным потрясением, которое представляло бы собой распад слишком трудного поведения? Или же она рыдает

2 Но не эпифеноменом- сознание есть поведение из поведений. 124

именно для того, чтобы ничего не сказать? На первый взгляд различие между этими двумя толкованиями кажется незначитель­ным: обе гипотезы предполагают поведение, которое невозможно принять, обе гипотезы предполагают замещение поведения диффуз­ными проявлениями. Поэтому Жане легко переходит от одной из них к другой: именно это и делает его теорию двусмысленной. Но на самом деле эти две интерпретации разделяет пропасть. Первая действительно является чисто механистической и, как мы это виде­ли, по сути достаточно близка к взглядам Джемса. Вторая же, напротив, и в самом деле вносит нечто новое: только она заслужи­вает названия психологической теории эмоций, только она делает из эмоции поведение. Дело в том, что действительно, если мы здесь снова введем идею финальности, то мы можем считать, что эмоцио-начальное поведение вовсе не есть душевное смятение: это органи­зованная система средств, которые направлены к цели. И эта система призвана замаскировать, заместить, отклонить поведение, которое не могут или не хотят принять. Тем самым объяснение различия эмоций становится легким: каждая из них представляет различное средство избегания трудности, особую увертку, своеоб­разное мошенничество.

Но Жане дал нам то, что мог: он слишком неопределенен, раздвоен между стихийным финализмом и принципиальным механи­цизмом. И от него мы не станем требовать изложения теории эмоций как поведения в чистом виде. Ее наброски мы находим у учеников Келера, а именно у Левина3 и Дембо4. Вот что пишет по этому поводу П. Гийом в своей «Психологии формы»5:

«Возьмем самый простой пример: субъекту предлагают достать предмет, помещенный на стул, но не выходя за круг, начерченный на полу: расстояния рассчитаны так, что непосредственно это сделать очень трудно или даже невозможно, но можно решить задачу косвенным путем. Здесь сила, направленная к объекту, принимает ясное и конкретное направление. С другой стороны, в этих задачах есть препятствие для прямого выполнения действия;

препятствие может быть материальным или моральным, как, на­пример, правило, которое обязались соблюдать. Таким образом, в нашем примере круг, который нельзя переступить, образует в вос­приятии субъекта барьер, откуда исходит сила, направленная в сторону, противоположную первой. Конфликт двух сил вызывает в феноменальном поле напряжение. (...) Следовательно, субъект в некотором роде заключен в ограниченном со всех сторон прост­ранстве: существует только один положительный выход, но он закрыт своеобразным барьером. Эта ситуация соответствует сле­дующей диаграмме:

3 Lewin К. Vorsatz, Wille und Bediirfnis. Psycho!. Forschung-, 1926, VI.

4 D e m Ь о Т. Der Arger als dynamisches Problem. — Psychol. Forschune 1931, pp. 1-144. "

GuillaumeP.La psychologie de la forme. — In: Philosophic scientifique Paris, 1937, pp. 138—139. '

Теоремы 8 страница - student2.ru

[Рис. 1. О—субъект. (+) — цель, одинарная линия — внешний барьер, двойная ли­ния—внутренний барьер).

Бегство является всего лишь грубым решением, поскольку при­ходится разрушить общий барьер и принять более низкую самооцен­ку. Замыкание, заключение в капсулу, которое поднимает между враждебным полем и «Я» защитный барьер, является другим реше­нием, тоже посредственным.

Продолжение опыта может привести в этих условиях к эмо­циональной дезорганизации и к другим, еще более примитивным фор­мам высвобождения напряжений. Приступы гнева, иногда очень ост­рые, которые возникают у некоторых людей, хорошо изучены в работе Т. Дембо. Ситуация испытывает структурное упрощение. В гневе, а также, без сомнения, и во всех эмоциях, налицо ослабление барьеров, которые разделяя глубинные и поверхностные слои «Я», обычно обеспечивают контроль над действием со стороны более глубоких слоев личности и владение собой; налицо ослабление барьеров между реальным и ирреальным. Напротив, поскольку действие блокировано, напряжения между внешним и внутренним продолжают увеличи­ваться: отрицательный характер одинаково распространяется на все объекты поля, которые теряют свою собственную ценность. Так как привилегированное направление цели исчезло, дифференциро­ванная структура, навязанная полю заданием, разрушена». (...)

Boi мы и подошли, наконец, в конце этой длинной цитаты к функ­циональной концепции гнева. Конечно, гнев не есть ни инстинкт, ни привычка, ни трезвый расчет. Он является внезапным разрешением конфликта, способом разрубить гордиев узел. И мы, конечно, вновь обнаруживаем введенное Жане различие между высшими и низшими или отклоняющимися способами поведения. Но только здесь это раз­личие обретает свой полный смысл: именно мы сами приводим себя в состояние полной неполноценности, потому что на этом очень низком уровне наши требования меньше, и мы удовлетворяемся меньшими затратами. Не имея возможности в состоянии высокого напряжения найти тонкое и точное решение проблемы, мы действуем на самих се­бя, мы «опускаемся» и превращаем себя в такое существо, которое способно удовлетвориться грубыми и менее адаптированными реше­ниями (например, разорвать листок, на котором написаны условия задачи). Гнев, таким образом, выступает здесь как бегство: субъект в гневе похож на человека, который за неимением возможности раз-

вязать узлы веревки, связывающей его, извивается во всех направле­ниях в своих путах. И поведение «гнев», в меньшей степени приспо­собленное к проблеме, нежели высшие — и невозможные — способы поведения, которые могли бы ее разрешить, является, однако, точно и совершенно приспособленным к потребности снять напряжение, стряхнуть это свинцовое покрывало, которое давит на наши плечи. Отныне можно будет понять примеры, которые мы приводили выше. Больная психастенией приходит к Жане, чтобы ему исповедаться. Но задача слишком трудна. И вот она оказывается в тесном и угро­жающем мире, который ждет от нее точного действия и который его в то же время отклоняет. Сам Жане своим отношением показывает, что он слушает и ждет. Но в то же время своим престижем, своей лич­ностью и т. д. он отталкивает эту исповедь. Нужно избежать этого невыносимого напряжения, и больная может сделать это, лишь пре­увеличив свою слабость, смятение, отвратив свое внимание от дейст­вия, которое надлежит совершить, и обратив его на себя («как я не­счастна»), превращая самим своим поведением Жане из судьи в уте­шителя, экстериоризируя и разыгрывая самую невозможность гово­рить, в которой она находится, превращая ясную необходимость дать те или иные сведения в тяжелое и недифференцированное давле­ние, которое на нее оказывает мир. Именно тогда возникают рыдания и истерика, нервный припадок. (...)

Однако в том пункте, куда мы таким образом пришли, мы не смог­ли бы найти удовлетворения. Теория эмоции как поведения совер­шенна, но в ее чистоте и в самом ее совершенстве мы можем усматри­вать ее недостаточность. Во всех примерах, которые мы приводили, функциональная роль эмоции неоспорима. Но она столь же и не­понятна. Я понимаю, что для Дембо и гештальтпсихологов переход от попыток найти решение к состоянию гнева объясняется разрушением одного гештальта и образованием другого. И я еще могу понять раз­рушение формы как «неразрешимую задачу», но как я могу допустить появление другой формы? Нужно думать, что она дается именно как замещение первой. Она существует только по отношению к первой. Существует, следовательно, лишь один процесс, который есть пре­вращение формы. Но я не могу понять этого превращения, не введя прежде сознания. Оно одно только может посредством своей синтети­ческой активности бесконечно ломать и восстанавливать формы. Только оно может отдавать себе отчет в конечной цели эмоции. (...)

II. Психоаналитическая теория

Эмоцию можно понять только, если в ней искать значение. По сво­ей природе это_значение функционального порядка. Следовательно, мы приходим к тому, чтобы говорить о финальности эмоции. Эту фи-нальность мы схватываем очень конкретно посредством объективного исследования эмоционального поведения. (...)

Психоаналитическая психология первая сделала акцент на значе­нии психических фактов, т. е. она первая стала настаивать на том

факте, что всякое состояние сознания значит нечто другое, чем оно есть само по себе. Например, неумелая кража, произведенная сек­суальным маньяком — это не просто «неумелая кража». Она отсы­лает нас к чему-то другому, чем она является сама по себе с того мо­мента, как только мы рассматриваем ее вместе с психоаналитиками как феномен самонаказания. Она отсылает нас в таком случае к пер­вичному комплексу, в котором больной пытается оправдать себя, наказывая себя. Мы видим, что психоаналитическая теория эмоций была бы возможна. Но так ли уж ее совсем нет. У этой женщины фо­бия лавра. Стоит только ей увидеть лавровое дерево, как она падает в обморок. Психоаналитик обнаруживает в ее детстве тяжелый сексуальный инцидент, связанный с лавровым кустом. Чем же здесь будет эмоция? Феноменом отказа, цензуры. Отказа не от лавра. Отка­за вновь пережить воспоминание, связанное с лавром. Эмоция здесь является бегством от разоблачения, которое надлежит для себя сде­лать, как сон является иногда бегством от решения, которое надлежит принять, как болезнь некоторых девушек по Штекелю является бегст­вом от замужества. Конечно, эмоция не всегда будет бегством. Уже у психоаналитиков можно обнаружить интерпретацию гнева как сим­волического удовлетворения сексуальных влечений. И, конечно, ни одну из этих интерпретаций нельзя отбросить. Нет никакого сомнения в том, что гнев мог бы означать садизм, что обморок от пассивного страха мог бы означать бегство, поиск убежища — все это так, и мы попытаемся показать причину этого. То, что здесь находится под вопросом — это самый принцип психоаналитических объяснений. Именно его мы и хотели бы здесь рассмотреть.

Психоаналитическая интерпретация представляет сознательный феномен как символическое осуществление желания, отвергнутого цензурой. Заметим, что для сознания это желание не заключено в его символической реализации. В той мере, в которой оно существует посредством нашего сознания и в нем, оно только то, за что оно себя выдает: эмоция, желание спать, кража, фобия лавра и т. д. Если бы было иначе, если бы мы хоть в какой-то мере, пусть даже имплицитно, осознавали наше истинное желание, мы были бы людьми с нечистой совестью, а психоаналитик так не считает. Из этого следует, что зна­чение нашего сознательного поведения является полностью внешним самому этому поведению, или, если угодно, означаемое полностью отрезано от означающего. (...) Одним словом, сознательный факт есть по отношению к означаемому нечто подобное тому, чем эффект некоторого события является по отношению к этому событию: как, например, следы огня, зажженного в горах, — по отношению к чело­веческим существам, которые этот огонь зажгли. Человеческое при­сутствие не содержится в золе, которая остается. Оно связано с этой золой отношением причинности: это отношение является внешним, следы очага пассивны по отношению к этому каузальному отноше­нию, как всякое следствие — по отношению к своей причине. Созна­ние, которое не получило бы необходи-мых технических знаний, не сумело бы понять эти следы как знаки. В то же время, эти следы есть то, что они есть — т. е. они пребывают в себе вне всякой зависимости

от означающей интерпретации: они есть наполовину обгоревшие кус­ки дерева, вот и все. (...)

Постольку, поскольку сознание само себя создает, оно никогда не является ничем иным, как тем, чем оно себе предстает. Если оно имеет значение, оно должно содержать его в себе как структуру сознания. Это вовсе не значит, что значение это должно было бы быть совершен­но эксплицитным. Имеется много возможных степеней конденсации ц ясности. Это значит только, что мы должны вопрошать сознание не извне, как вопрошают остатки очага или стоянки, а изнутри, что нужно в нем искать значение. Сознание, если cogito должно быть возможно, само есть факт, значение и означаемое. (...)

Глубокое противоречие всякого психоанализа заключается в том, что он одновременно представляет как причинную связь, так и связь понимания между феноменами, которые он изучает. Эти два типа свя­зей несовместимы. Поэтому теоретик психоанализа устанавливает жесткие трансцендентные причинные связи между изучаемыми фак­тами (подушечка для булавок означает всегда во сне женские груди, войти в вагон означает совершить сексуальный акт), тогда как прак­тик достигает успеха, изучая прежде всего факты сознания в понима­нии, т. е. ловко отыскивая внутрисознательное отношение между сим­волизацией и символом.

Со своей стороны, мы не отбрасываем результаты психоанализа, когда они получены посредством понимания. Мы ограничиваемся отрицанием всякого значения и всякой вразумительности его теории психической причинности. И между прочим мы утверждаем, что в той мере, в какой психоаналитик пользуется пониманием для интер­претации сознания, было бы лучше признать открыто, что все то, что происходит в сознании, может получить свое объяснение только из самого же сознания. Вот мы, наконец, и вернулись к исходной точке:

теория эмоций, которая утверждает означающий характер эмоцио­нальных фактов, должна искать это значение в самом сознании. Ина­че говоря, именно сознание само делает себя сознанием, будучи взволнованным потребностью во внутреннем значении. (...)

III. Очерк феноменологиче­ской теории

В нашем исследовании, быть может, окажется полезным одно предварительное замечание, которое может служить общим крити­ческим замечанием в адрес всех теорий эмоций, которые мы до сих пор встретили (кроме, может быть, теории Дембо): для большинства психологов все происходит так, как если бы сознание эмоции было с самого начала рефлексивным сознанием, т. е. как если бы первона­чальной формой эмоции как факта сознания была бы такая ее форма, которая бы выступала для нас как изменение нашего психического бытия, или, проще говоря, как если бы эмоция была схвачена с самого начала как состояние сознания. И, конечно, всегда возможно осознать эмоцию как аффективную структуру сознания, сказать: я в гневе, мне страшно и т. д. Но страх первоначально не есть сознание

Э-Зак 1355о9

страха, так же как восприятие книги не есть сознание восприятия книги. (...) Эмоциональное сознание есть с самого начала сознание мира. Не нужно даже представлять всю теорию сознания, чтобы ясно понять этот принцип. Здесь достаточно нескольких простых на­блюдений, и примечательно то, что исследователи эмоций никогда не подумали их сделать. Очевидно, в самом деле, что человек, который боится (peur), боится чего-то. Даже если речь идет об одном из тех неопределенных страхов (angoisses), которые испытывают в темноте, зловещем и пустынном проходе и т. д., то боятся опять же именно определенных аспектов ночи, боятся мира. И несомненно, все психо­логи отметили, что эмоция была вызвана восприятием, представле­нием-сигналом и т. д. Но кажется, что затем эмоция удаляется для них от объекта с тем, чтобы погрузиться, наконец, в саму себя. Не нужно много размышлять, чтобы понять обратное: что эмоция каж­дый миг вновь возвращается к объекту и там питает себя. Описывают, например, бегство в страхе, как если бы бегство не было прежде всего бегством от некоторого объекта, как если бы избегаемый объект не оставался постоянно присутствующим в самом бегстве как его осно­ва, причина его существования, как. то, от чего убегают. И как гово­рить о гневе в том случае, когда бьют, оскорбляют, угрожают, не упоминая человека, который представляет объективное единство этих оскорблений, угроз и этих ударов? Одним словом, взволнованный субъект и волнующий объект объединены в неразрывный синтез. Эмоция есть некоторый способ понимания (apprehender) мира. (...)

Теперь мы можем понять, что такое эмоция. Это превращение ми­ра. Когда намеченные пути становятся слишком трудными или когда мы не видим пути, мы не можем больше оставаться в этом мире, столь требовательном и трудном. Все пути перекрыты, однако нужно дейст­вовать. Тогда мы пытаемся изменить мир, т. е. пережить его, как если бы отношения вещей к их потенциальным свойствам регулирова­лись не детерминистскими процессами, а магией. Нужно понять, что речь идет не об игре: мы здесь загнаны в тупик, и мы бросаемся в это новое отношение со всей силой, которой мы располагаем. Нужно по­нять также, что эта попытка, как таковая, не является сознательной, потому что тогда она была бы объектом размышления. Она есть, прежде всего, принятие новых отношений и новых требований. Просто поскольку принятие объекта невозможно или оно вызывает невыносимое напряжение, сознание принимает его или пытается при­нять иначе, т. е. оно преобразует себя именно для того, чтобы преоб­разовать объект. (...) Эмоциональное поведение не лежит в том же плане, что все другие поведения, оно не является эффективным. Оно не имеет целью действовать реально на объект как таковой посредст­вом особых средств. Оно стремится посредством самого себя сооб­щить объекту, не меняя его в его реальной структуре, другое качест­во, меньшее существование или меньшее присутствие (или большее существование и т. д.). Словом, в эмоции именно тело, руководимое сознанием, меняет свои отношения к миру с тем, чтобы мир изменил свои качества. Если эмоция — это игра, то игра, которой мы верим. Простой пример позволит понять эту эмоциональную структуру: я

Наши рекомендации