Синий, зеленый, желтый, бледно-палевый 1 страница
В общем, итог всех ночных и утренних потрясений выходил такой: осталась Полина Андреевна, как старуха из сказки, у разбитого корыта.
В главном деле, ради которого она приехала в Новый Арарат, ничегошеньки не продвинулось. А досаднее всего было то, что целых два раза в короткое время всей душой поверила сначала в одну версию, потом в другую, и неизвестно еще, какая из них нелепей. Никогда прежде с проницательной сестрой Пелагией не приключалось этакого конфуза. Конечно, имелись особенные обстоятельства, препятствовавшие спокойной работе мысли, но все равно после, на отдохнувшую голову, было стыдно.
Результаты расследования по Черному Монаху выходили печальные.
Перво-наперво безвременно погибшие: сначала напуганный до кондрашки адвокат Кубовский; потом жена бакенщика с выкинутым малюткой; утопившийся бакенщик; застреленный Лагранж; наконец, бедный Алеша Ленточкин.
Кубовского увезли на пароходе в окованном цинком гробу; несчастную мать с нерожденным малюткой зарыли в землю; Феликс Станиславович лежит в морге, обложенный глыбами льда; тела утопленников уволокло невесть куда темными подводными теченьями…
А разве отрадней участь помутившегося рассудком Матвея Бенционовича?
В последующие дни, памятуя о судьбе Алексея Степановича (которого коровинские санитары искали по всему Ханаану, да так и не нашли), госпожа Лисицына наведывалась к Бердичевскому часто, но утешаться было нечем – Бердичевскому становилось всё хуже. Посетительницу он то ли не узнавал, то ли она его совсем не интересовала. Сидели друг напротив друга, молчали. Потом Полина Андреевна с тяжелым сердцем шла восвояси.
Ужасная, полная роковых событий ночь закончилась полнейшим фарсом. Ну и еще, конечно, строгим наказанием виновных.
Высокопреподобный разжаловал брата Иону из капитанов в кочегары, а для начала посадил на месяц остыть в скудной, на хлебе, воде и молитве.
Доктор Коровин поступил со своими подопечными не менее сурово.
Лидии Евгеньевне было воспрещено (тоже в течение целого месяца) пользоваться пудрой, духами, помадами и надевать черное.
Актер Терпсихоров был помещен под домашний арест с одной-единственной книгой, тоже сочинением Федора Достоевского, но безобидным, повестью “Бедные люди” – чтоб забыл опасную роль “гражданина кантона Ури” и увлекся образом сладостного, тишайшего Макара Девушкина. На третий день Полина Андреевна навестила узника и была поражена произошедшей с ним переменой. Былой соблазнитель улыбнулся ей мягкой, задушевной улыбкой, назвал “голубчиком” и “маточкой”. Честно признаться, эта метаморфоза визитершу расстроила – в прежней роли Терпсихоров был куда интересней.
Из прочих событий, достойных упоминания, следует отметить появление в одной московской газете либерального толка статьи о ново-араратских чудесах и о дурной славе Окольнего скита. Не иначе кто-то из богомольцев донес. Впервые четки, вырезанные святыми схимниками, остались в монастырской лавке нераскупленными. Отец Виталий велел устроить дешевую распродажу, понизив цену сначала до девяти рублей девяносто девяти копеек, а потом и до четырех девяносто девяти. Только тогда купили, но и то не все. Это был скверный признак. В городе уже в открытую говорили, что скит стал неблагостен, нечист, что надобно его на время закрыть, воспретить доступ на Окольний остров хотя бы на год – и посмотреть, не успокоится ли святой Василиск.
Правда, заступник и без того вроде как угомонился: по воде больше не ходил, никого в городе не пугал, но это, возможно, из-за того, что ночи стояли сплошь темные, безлунные.
Что до госпожи Лисицыной, то она в этот период затишья почти все время пребывала в глубокой задумчивости и по большей части бездействовала. С утра подолгу рассматривала свое ушибленное лицо в зеркале, отмечая перемену в цвете кровоподтека. Дни были похожи один на другой и отличались, кажется, только этим. Сама для себя она именно так их и называла, по цвету.
Ну, первый из тихих дней, последовавший за ночью, когда Полину Андреевну сначала чуть не утопили, а затем чуть не обесчестили, не в счет – его, можно сказать, не было. После ванны, массажа и расслабляющего нервы укола страдалица проспала чуть не сутки и в пансион воротилась лишь на следующее утро, посвежевшая и окрепшая.
Посмотрелась в туалетное зеркало. Увидела, что отметина на лице уже не багрово-синяя, а просто синяя. Так нарекла и весь тот день.
В “синий” день, пополудни, Полина Андреевна в павильоне переоделась в послушническое облачение (которое вместе с прочими вещами благополучно провалялось на полу с самого позавчерашнего вечера), то и дело поневоле оглядываясь на мрачные силуэты автоматов.
Оттуда худенький низкорослый монашек отправился к Постной косе – дожидаться лодочника. Брат Клеопа появился вовремя, ровно в три часа, и, увидев Пелагия, очень обрадовался – не столько самому послушнику, сколько предвкушаемому бакшишу. Сам спросил деловито:
– Ну что, нынче поплывешь или как? Рука-то всё болит. – И подмигнул.
Получил рублевик, рассказал, как вчера утром отвозил старца Илария на Окольний, как двое схимников встретили нового собрата: один молча облобызал – то есть, стало быть, ткнулся куколем в куколь, а схиигумен громко провозгласил: “Твоя суть небеса, Феогноста”
– Почему “Феогноста”? – удивился Пелагий. – Ведь святого отца зовут Иларий?
– Я и сам вначале не уразумел. Думал, Израиль совсем немощен стал, в именах путается. Это у него соскитников так звали, Феогност и Давид. Но когда отцу эконому слова схиигумена передал с этим своим рассуждением, тот меня за непочтительность разбранил и смысл растолковал. Первые-то три слова – “Твоя суть небеса” – уставные, сулящие царствие небесное, из псалома Ефамова. Так скитоначальник всегда нового схимника встречать должен. А последнее слово вольное, от себя, для монастырских ушей предназначенное. Отец эконом сказал, что старец нас извещает, кто из братии на небеса восшел. Не Давид, значит, а Феогност.
Пелагий подумал немного.
– Отче, вы ж давно лодочником. И прошлого схимника тоже, надо полагать, на остров возили?
– На Пасху, старца Давида. А перед тем, в прошлый год на Успенье, старца Феогноста. Допрежь того старца Амфилохия, перед ним Геронтия… Или, погоди, Агапита? Нет, Геронтия… Много я их, заступников наших, переправил, всех не упомнишь.
– Так схиигумен, наверно, всякий раз нового старца так встречал – про усопшего сообщая. Вы просто запамятовали.
– Ничего я не запамятовал! – осердился брат Клеопа. – “Твоя суть небеса” помню, было. А имени после того никогда не называл. Это уж после, по всяким околичностям проясняется, кто из отшельников душу Господу воротил. Для нас, живых, они все и так уж упокойники, братией отпетые и в Прощальную часовню препровожденные. Мог бы и не говорить Израиль. Видно, скорую кончину чует, сердцем размягчел.
Поплыли на остров: Клеопа на одном весле, Пелагий на другом.
Вышел им навстречу старец Израиль, принял привезенное, передал нарезанные со вчерашнего четки, сказал:
– Вострепета Давиду сердце его смутна.
Пелагию показалось, что последнее слово схиигумен будто бы медленнее и громче произнес и смотрел при этом не на Клеопу, а на его юного помощника, хотя поди разбери, через дырки-то.
Едва отплыли, послушник тихонько спросил:
– Что это он изрек-то? В толк не возьму.
– “Вострепета Давиду сердце его” – это про старца Давида. Видно, тот сызнова сердцем хворает. Как Давид в скит определился, схиигумен часто стал из Первой книги Царств речения брать, где про царя Давида многое записано. Имя то же, вот и слову лишнему сбережение. А последнее какое было? “Смутна”? Ну, это пускай отец эконом разгадывает, у него голова большая.
Вот и весь “синий” день. Прочие его происшествия и упоминать незачем – больно уж малозначительны.
* * *
Следующий день был “зеленый”. То есть не совсем зеленый, не листвяного цвета, а скорее морской волны – синяк начал густую синеву терять, бледнеть и вроде как подзеленился.
В три часа Пелагий вручил брату Клеопе два полтинника. Поплыли.
Лодочник передал схиигумену для старца Давида лекарство. Израиль взял, подождал чего-то еще. После тяжело вздохнул и сказал нечто вовсе уж странное, впрямую глядя на рыжего монашка:
– Имеяй ухо да слышит кукулус.
– Что-что? – переспросил Пелагий, когда старец уковылял прочь.
Клеопа пожал плечами.
– “Имеяй ухо да слышит” я разобрал – из “Апокалипсиса” это, хоть и не пойму, к чему сказано, а что он в конце присовокупил, не разобрал. “Ку-ку” какое-то. Видно, прав я был про Израиля-то, зря отец эконом меня невежей ругал. Старец-то того. – Он покрутил пальцем у виска. – Ку-ку кукареку.
Судя по напряженно сдвинутым бровям, Пелагий придерживался иного мнения, однако спорить не стал, сказал лишь:
– Завтра снова поплывем, ладно?
– Плавай, пока тятькины рублики не перевелись.
Потом был “желтый” день – из зеленого повело кровоподтек в желтизну.
В сей день старец изрек так:
– Мироварец сими состроит смешение нонфацит.
– Опять по-птичьему, – резюмировал брат Клеопа. – Скоро вовсе на говор птах небесных перейдет.
Эту нелепицу я запоминать не стану, навру отцу эконому что-нибудь.
– Погодите, отче, – встрял Пелагий. – Про мироварца – это, кажется, из книги Иисуса сына Сирахова. “Мироварец” – лекарь, а “смешение” – лекарство, по-ученому микстура. Только вот к чему “нонфацит”, не ведаю.
Он несколько раз повторил: “нонфацит”, “нонфацит” и умолк, никаких бесед с лодочником больше не вел. На прощанье сказал:
– До завтра.
А назавтра лицо Полины Андреевны было уже почти совсем пристойным, лишь немножко отсвечивало бледно-палевым. Того же оттенка был и день – мягко-солнечный, с туманной дымкой.
Пелагию так не терпелось поскорей на Окольний, что он всё частил веслом, загребал сильней нужного, из-за чего лодку заворачивало носом. В конце концов за бестолковое усердие получил от брата Клеопы подзатыльник и пыл поумерил.
Схиигумен ждал на берегу. Про микстуру Пелагий, похоже, угадал верно – старец взял бутылочку и кивнул. А сказал послушнику вот что:
– Не печалися здрав есть монакум. Монашек кивнул, будто именно эти слова и ожидал услышать.
– Ну, слава Господу, вроде болящему получшало, – говорил на обратном пути Клеопа. – Ишь как Давида-то обозвал – “монахум”. Чудит святой старец… Что завтра-то, придешь? – спросил лодочник у странно молчаливого нынче отрока.
Тот как не слышал.
Это, стало быть, было в “бледно-палевый” день, а потом настал день последний, когда всё закончилось.
Столько в этот последний день всякого произошло, что помогай Господь не сбиться и ничего не упустить.
День последний. Утро
Начнем обстоятельно, прямо с утра.
В девятом часу, когда еще толком не рассвело, с озера донесся протяжный гудок – это прибыл из Синеозерска пароход “Святой Василиск”, с новым капитаном, из наемных. Госпожа Лисицына к этому времени уже попила кофей и сидела перед зеркалом, с удовольствием разглядывая свое совершенно чистое лицо. Повернется то так, то этак, всё не нарадуется. Пароходный гудок она слышала, но значения не придала.
А зря.
После унылого, раскатистого сигнала миновал какой час, ну, может, чуть больше, и в комнату к Полине Андреевне, которая за это время успела позавтракать, одеться и уже готовилась ехать навещать Бердичевского, постучал монах, келейник архимандрита Виталия.
– Высокопреподобный отец настоятель просит вас к нему пожаловать, – поклонился чернец и вежливо, но непреклонно присовокупил. – Сей же час. Карета ждет.
На вопросы удивленной богомолицы отвечал уклончиво. Можно сказать, вовсе не отвечал – так, одними междометиями. Но по виду посланца Лисицына предположила, что в монастыре стряслось что-нибудь необычайное.
Не хочет говорить – не нужно.
Поколебавшись, брать ли с собой саквояж, все же оставила. Ехать в монастырь с оружием смертоубийства сочла кощунством. В убережение от любопытной прислуги замотала револьвер в кружевные панталончики и засунула на самое дно. Поможет ли, нет – Бог весть.
Доехали быстро, в десять минут.
Выйдя из экипажа и оглядев монастырский двор, Полина Андреевна удостоверилась: точно, стряслось.
Монахи не ходили степенно, уточкой, как в обыкновенное время, а бегали. Кто мел и без того чистую мостовую, кто тащил куда-то перины и подушки, а удивительнее всего было видеть, как в соборную церковь протрусили, подобрав рясы, певчие архимандритова хора во главе с пузатым и важным регентом.
Что за чудеса!
Провожатый повел даму не в настоятельские палаты, а в архиерейские, которые предназначались для наиважнейших гостей и в обычное время пустовали. Тут в сердце Полины Андреевны что-то шевельнулось, некоторое предчувствие, но сразу же было подавлено как несбыточное и чреватое разочарованием.
А все ж таки оно не обмануло!
В трапезной солнце светило из окон в лицо вошедшей и в спины сидящим за длинным, накрытым белой скатертью столом, поэтому поначалу Лисицына увидела лишь контуры нескольких мужей, пребывающих в чинной неподвижности. Почтительно поклонилась с порога и вдруг слышит голос отца Виталия:
– Вот, владыко, та самая особа, которую вам угодно было видеть.
Полина Андреевна быстро вытащила из футляра очки, прищурилась и ахнула. На почетном месте, в окружении монастырского начальства, сидел Митрофаний – живой, здоровый, разве что немножко осунувшийся и бледный.
Архиерей осмотрел “московскую дворянку” с головы до ног взглядом, не предвещавшим хорошего, пожевал губами. Не благословил, даже не кивнул.
– Пускай с нами откушает, я с ней после поговорю.
И повернулся к настоятелю, продолжив прерванную беседу.
Лисицына села на самый край ни жива ни мертва – и от радости, и, конечно, от страха. Отметила, что седины в бороде преосвященного стало больше, что щеки запали, а пальцы сделались тонки и слегка подрагивают, чего раньше не водилось. Вздохнула.
Брови епископа сурово похаживали вверх-вниз. Понятно было, что гневается, но сильно ли – на глаз не определялось. Уж Полина Андреевна смотрела-смотрела на своего духовного отца молящим взором, но внимания так и не удостоилась. Заключила: гневается сильно.
Снова вздохнула, но менее горько, чем в первый раз. Стала слушать, о чем говорят архиерей и настоятель.
Беседа была отвлеченная, о богоспасаемой общине.
– Я в своих действиях, ваше преосвященство, придерживаюсь убеждения, что монах должен быть как мертвец среди живущих. Неустанные труды во благо общины да молитвы – вот его бытование, и больше ничего не надобно, – говорил Виталий, видно, отвечая на некий вопрос или, может быть, упрек. – Оттого я с братией строг и воли ей не даю. Когда постриг принимали, они сами от своей воли отказались, во славу Божию.
– А я с вашим высокопреподобием согласиться не могу, – живо ответил Митрофаний. – По-моему, монах должен быть живее любого мирянина, ибо он-то и живет настоящей, то есть духовной жизнью. И вы к своим подопечным должны с почтением относиться, ибо каждый из них – обладатель возвышенной души. А у вас их в темницу сажают, голодом морят, да еще, говорят, по мордасам прикладывают. – Здесь владыка метнул взгляд на дородного инока, что сидел справа от архимандрита – Полина Андреевна знала, что это грозный отец Триадий, монастырский келарь. – Такое рукоприкладство я попустить не могу.
– Монахи – они как дети, – возразил настоятель. – Ибо оторваны от обычных земных забот. Мнительны, суелюбопытны, невоздержанны на язык. Многие сызмальства в обительских стенах спасаются, так в душе дитятями и остались. С ними без отеческой строгости невозможно.
Преосвященный сдержанно заметил:
– А вы не принимайте в монашеское звание тех, кто жизни не изведал и себя не познал. Есть ведь у человека и другие пути спасения кроме иноческого служения. И путей этих бессчетное множество. Это только простаку мнится, что монашество – самая прямая дорога к Господу, но в Божьем мире прямая линия не всегда наикратчайшая. Хочу вновь настоятельно воззвать к вашему высокопреподобию: не увлекайтесь чрезмерно строгостью. Христова церковь должна не страх, любовь внушать. А то, глядя на дела наших церковников, хочется из Гоголя повторить: “Грустно от того, что в добре нет добра”.
Отец Виталий выслушал наставление, упрямо наклонив голову.
– А я вашему преосвященству на это не словами светского сочинителя, а речением благочестивого старца Зосимы Верховского отвечу: “Если не будем со святыми, то будем с диаволами; третьего места ведь нет для нас”. Господь производит отсев человеков – кому спастись, кому погибнуть. Выбор этот суровый, страшный, как тут без строгости?
Полина Андреевна знала, что покойного оптинского старца Зосиму Верховского владыка почитает особенным образом, так что архимандритово возражение попало в цель.
Митрофаний молчал. Прочие монахи смотрели на него, ждали. Внезапно госпоже Лисицыной сделалось не по себе: она одна была здесь в мирском наряде, единственным светлым пятном среди черных ряс. Словно какая синица или канарейка, по ошибке залетевшая в стаю воронов.
Нет, сказала себе Полина Андреевна, я той же породы. И не вороны они вовсе, они о важном говорят, обо всем человечестве пекутся.
Так что скажет настоятелю Митрофаний?
– Католичество допускает еще и чистилище, потому что людей совсем хороших и совсем плохих мало, – медленно проговорил епископ. – Чистилище, конечно, нужно понимать в смысле духовном – как место очищения от налипшей грязи. Наша же православная вера чистилища не признаёт. Я долго думал, отчего такая непреклонность, и надумал. Не от строгости это, а от еще большего милосердия. Ведь вовсе черных, неотмываемых грешников не бывает, во всяком, даже самом закоренелом злодее живой огонек теплится. И наш православный ад, в отличие от католического, ни у кого, даже у Иуды, надежды не отнимает. Думается мне, что адские муки у нас не навечно задуманы. Православный ад то же чистилище и есть, потому что всякой грешной душе там свой срок отведен. Не может быть, чтобы Господь в Своем милосердии душу вечно, без прощения карал. Зачем тогда и муки, если не в очищение?
Ново-араратские отцы переглянулись, ничего на это суждение не сказали, а Полина Андреевна покачала головой. Ей было известно, что, говоря о религии, владыка частенько высказывает мысли, которые могут быть сочтены вольнодумными и даже еретическими. Меж своими ладно, нестрашно. Но перед этими начетниками? Ведь донесут, накляузничают.
А Митрофаний свою нотацию не закончил.
– И еще попеняю вашему высокопреподобию. Слышал я, что очень уж вы угождаете земным властителям, когда они вас навещают. Рассказывали мне, что в прошлый год, когда к вам великих княжон на богомолье привозили, вы будто бы к каждой святыне ковровую дорожку уложили и хор ваш перед приезжими целый концерт затеял. Это перед девочками-то малолетними! А зачем вы к генерал-губернатору самолично ездили синеозерскую дачу святить и даже чудотворную икону с собой возили?
– Ради богоугодного дела! – горячо воскликнул Виталий. – Ведь телом-то на земле живем и по земле ступаем! За то, что я их императорским высочествам угодил, монастырю от дворцового ведомства в Петербурге участок под церковь подворскую пожалован. А генерал-губернатор в благодарность колокол бронзовый пятисотпудовый прислал. Это ж не мне, многогрешному Виталию, это церкви надобно!
– Ох, боюсь я, что нашей церкви за лобызание с земной властью придется дорогую цену заплатить, – вздохнул епископ. – И, возможно, в не столь отдаленном времени… Ну да ладно, – неожиданно улыбнулся он после короткой паузы. – Только приехал и сразу браниться – тоже не очень по-доброму выходит. Хотел бы я, отец Виталий, знаменитый ваш остров осмотреть. Давно мечтаю.
Архимандрит почтительно наклонил голову.
– Я уж и то удивлялся, чем прогневал ваше преосвященство, отчего Арарат никогда посещением не удостоите. Если б заранее известить изволили, и встречу бы достойную приготовил. А так что же – не взыщите.
– Это ничего, я парадности не любитель, – благодушно сказал архиерей, сделав вид, что не заметил в словах настоятеля скрытого упрека. – Хочу увидеть всё, как бывает в обыденности. Вот прямо сейчас и начну.
– А оттрапезничать? – встревожился отец келарь. – Рыбки нашей синеозерской, пирогов, солений, меда-пряничков?
– Благодарствуйте, доктора не велят. – Митрофаний постучал себя по левой половине груди и поднялся. – Отвары пью, кашицы скучные вкушаю, тем и сыт.
– Что ж, готов сопровождать куда велите, – поднялся и Виталий, а за ним остальные. – Карета запряжена.
Владыка ласково молвил:
– Мне ведомо, сколько у вашего высокопреподобия забот. Не тратьте время на пустое чинопочитание, мне это не лестно, да и вам не в удовольствие.
– Так я отряжу с вашим преосвященством отца Силуана или отца Триадия. Нельзя ж вовсе без провожатого.
– Не нужно и их. Я ведь к вам не с инспекцией, как вы, должно быть, подумали. Давно желал и даже мечтал побывать у вас попросту, как обычный паломник. Бесхитростно, безо всяких начальственных видов.
Голос у владыки и в самом деле был бесхитростный, но Виталий насупился еще пуще – не поверил в Митрофаниеву искренность. Верно, решил, что епископ хочет осмотреть монастырские владения без подсказчиков и соглядатаев. И правильно решил.
Только теперь преосвященный глянул на Полину Андреевну.
– Вот госпожа… Лисицына со мной поедет, давняя моя знакомица. Не откажите, Полина Андреевна, составить компанию старику. – И как поглядит в упор из-под густых бровей – Лисицына сразу с места вскочила. – Поговорим о прежних днях, расскажете о своем житье-бытье, сравним наши впечатления от святой обители.
Нехорошим это было сказано тоном – во всяком случае, так помнилось Полине Андреевне.
– Хорошо, отче, – пролепетала она, опустив глаза. Настоятель уставился на нее с тяжелым подозрением во взоре. Недобро усмехнувшись, поинтересовался:
– Что крокодил, матушка, боле не мучает? Лисицына смолчала, только голову еще ниже опустила.
Выехали из ворот в той же карете, что доставила Полину Андреевну из пансиона. Пока ничего сказано не было. Преступница волновалась, не знала, с чего начать: то ли каяться, то ли оправдываться, то ли про дело говорить. Митрофаний же молчал со смыслом – чтоб прониклась.
Глядел в окошко на опрятные араратские улицы, одобрительно цокал языком. Заговорил неожиданно – госпожа Лисицына даже вздрогнула.
– Ну а крокодил – это что? Опять озорство какое-нибудь?
– Грешна, отче. Обманула высокопреподобного, – смиренно призналась Полина Андреевна.
– Грешна, ох грешна, Пелагиюшка. Много делов натворила…
Вот оно, началось. Покаянно вздохнула, потупилась.
Митрофаний же, загибая пальцы, стал перечислять все ее вины:
– Клятву преступила, данную духовному отцу, больному и даже почти что умирающему.
– Я не клялась! – быстро сказала она.
– Не лукавь. Ты мою просьбу безмолвную – в Арарат не ездить – преотлично поняла и головой кивнула, руку мне поцеловала. Это ли не клятва, змея ты вероломная?
– Змея, как есть змея, – согласилась Полина Андреевна.
– В недозволенные одежды вырядилась, сан монашеский осрамила. Шея вон голая, тьфу, смотреть зазорно.
Лисицына поспешно прикрыла шею платком, но попыталась сей пункт обвинения отклонить:
– В иные времена вы сами меня на такое благословляли.
– А сейчас не то что благословения не дал – прямо воспретил, – отрезал Митрофаний. – Так иль не так?
– Так…
– В полицию думал на тебя заявить. И даже оказался бы неизвинимым, не сделав этого. Деньги у пастыря похитила! Это уж так пасть – ниже некуда! На каторгу бы тебя, самое подходящее для воровки место.
Полина Андреевна не возразила – нечего было.
– И если я не объявил тебя, беглую черницу и разбойницу, в полицейский розыск на всю империю – а тебя по рыжести и конопушкам быстро бы сыскали, – то единственно из благодарности за исцеление.
– За что? – изумилась Лисицына, думая, что ослышалась.
– Как узнал я от сестры Христины, что ты, на меня сославшись, уехала куда-то, да как понял, что ты умыслила, сразу мое здоровье на поправку пошло. Устыдился я, Пелагиюшка, – тихо сказал архиерей, и стало видно, что вовсе он не гневается. – Устыдился слабости своей. Что ж я, как старуха плаксивая, на постели валяюсь, докторские декокты с ложечки кушаю? Чад своих несчастных в беде бросил, всё на женские плечи свалил. И так мне стыдно сделалось, что я уж на второй день садиться стал, на четвертый пошел, на пятый маленько в коляске по городу прокатился, а на восьмой засобирался в дорогу – сюда, к вам. Профессор Шмидт, который меня из Питера хоронить ехал, говорит, что отродясь не видал такого скорого выздоровления от надорвания сердечной мышцы. Уехал профессор в столицу, очень собой гордый. Теперь ему за визиты и консультации станут еще больше денег платить. А вылечила меня ты, не он.
Всхлипнув, Полина Андреевна облобызала преосвященному худую белую руку. Он же поцеловал ее в пробор.
– Ишь, напарфюмилась-то, – проворчал епископ, уже не прикидываясь сердитым. – Ладно, о деле говори.
Лисицына достала из-за пазухи письмо, протянула.
– Лучше прочтите. Тут всё самое главное. Каждый вечер приписывала. Короче и ясней выйдет, чем рассказывать. Или хотите словами?
Митрофаний надел пенсне.
– Дай прочту. Чего не пойму – спрошу.
Со всеми накопившимися чуть не за целую неделю приписками письмо было длинное, мало не на десяток страниц. Строчки кое-где подмокли, расплылись.
Карета остановилась. Возница-монах, сняв колпак, спросил:
– Куда прикажете? Из города выехали.
– В лечебницу доктора Коровина, – сказала Полина Андреевна вполголоса, чтобы не мешать читающему.
Покатили дальше.
Она жалостно рассматривала перемены в облике владыки, вызванные недугом. Ох, рано он встал с постели. Как бы снова беды не вышло. Но, с другой стороны, лежать в бездействии ему только хуже бы было.
В одном месте преосвященный вскрикнул, как от боли. Она догадалась: про Алешу прочел.
Наконец, владыка отложил листки, хмуро задумался. Спрашивать ни о чем не спрашивал – видно, толково было изложено.
Пробормотал:
– А я-то, старик ненадобный, пилюли глотал да ходить учился… Ох, стыдно.
Полине Андреевне не терпелось поговорить о деле.
– Мне, владыко, загадочные речения старца Израиля покою не дают. Там ведь что выходит-то…
– Погоди ты со своими загадками, – отмахнулся Митрофаний. – Про это после потолкуем. Сначала главное: Матюшу видеть хочу. Что, плох?
– Плох.
День последний. Середина
– Очень плох, – подтвердил доктор Коровин. – С каждым днем достучаться до него все труднее. Энтропоз прогрессирует. День ото дня больной делается все более вялым и пассивным. Ночные галлюцинации прекратились, но я вижу в этом не улучшение, а ухудшение: психика уже не нуждается в возбуждениях, Бердичевский утратил способность испытывать такие сильные чувства, как страх, у него ослабился инстинкт самосохранения. Вчера я провел опыт: велел не приносить ему пищи, пока не попросит сам. Не попросил. Так весь день и просидел голодный… Он перестает узнавать людей, если не видел их со вчерашнего дня. Единственный, кому удавалось хоть как-то втянуть его в связный разговор, – сосед, Лямпе, но тот тоже субъект специфический и не мастер красноречия – Полина Андреевна видела, знает. Весь мой опыт подсказывает, что дальше будет только хуже. Если хотите, можете забрать у меня больного, но даже в наимоднейшей швейцарской клинике, хоть у самого Швангера, результат будет тот же. Увы, современная психиатрия в подобных случаях беспомощна.
Втроем – доктор, епископ и Лисицына – они вошли в коттедж № 7. Заглянули в спальню. Две пустые кровати – одна, Бердичевского, скомканная, вторая аккуратно застеленная.
Вошли в лабораторию. Несмотря на день, шторы задвинуты, свет не горит. Тихо.
Над спинкой кресла торчала лысеющая макушка Матвея Бенционовича, в прежние времена всегда прикрытая виртуозным зачесом, а теперь беззащитная, голая. На звук шагов больной не обернулся.
– А где Лямпе? – шепотом спросила Полина Андреевна.
Коровин голос понижать не стал:
– Понятия не имею. Как ни приду, его все нет. Пожалуй, уже несколько дней его не видел. Сергей Николаевич у нас личность самостоятельная. Должно быть, открыл еще какую-нибудь эманацию и увлечен “полевыми экспериментами” – есть у него такой термин.
Владыка остался у порога. Глядел на затылок своего духовного чада, часто-часто моргая.
– Матвей Бенционович! – позвала госпожа Лисицына.
– Вы погромче, – посоветовал Донат Саввич. – Он теперь откликается лишь на сильные раздражители. Она во весь голос крикнула:
– Матвей Бенционович! Смотрите, кого я к вам привела!
Была у Полины Андреевны маленькая надежда: увидит Бердичевский любимого наставника и встряхнется, пробудится к жизни.
На крик товарищ прокурора оглянулся, поискал источник звука. Нашел. Но посмотрел только на женщину. Ее спутников взгляда не удостоил.
– Да? – медленно спросил он. – Что вам, сударыня?
– Раньше он про вас все время спрашивал! – в отчаянии прошептала она Митрофанию. – А теперь и не глядит… А где господин Лямпе? – осторожно спросила она, приблизившись к сидящему.
Тот произнес тускло, безразлично:
– Под землей.