Психологический тип личности в русской и советской культурах
Первое, с чего надо начать знакомство с психологическими причинами происходящих сейчас изменений нравственного сознания, — это различение психологии двух последовательных культур — русской и сменившей ее советской.[48]
Насколько, однако, правомерна такая постановка вопроса и может ли психолог претендовать на анализ столь глобального понятия как культура?
Думаю, что такой ход возможен, ведь в конце концов народы и общества можно уподобить нравстенным личностям, о чем говорил еще П.Я.Чаадаев.[49]
Начнем, как и в каждом психологическом анализе, с некоторой феноменологии, описания внешних проявлений.
Если обратиться к классической русской литературе и другим памятникам и источникам культуры, то станет достаточно очевидным, что для русского типа подразумевались тонкая душевная организация, ранимость, лиризм. Обратившись же к источникам советской культуры, так же с достаточной очевидностью можно увидеть в советском типе огрубленность, отсутствие тонкости и лиризма. Для русского типа почиталось ценным понятие жалости, милосердия, сострадания к униженным и оскорбленным. Достаточно напомнить, что на памятнике Пушкину выбиты слова, как бы подытоживающие его основную ценность для России: «И долго буду тем любезен я народу, /Что чувства добрые я лирой пробуждал, /Что в мой жестокий век восславил я свободу /И милость к падшим призывал». Иное прославлялось и формировалось в качестве идеала и устремления у советского типа. Интересно сравнить в этом плане внешние облики двух московских памятников: Пушкину — величайшему русскому национальному поэту и Маяковскому — по вердикту Сталина — величайшему поэту советской эпохи. Задумчивый, как бы ушедший в себя Пушкин и развернутый к бою, грудь вперед «агитатор, горлан, главарь» Маяковский. И даже неважно, что современник и знакомый Маяковского Илья Эренбург писал, что, проезжая ежедневно мимо памятника Маяковскому, он видит на постаменте человека, которого никогда не знал таким в жизни. Может быть и Пушкин был редок в той позе и манере, в какой его поставил Опекушин напротив Страстного монастыря. Дело в данном случае в образе Поэта, выразителя и водителя дум, как он виделся, символизировался в двух культурах. И если Пушкин звал к милости, то Маяковский — к расправе, передавая в качестве аргумента последнее слово «товарищу маузеру». Сопоставление будет неполным, если особо не отметить, что для русского был характерен возвышенный идеализм и религиозность. Для советского — грубый материализм и воинствующий атеизм.
Речь идет не обо всех, конечно, людях, живших в России или в Советском Союзе, а лишь о типе русского человека и о типе советского человека. О том, к чему стремилась и куда призывала русскую душу ее духовная история, идеология и жизнь, и о том, к чему стремилась и что насаждала вся советская история, идеология и жизнь. То есть речь идет о направленностях, типах культуры, кристаллизуемых в определенных нравственных образах личности.
Мы говорили до сих пор о внешних, феноменологических различиях, за которыми должны лежать и вполне определенные внутренние, структурные. Однако для того, чтобы их рассмотреть, надо выдвинуть некоторые психологические основания.
Важнейшим для характеристики личности является типичный, преобладающий для нее способ отношения к другому человеку, другим людям, и соответственно, к самому себе. К этому приходили многие авторы, но применительно к психологии наиболее проникновенно сказано, пожалуй, у С.Л.Рубинштейна: «…Первейшее из первых условий жизни человека — это другой человек. Отношение к другому человеку, к людям составляет основную ткань человеческой жизни, ее сердцевину. „Сердце“ человека все соткано из его человеческих отношений к другим людям; то, чего он стоит, целиком определяется тем, к каким человеческим отношениям человек стремится, какие отношения к людям, к другому человеку он способен устанавливать. Психологический анализ жизни, направленный на раскрытие отношений человека к другим людям, составляет ядро подлинной психологии. Здесь вместе с тем область „стыка“ психологии с этикой».[50]
Исходя из доминирующего способа отношения к себе и другому человеку было намечено несколько принципиальных уровней в структуре личности.
Первый уровень — эгоцентрический. Он определяется преимущественным стремлением лишь к собственному удобству, выгоде, престижу. Отношение к себе здесь как к единице, самоценности, а отношение к другим сугубо потребительское, лишь в зависимости от того, помогает ли другой личному успеху или нет. Если помогает, то он оценивается как удобный, хороший, если не помогает, препятствует, затрудняет, то — как плохой, враг.
Следующий, качественно иной уровень — группоцентрический. Человек, тяготеющий к этому уровню, идентифицирует себя с какой‑либо группой и отношение его к другим людям тесно зависит от того, входят ли эти другие в его группу или нет. Группа при этом может быть самой разнообразной, не только маленькой, узкой как семья, например, но достаточно большой, например, целая нация, народ, класс. Если другой входит в такую группу, то он обладает свойством самоценности (вернее «группоценности» ибо ценен не сам по себе, а своей принадлежностью, родством группе), достоин жалости, сострадания, уважения, снисхождения, прощения, любви. Если же другой в эту группу не входит, то эти чувства могут на него не распространяться.
Следующий уровень мы назовем просоциальным или гуманистическим. Для человека, который достигает этого уровня, отношение к другому уже не определяется тем лишь — принадлежит он к определенной группе или нет. За каждым человеком, пусть даже недалеким, не входящим в мою группу, подразумевается самоценность и равенство его в отношении прав, свобод и обязанностей. В отличие от предыдущего уровня, где смысловая, личностная направленность ограничена пользой, благосостоянием, укреплением позиций относительно замкнутой группы, подлинно просоциальный уровень, в особенности его высшие ступени, характеризуются внутренней смысловой устремленностью человека на достижение таких результатов (продуктов труда, деятельности, общения, познания), которые принесут равное благо другим, даже лично ему незнакомым, «чужим», «дальним» людям, обществу, человечеству в целом.
Если на первом описанном нами уровне другой человек выступает как вещь, как подножие эгоцентрических желаний, если на втором — другие делятся на круг «своих», обладающих самоценностью, и «чужих», ее лишенных, то на третьем уровне принцип самоценности человека становится всеобщим. По сути, только с этого уровня можно говорить о нравственности, только здесь начинает выполняться старое «золотое правило» этики — поступай с другими так, как ты бы хотел, чтобы поступали с тобой, или известный императив Канта, требующий, чтобы максима, правило твоего поведения было равнопригодно, могло быть распространено как правило для всего человечества. На предыдущих стадиях речь о нравственности не идет, хотя можно, разумеется, говорить о морали — эгоцентрической или групповой, корпоративной.
Просоциальная, гуманистическая ступень — казалось бы высшая из возможных для развития личности. Однако над этой замечательной и высокой ступенью есть еще одна. Ее можно назвать духовной или эсхатологической. На этой ступени человек начинает осознавать и смотреть на себя и другого не как на конечные и смертные существа, но как на существа особого рода, связанные, подобные, соотносимые с духовным миром. Как на существа, жизнь которых не кончается вместе с концом жизни земной. Иными словами — это уровень, в рамках которого решаются субъективные отношения человека с Богом, устанавливается личная формула связи с Ним. Если говорить о христианской традиции, то субъект приходит здесь к пониманию человека как образа и подобия Божия, поэтому другой человек приобретает в его глазах не только гуманистическую, разумную, общечеловеческую, но и особую сакральную, божественную ценность.
Понятно, что на каждой ступени меняется представление человека о благе и счастье. На первой ступени (эгоцентрической) это личное благо и счастье вне зависимости от того — счастливы или несчастны другие. (Лучше даже, чтобы они были несчастны, чтобы на их фоне ярче сияло твое счастье.)
На второй ступени благо и счастье связаны с процветанием той группы, с которой идентифицирует себя человек. Он не может быть счастлив, если терпит несчастье его группа. В то же время, если терпят ущерб и несчастье люди, не входящие в его группу, — это мало влияет на ощущение его счастья.
На третьей ступени счастье и благополучие подразумевает их распространение на всех людей, все человечество. Наконец, на четвертой ступени к этому прибавляется ощущение связи с Богом и представление о счастье как служении и соединении с Ним.
Чтобы приблизиться к пониманию реальной сложности, необходимо также добавить, что помимо намеченной вертикали души, ее подъемных уровней, существует шкала степеней присвоенности тех или иных смысловых содержании и мотивационных устремлении, принадлежащих к разным уровням. Так, можно говорить о неустойчивых, ситуативных смысловых содержаниях, характеризующихся эпизодичностью, зависимостью от внешних обстоятельств; далее — об устойчивых, личностно присвоенных смысловых содержаниях, вошедших, вплетенных в общую структуру смысловой сферы; и наконец, о личностных ценностях, определяемых как осознанные и принятые человеком наиболее общие, генерализованные смыслы его жизни.
Если уровни смысловой сферы составляют вертикаль, ординату сетки смысловых отношений, то намеченные степени присвоенное их личностью (ситуативная, устойчивая, личностно‑ценностная) составляют горизонталь, абсциссу этой сетки. Поэтому одно и то же внутреннее смысловое побуждение или его внешнее проявление, деяние, поступок могут иметь разное внутреннее обоснование и душевный резонанс в зависимости от того, являются ли они сугубо ситуационно обусловленными или есть следствие выстраданных и сознательно исповедуемых личностью ценностей. Это обстоятельство весьма осложняет характеристику душевной жизни, делая ее ареной внутренней борьбы разных тенденцийф, уровней и направлений с той или иной степенью интенсивности заявляющих о себе. Вспомним афоризм: «Я человек и ничто человеческое мне не чуждо». Если каждого строго «разобрать» на составляющие его желания, помыслы, потребности и печали, то отдельные детали этого конструктора под названием «душа человеческая» окажутся, во‑первых, во многом сходными, а во‑вторых, их набор, наименование во многом одинаковыми. Важны не выхваченные из контекста отдельные части, а их неповторимое соотнесение, сочетание, общая устремленность, противоборство, которые и составляют захватывающую картину человеческого духа, его восхождение или нисхождение, подвижничество или прозябание, подвиг или падение.
Поэтому я весьма далек от мысли, что людей можно расклассифицировать, расставить каждого на определенной ступени. Все четыре уровня так или иначе присутствуют, сожительствуют в каждом и в какие‑то моменты, хотя бы эпизодом, ситуативно побеждает один уровень, а в какие‑то — другой. Однако вполне можно говорить и о некотором типичном для данного человека профиле, типичном устремлении. Так, хотя выраженного эгоцентриста могут вполне посещать и группоцентрические, и гуманистические, и даже духовные порывы, они, как правило, проигрывают, терпят поражение, отступают в реальной жизни перед мотивами эгоцентрическими, успевшими приобрести в его душе статус личностных ценностей.
Можно использовать здесь для иллюстрации и церковный образ «прозрачности» человека. Эгоцентрист по большей части прозрачен, открыт лишь для эгоцентрических побуждений, тогда как в отношении вышележащих уровней он затуманен, неверен, случаен, видит их как бы в дымке, искажении, дурном преломлении. Подъем по ступеням развития личности — это все большая открытость, прозрачность человека ко все более высоким смыслообразующим уровням. Духовная, эсхатологическая ступень делает человека открытым, прозрачным Самому Богу. Это может произойти ситуативно, на время и далее замутиться надолго, а может стать и относительно постоянным состоянием. Вот тогда‑то мы видим и говорим, что человек светится весь, изучает добро и свет. Но не он из себя сам, а через него, ставшего прозрачным для Бога.
Надо ли добавлять, что человек просоциального или духовного склада не просто пребывает в башне из слоновой кости, но ведет тяжкую и постоянную борьбу с нижележащими уровнями души. Это действительно восхождение со всеми его опасностями. И потому эгоцентрист при определенных условиях, подвиге и дерзании души может возвыситься, а духовный, религиозный человек пасть, низвергнуться в одночасье в бездну.
Теперь, после этого психологического отступления вернемся к проблеме внутреннего нравственного различия человека русской культуры и человека советского. Добавим к этому для сравнения и человека западного, точнее, центрально— и западноевропейского. Надо ли вновь подчеркивать, что речь пойдет, конечно, об абстракции, и о том, к чему стремилась соответствующая культура — русская, советская и западная в качестве своего образца, цели, упования.
Русская культура при всех ее издержках стремилась к образованию и реализации в человеке духовного, эсхатологического уровня как главного и определяющего его нравственный облик. Любое дело, чтобы быть признанным, благим, нужным, должно было быть оправдано, соотнесено с христианским намерением, с Христом. Все остальные деяния, пусть и приносящие внешнюю, материальную пользу, рассматривались как зло.[51]
Советская культура всей мощью тоталитарной системы формировала (можно сказать грубее и точнее — формовала, прессовала) иной тип личности — группоцентрический. Главными были класс, партия, коммунистическое общество, а все, что вокруг — враги, против которых возможны любые средства борьбы. Все было направлено именно к такой, по сути дела, донравственной позиции.
Западная культура выносила в себе просоциальную, гуманистическую ориентацию. Стремление в идеале нести благо всем людям, человечеству в целом. Этим ориентациям способствовали и одновременно их отражали весьма многие обстоятельства и условия.
Возьмем, например, западный вариант. Западная государственность формировалась как стремление к праву, такому порядку, при котором каждый член общества был бы в равной степени защищен законом и ответственностью перед ним. Центральными здесь стали понятия чести, справедливости, закона. Отсюда глубокая разработка, реальное правовое, юридичское обеспечение гуманистических тенденций.
Русская история закона не знала, она вся пропитана произволом царей, губернатора, любого начальника, любого, как писал Достоевский, дьячка в церкви. Народ, человек, по сути, всегда чувствовал себя совершенно бесправным. Если он и мог к чему‑то апеллировать, то не к закону, а к совести, состраданию, христианскому милосердию другого. То есть он как бы миновал инстанцию гуманистическую, правовую и обращался сразу к духовному уровню. Поэтому в профиле русской души как бы провал, ущерб правового сознания, но именно он способствовал, подталкивал к жизни духовной. Царь мог миловать, а мог казнить. И это зависело не от закона, а от того, внемлет ли он мольбе, просьбе, простит ли он «Христа ради», а не ради такого‑то параграфа закона. Ключевым, таким образом, опорным здесь является слово «совесть».
Что касается советской морали, то она, как сказано, была выраженно группоцентрической и ключевым здесь является понятие «классового сознания». То есть для снисхождения или оправдания надо было апеллировать не к закону и чести, не к совести и Богу, но к классовой пользе. (Известно, что некоторые участники показательных процессов 30‑х годов брали на себя несуществующую вину только потому, что считали — так будет лучше для коммунистической партии и пролетариата).
Данная классификация находит достаточно много и других подтверждений. Возьмем, например, такой чуткий показатель, как язык. В русском языке нет строгого определения места глаголов и порядка других слов, это язык, как заметил Бродский, завихрений придаточных предложений. Но именно такой язык в наибольшей степени оказывается пригодным для описания далеких от однозначности, трудновыразимых духовных реалий. Это лишь структурная сторона. Русский язык отличается от других и по значению многих, причем сугубо повседневных слов — это язык необыкновенно сакральный, возможно, самый сакральный, христианский из мировых языков. В самом деле, обычная благодарность «спасибо» — это спаси Бог, название седьмого дня недели «воскресенье» — в напоминание центрального таинства христианства Воскресения Христова, судьба — это суд Божий и др.
Что касается советского языка, то это тоже совершенно особый новояз, новый язык эпохи. Это язык, в котором всячески подчеркивалось коллективное начало. Вспомним распространенные клише — «все как один», «еще теснее сплотимся вокруг партии», «народ и партия едины», «все советские люди с чувством глубокого удовлетворения встретили решение съезда (собрания, пленума)» и т.д. Причем не следует думать, что то были лишь некоторые внешние, совершенно отчужденные от индивидуального сознания формулы, они вполне пропечатывались, соотносились и с обыденным уровнем, поскольку и то и другое формировалось как следствие одной культуры, одного подхода к человеку. Кто не помнит таких житейских, каждодневных оборотов, как «тебе больше всех надо?», «ты что — лучше других?», «я — как все» и т.п., где всячески подчеркивалось значение «всех», массы, группы и незначимоеть отдельной личности. Помню, как на семинар нашего известного старого профессора робко зашел человек и между ним и профессором состоялся следующий обмен репликами. «Вы кто?» — спросил профессор. «Я — никто,» — ответил вошедший. Для западного человека этот диалог выглядит, наверное, как в высшей степени невежливый и одновременно нелепый, непонятный, в то время как в контексте советской культуры значение его вполне понятно: профессор спросил у вошедшего, из какого тот учреждения (организации, сообщества), а вошедший ответил, что не из какого, никакому конкретному не принадлежит, никем не послан, следовательно «никто». Еще один характерный штрих советского новояза — это обилие и значимость неопределенных, безличных построений: «Ему дали 10 лет» (об осужденном), «Вчера выкинули ботинки» (о неожиданном появлении товара), «имеется мнение», «наверху считают» (о негласном решении руководства) и т.д. Все эти суждения также исключали личность (вернее, отражали, констатировали ее исключение) и апеллировали к некой безличной силе, доминирующей над конкретным человеком.