Ж.-п. сартр

ОЧЕРК ТЕОРИИ ЭМОЦИЙ

Психология, феноменология и

феноменологическая

психология

Психология является дисциплиной, которая претендует на то, чтобы быть позитивной, т е. она хочет иметь своим источником исключительно опыт. (...)

' Sartre J. P Esquisse d'une theone des emotions Pans, 1948 pp 3-10—12, 15—30, 33—42, 45—49

В результате (. ) оказывается, что психология, поскольку она считает себя наукой, может дать только некую сумму разнородных фактов, по большей части никак не связанных друг с другом. Что может быть более различным, чем учение о стробоскопичес­кой иллюзии и о комплексе неполноценности? Этот беспорядок не случаен, а проистекает из самих принципов психологической науки. Ожидать факт — это значит, по определению, ожидать нечто изо­лированное, это значит предпочитать, в соответствии с позити­вистской установкой, случайное существенному, возможное необхо­димому, беспорядок порядку Это значит принципиально отбросить сущность в будущее: «Это потом, когда мы соберем достаточно фактов». Психологи действительно не отдают себе отчета в том, что, нагромождая случайности, так же невозможно достигнуть сущности, как невозможно прийти к единице, бесконечно добавляя цифры справа от 0,99. Если их целью является только накопление частичных знаний, то сказать тут нечего; просто не видно, что за интерес в этой работе коллекционера (...)

Что дадут принципы и методы психологии применительно к частному случаю, к изучению эмоций, например? Прежде всего, наше знание эмоции добавится извне к другим знаниям о психо­логическом бытии. Эмоция предстанет как нечто новое, несводимое к явлениям внимания, памяти, восприятия и т. д. ( ..) Что же касается изучения условий возможности эмоции, т. е. если спросить себя, делает ли возможными эмоции самая структура человеческой реальности и как она это делает, то все это показалось бы психологу бесполезным и абсурдным: зачем исследовать, возможна ли эмоция, ведь она несомненно есть. Именно к опыту обратится опять психолог, чтобы установить границы эмоциональных явлений и их определение. По правде говоря, он бы мог здесь заметить, что он уже имеет идею эмоции, поскольку после обследования фактов он проведет разграничительную линию между эмоциональными фактами и фак­тами, которые таковыми не являются: в самом деле, каким образом опыт мог бы дать ему разграничительный принцип, если бы он уже не имел его? Но психолог предпочитает придерживаться своей веры, что факты сгруппировались сами под его взглядом. (...)

Именно благодаря реакции на недостатки психологии и пси­хологизма, около 30 лет назад возникла новая дисциплина — фено­менология. Ее основатель Гуссерль был поражен сначала несоизме­римостью сущности и факта, тем, что тот, кто отправляется в своем исследовании от фактов, никогда не придет к отысканию сущностей. Если я ищу психические факты, лежащие в основе арифметических вычислений, мне никогда не удастся реконструиро­вать арифметических сущностей единицы, числа и операций. Не отказываясь, однако, от идеи опыта (принцип феноменологии — идти «к самим вещам», основа ее метода — эйдетическая интуиция), нужно эту идею сделать по крайней мере более гибкой и отвести место опыту сущностей и ценностей; нужно даже признать, что только сущности позволяют классифицировать и обследовать фак­ты. Если бы мы имплицитно не прибегали к представлению о сущ-

ности эмоции, для нас было бы невозможно среди всей массы пси­хических фактов выделить особую группу фактов эмоциональности. Феноменология предписывает, следовательно, коль скоро имплицит­но мы уже обращались к сущности эмоции, обратиться к ней также и эксплицитно и хотя бы однажды зафиксировать при помощи понятий содержание этой сущности. (...)

Мы можем понять теперь причины недоверия психолога к фено­менологии. Исходная предосторожность психолога действительно заключается в рассмотрении психического состояния таким образом, что оно лишается всякого значения. Психическое состояние для него всегда есть факт и как таковой всегда случаен. Этот случайный его характер и есть то, за что психолог больше всего держит­ся. Если ученого спросят: «Почему тела притягиваются по закону Ньютона?», он ответит: «Я об этом ничего не знаю; потому что это так». А если у него спросят: «А что означает это притя­жение?», он ответит: «Оно ничего не означает, оно есть». Подобно этому, психолог, спрошенный об эмоции, гордо отвечает: «Она есть. Почему? Я об этом ничего не знаю, я это просто конста­тирую. Я не знаю за ней никакого значения». Напротив, для фено-менолога любой человеческий факт является по самой сути своей значащим. Если вы его лишаете значения, вы его лишаете его природы человеческого факта. Задача феноменолога, следовательно, будет состоять в изучении значения эмоции. Что следует понимать под этим?

Означать — значит указывать на что-то другое, и указывать на него таким образом, что, развертывая значение, мы как раз и найдем означаемое. Для психолога эмоция вообще ничего не озна­чает, поскольку он изучает ее как факт, т. е. отрывая ее от всего остального. Она будет, следовательно, с самого начала незначащей, но если, действительно, всякий человеческий факт является значащим, то эмоция, как она берется психологом, есть, по сути дела, мертвая, непсихическая, нечеловеческая. Если мы захотим сделать из эмоции, по примеру феноменологов, истинное явление сознания, то нужно будет, напротив, рассматривать ее прежде всего как значащую! То есть мы будем утверждать, что она есть лишь в той строгой мере, в какой она означает. Мы не потеряемся в изучении физиологических фактов, поскольку именно взятые сами по себе и изолированно они почти ничего не значат:

они есть, вот и все. И наоборот, устанавливая значение поведения и взволнованного сознания, мы попытаемся обнаружить означае­мое. (...)

В наши намерения здесь не входит предпринимать феноменоло­гическое изучение эмоций. Если бы мы должны были наметить контуры такого изучения, оно относилось бы к эффективности как экзистенциальному модусу человеческой реальности. Но наши при­тязания более скромные: мы хотели бы на точном и конкретном примере, а именно на примере эмоции, попытаться рассмотреть вопрос именно о том, может ли чистая психология извлекать метод и наставления из феноменологии. (...)

I Кяасхическмотеории

У. Джеме различает в эмоции две группы феноменов: группу физиологических феноменов и группу феноменов психологических, которые мы вслед за ним будем называть состояния/ли сознания;

главное в его тезисе — это то, что состояния сознания, называ­емые «радость», «гнев» и т. д., есть не что иное, как сознание физиологических проявлений — их проекция в сознание, если угод­но. Однако, все критики Джемса, рассматривая последовательно «эмоцию» как «состояние» сознания и сопутствующие физиологиче­ские проявления, не хотят признавать в первых только проекцию или тень, отбрасываемую последними. Они находят в них нечто большее и (осознают они это или нет) — другое. Большее, посколь­ку как бы мы ни старались в воображении довести до крайности телесные изменения, все же было бы непонятным, почему соответ­ствующее им сознание стало бы вдруг приведенным в ужас созна­нием. Ужас есть состояние чрезвычайно тягостное, даже невыно­симое, и непостижимо, что телесное состояние, взятое для себя и в себе самом, явилось бы сознанию с таким ужасным характером. Другое, поскольку если эмоция, будучи воспринята объективно, действительно может предстать как некое расстройство физиологи­ческих функций, то как факт сознания она вовсе не является ни беспорядком, ни чистым хаосом; она имеет смысл, она что-то зна­чит. (...)

Это именно то, что хорошо понял, но не очень удачно выразил Жане, когда он сказал, что Джеме в своем описании эмоций прошел мимо психического. Вставая исключительно на объективную почву, Жане хочет регистрировать только внешние проявления эмоций. Но, даже рассматривая только органические явления, ко­торые можно описать и обнаружить извне, он считает, что эти явления можно сразу разбить на две категории: психические фено­мены, или поведения (conduites), и явления физиологические. Теория эмоций, которая хотела бы восстановить приоритет психи­ческого, должна была бы сделать из эмоции поведение. Но Жане, как и Джеме, несмотря ни на что, чувствителен к видимости беспорядка, которую являет собой всякая эмоция. Следовательно, он делает из эмоции менее приспособленное поведение, или, если хотите, поведение неприспособленности, поведение поражения. Когда задача слишком трудна и когда мы не можем удержать -высших форм поведения, которые были бы к ней приспособлены, Тогда освобожденная психическая энергия расходуется другим пу­тем: мы придерживаемся более низких форм поведения, которые Требуют меньшего психологического напряжения. Вот, например, девушка, которой отец только что сказал, что у него боли в руке и что он опасается паралича. Она катается по земле, будучи во власти бурной эмоции, которая возвращается через несколько Дней с той же силой и принуждает ее в конечном счете обратиться за помощью к врачу. Во время лечения она признается, что мысль об уходе за своим отцом и суровой жизни сиделки внезапно пока-

залась ей невыносимой. Эмоция представляет здесь, следовательно, поведение поражения, это замещение такого «поведения сиделки, которое невозможно удержать». Точно так же в своей работе «Навязчивые идеи и психастения» Жане приводит многочисленные случаи, когда больные, придя к нему на исповедь, не могут дого­ворить до конца и в конце концов разражаются рыданиями, а иногда даже нервными припадками. Здесь поведение, которое над­лежит принять, тоже оказывается слишком трудным. Плач, нервный припадок представляют собой поведение поражения, которое за­нимает место первого посредством отклонения. Нет необходимости настаивать на этом — примеров множество. Кто не помнит, как, обмениваясь шутками с приятелем и оставаясь спокойным, пока положение казалось равным, вы приходили в раздражение именно в тот момент, когда больше нечем было ответить. Жане, таким образом, может похвалиться тем, что он вновь ввел психическое в эмоцию: сознание, которым мы воспринимаем эмоцию, сознание, которое, впрочем, является здесь только вторичным феноменом2, не является больше простым коррелятом физиологических рас­стройств; оно есть сознание поражения и поведения поражения. Теория выглядит соблазнительной: она является психологической и сохраняет при этом прямо-таки механистическую простоту. Феномен отклонения есть не что иное, как изменение пути для высвобож­денной нервной энергии.

И все-таки, сколько неясного в этих нескольких понятиях, на первый взгляд столь ясных. Если присмотреться внимательнее, то можно заметить, что Жане удается преодолеть Джемса только благодаря скрытому использованию представления о конечной цели, представления, которое явно его теория отвергает. (...) Чтобы эмоция имела значение психического поражения, нужно, чтобы вмешалось сознание и сообщило ей это значение, нужно, чтобы оно удержало, как возможность, высшее поведение и чтобы оно постигло эмоцию именно как поражение по отношению к этому высшему поведению. Но это значило бы придать сознанию кон­ституирующую роль, чего Жане никак не хочет. (...)

Но во многих своих описаниях он дает понять, что больной «бросается» в низшее поведение для того, чтобы не принимать высшего. Здесь сам больной провозглашает свое поражение, даже не предприняв попыток борьбы, и эмоциональное поведение маски­рует невозможность принять адаптированное поведение. Возьмем снова пример, который мы приводили выше: больная приходит к Жане, она хочет доверить ему секрет своего расстройства, описать ему подробно свои навязчивые идеи. Но она этого не может сделать, для нее это слишком трудное .социальное поведение. Тогда она разражается рыданиями. Но потому ли она рыдает, что она не может ничего сказать? Являются ли ее рыдания тщетными усилиями действовать, диффузным потрясением, которое представляло бы собой распад слишком трудного поведения? Или же она рыдает

2 Но не эпифеноменом- сознание есть поведение из поведений. 124

именно для того, чтобы ничего не сказать? На первый взгляд различие между этими двумя толкованиями кажется незначитель­ным: обе гипотезы предполагают поведение, которое невозможно принять, обе гипотезы предполагают замещение поведения диффуз­ными проявлениями. Поэтому Жане легко переходит от одной из них к другой: именно это и делает его теорию двусмысленной. Но на самом деле эти две интерпретации разделяет пропасть. Первая действительно является чисто механистической и, как мы это виде­ли, по сути достаточно близка к взглядам Джемса. Вторая же, напротив, и в самом деле вносит нечто новое: только она заслужи­вает названия психологической теории эмоций, только она делает из эмоции поведение. Дело в том, что действительно, если мы здесь снова введем идею финальности, то мы можем считать, что эмоцио-начальное поведение вовсе не есть душевное смятение: это органи­зованная система средств, которые направлены к цели. И эта система призвана замаскировать, заместить, отклонить поведение, которое не могут или не хотят принять. Тем самым объяснение различия эмоций становится легким: каждая из них представляет различное средство избегания трудности, особую увертку, своеоб­разное мошенничество.

Но Жане дал нам то, что мог: он слишком неопределенен, раздвоен между стихийным финализмом и принципиальным механи­цизмом. И от него мы не станем требовать изложения теории эмоций как поведения в чистом виде. Ее наброски мы находим у учеников Келера, а именно у Левина3 и Дембо4. Вот что пишет по этому поводу П. Гийом в своей «Психологии формы»5:

«Возьмем самый простой пример: субъекту предлагают достать предмет, помещенный на стул, но не выходя за круг, начерченный на полу: расстояния рассчитаны так, что непосредственно это сделать очень трудно или даже невозможно, но можно решить задачу косвенным путем. Здесь сила, направленная к объекту, принимает ясное и конкретное направление. С другой стороны, в этих задачах есть препятствие для прямого выполнения действия;

препятствие может быть материальным или моральным, как, на­пример, правило, которое обязались соблюдать. Таким образом, в нашем примере круг, который нельзя переступить, образует в вос­приятии субъекта барьер, откуда исходит сила, направленная в сторону, противоположную первой. Конфликт двух сил вызывает в феноменальном поле напряжение. (...) Следовательно, субъект в некотором роде заключен в ограниченном со всех сторон прост­ранстве: существует только один положительный выход, но он закрыт своеобразным барьером. Эта ситуация соответствует сле­дующей диаграмме:

3 Lewin К. Vorsatz, Wille und Bediirfnis. Psycho!. Forschung-, 1926, VI.

4 D e m Ь о Т. Der Arger als dynamisches Problem. — Psychol. Forschune 1931, pp. 1-144. "

GuillaumeP.La psychologie de la forme. — In: Philosophic scientifique Paris, 1937, pp. 138—139. '

ж.-п. сартр - student2.ru

[Рис. 1. О—субъект. (+) — цель, одинарная линия — внешний барьер, двойная ли­ния—внутренний барьер).

Бегство является всего лишь грубым решением, поскольку при­ходится разрушить общий барьер и принять более низкую самооцен­ку. Замыкание, заключение в капсулу, которое поднимает между враждебным полем и «Я» защитный барьер, является другим реше­нием, тоже посредственным.

Продолжение опыта может привести в этих условиях к эмо­циональной дезорганизации и к другим, еще более примитивным фор­мам высвобождения напряжений. Приступы гнева, иногда очень ост­рые, которые возникают у некоторых людей, хорошо изучены в работе Т. Дембо. Ситуация испытывает структурное упрощение. В гневе, а также, без сомнения, и во всех эмоциях, налицо ослабление барьеров, которые разделяя глубинные и поверхностные слои «Я», обычно обеспечивают контроль над действием со стороны более глубоких слоев личности и владение собой; налицо ослабление барьеров между реальным и ирреальным. Напротив, поскольку действие блокировано, напряжения между внешним и внутренним продолжают увеличи­ваться: отрицательный характер одинаково распространяется на все объекты поля, которые теряют свою собственную ценность. Так как привилегированное направление цели исчезло, дифференциро­ванная структура, навязанная полю заданием, разрушена». (...)

Boi мы и подошли, наконец, в конце этой длинной цитаты к функ­циональной концепции гнева. Конечно, гнев не есть ни инстинкт, ни привычка, ни трезвый расчет. Он является внезапным разрешением конфликта, способом разрубить гордиев узел. И мы, конечно, вновь обнаруживаем введенное Жане различие между высшими и низшими или отклоняющимися способами поведения. Но только здесь это раз­личие обретает свой полный смысл: именно мы сами приводим себя в состояние полной неполноценности, потому что на этом очень низком уровне наши требования меньше, и мы удовлетворяемся меньшими затратами. Не имея возможности в состоянии высокого напряжения найти тонкое и точное решение проблемы, мы действуем на самих се­бя, мы «опускаемся» и превращаем себя в такое существо, которое способно удовлетвориться грубыми и менее адаптированными реше­ниями (например, разорвать листок, на котором написаны условия задачи). Гнев, таким образом, выступает здесь как бегство: субъект в гневе похож на человека, который за неимением возможности раз-

вязать узлы веревки, связывающей его, извивается во всех направле­ниях в своих путах. И поведение «гнев», в меньшей степени приспо­собленное к проблеме, нежели высшие — и невозможные — способы поведения, которые могли бы ее разрешить, является, однако, точно и совершенно приспособленным к потребности снять напряжение, стряхнуть это свинцовое покрывало, которое давит на наши плечи. Отныне можно будет понять примеры, которые мы приводили выше. Больная психастенией приходит к Жане, чтобы ему исповедаться. Но задача слишком трудна. И вот она оказывается в тесном и угро­жающем мире, который ждет от нее точного действия и который его в то же время отклоняет. Сам Жане своим отношением показывает, что он слушает и ждет. Но в то же время своим престижем, своей лич­ностью и т. д. он отталкивает эту исповедь. Нужно избежать этого невыносимого напряжения, и больная может сделать это, лишь пре­увеличив свою слабость, смятение, отвратив свое внимание от дейст­вия, которое надлежит совершить, и обратив его на себя («как я не­счастна»), превращая самим своим поведением Жане из судьи в уте­шителя, экстериоризируя и разыгрывая самую невозможность гово­рить, в которой она находится, превращая ясную необходимость дать те или иные сведения в тяжелое и недифференцированное давле­ние, которое на нее оказывает мир. Именно тогда возникают рыдания и истерика, нервный припадок. (...)

Однако в том пункте, куда мы таким образом пришли, мы не смог­ли бы найти удовлетворения. Теория эмоции как поведения совер­шенна, но в ее чистоте и в самом ее совершенстве мы можем усматри­вать ее недостаточность. Во всех примерах, которые мы приводили, функциональная роль эмоции неоспорима. Но она столь же и не­понятна. Я понимаю, что для Дембо и гештальтпсихологов переход от попыток найти решение к состоянию гнева объясняется разрушением одного гештальта и образованием другого. И я еще могу понять раз­рушение формы как «неразрешимую задачу», но как я могу допустить появление другой формы? Нужно думать, что она дается именно как замещение первой. Она существует только по отношению к первой. Существует, следовательно, лишь один процесс, который есть пре­вращение формы. Но я не могу понять этого превращения, не введя прежде сознания. Оно одно только может посредством своей синтети­ческой активности бесконечно ломать и восстанавливать формы. Только оно может отдавать себе отчет в конечной цели эмоции. (...)

II. Психоаналитическая теория

Эмоцию можно понять только, если в ней искать значение. По сво­ей природе это_значение функционального порядка. Следовательно, мы приходим к тому, чтобы говорить о финальности эмоции. Эту фи-нальность мы схватываем очень конкретно посредством объективного исследования эмоционального поведения. (...)

Психоаналитическая психология первая сделала акцент на значе­нии психических фактов, т. е. она первая стала настаивать на том

факте, что всякое состояние сознания значит нечто другое, чем оно есть само по себе. Например, неумелая кража, произведенная сек­суальным маньяком — это не просто «неумелая кража». Она отсы­лает нас к чему-то другому, чем она является сама по себе с того мо­мента, как только мы рассматриваем ее вместе с психоаналитиками как феномен самонаказания. Она отсылает нас в таком случае к пер­вичному комплексу, в котором больной пытается оправдать себя, наказывая себя. Мы видим, что психоаналитическая теория эмоций была бы возможна. Но так ли уж ее совсем нет. У этой женщины фо­бия лавра. Стоит только ей увидеть лавровое дерево, как она падает в обморок. Психоаналитик обнаруживает в ее детстве тяжелый сексуальный инцидент, связанный с лавровым кустом. Чем же здесь будет эмоция? Феноменом отказа, цензуры. Отказа не от лавра. Отка­за вновь пережить воспоминание, связанное с лавром. Эмоция здесь является бегством от разоблачения, которое надлежит для себя сде­лать, как сон является иногда бегством от решения, которое надлежит принять, как болезнь некоторых девушек по Штекелю является бегст­вом от замужества. Конечно, эмоция не всегда будет бегством. Уже у психоаналитиков можно обнаружить интерпретацию гнева как сим­волического удовлетворения сексуальных влечений. И, конечно, ни одну из этих интерпретаций нельзя отбросить. Нет никакого сомнения в том, что гнев мог бы означать садизм, что обморок от пассивного страха мог бы означать бегство, поиск убежища — все это так, и мы попытаемся показать причину этого. То, что здесь находится под вопросом — это самый принцип психоаналитических объяснений. Именно его мы и хотели бы здесь рассмотреть.

Психоаналитическая интерпретация представляет сознательный феномен как символическое осуществление желания, отвергнутого цензурой. Заметим, что для сознания это желание не заключено в его символической реализации. В той мере, в которой оно существует посредством нашего сознания и в нем, оно только то, за что оно себя выдает: эмоция, желание спать, кража, фобия лавра и т. д. Если бы было иначе, если бы мы хоть в какой-то мере, пусть даже имплицитно, осознавали наше истинное желание, мы были бы людьми с нечистой совестью, а психоаналитик так не считает. Из этого следует, что зна­чение нашего сознательного поведения является полностью внешним самому этому поведению, или, если угодно, означаемое полностью отрезано от означающего. (...) Одним словом, сознательный факт есть по отношению к означаемому нечто подобное тому, чем эффект некоторого события является по отношению к этому событию: как, например, следы огня, зажженного в горах, — по отношению к чело­веческим существам, которые этот огонь зажгли. Человеческое при­сутствие не содержится в золе, которая остается. Оно связано с этой золой отношением причинности: это отношение является внешним, следы очага пассивны по отношению к этому каузальному отноше­нию, как всякое следствие — по отношению к своей причине. Созна­ние, которое не получило бы необходи-мых технических знаний, не сумело бы понять эти следы как знаки. В то же время, эти следы есть то, что они есть — т. е. они пребывают в себе вне всякой зависимости

от означающей интерпретации: они есть наполовину обгоревшие кус­ки дерева, вот и все. (...)

Постольку, поскольку сознание само себя создает, оно никогда не является ничем иным, как тем, чем оно себе предстает. Если оно имеет значение, оно должно содержать его в себе как структуру сознания. Это вовсе не значит, что значение это должно было бы быть совершен­но эксплицитным. Имеется много возможных степеней конденсации ц ясности. Это значит только, что мы должны вопрошать сознание не извне, как вопрошают остатки очага или стоянки, а изнутри, что нужно в нем искать значение. Сознание, если cogito должно быть возможно, само есть факт, значение и означаемое. (...)

Глубокое противоречие всякого психоанализа заключается в том, что он одновременно представляет как причинную связь, так и связь понимания между феноменами, которые он изучает. Эти два типа свя­зей несовместимы. Поэтому теоретик психоанализа устанавливает жесткие трансцендентные причинные связи между изучаемыми фак­тами (подушечка для булавок означает всегда во сне женские груди, войти в вагон означает совершить сексуальный акт), тогда как прак­тик достигает успеха, изучая прежде всего факты сознания в понима­нии, т. е. ловко отыскивая внутрисознательное отношение между сим­волизацией и символом.

Со своей стороны, мы не отбрасываем результаты психоанализа, когда они получены посредством понимания. Мы ограничиваемся отрицанием всякого значения и всякой вразумительности его теории психической причинности. И между прочим мы утверждаем, что в той мере, в какой психоаналитик пользуется пониманием для интер­претации сознания, было бы лучше признать открыто, что все то, что происходит в сознании, может получить свое объяснение только из самого же сознания. Вот мы, наконец, и вернулись к исходной точке:

теория эмоций, которая утверждает означающий характер эмоцио­нальных фактов, должна искать это значение в самом сознании. Ина­че говоря, именно сознание само делает себя сознанием, будучи взволнованным потребностью во внутреннем значении. (...)

III. Очерк феноменологиче­ской теории

В нашем исследовании, быть может, окажется полезным одно предварительное замечание, которое может служить общим крити­ческим замечанием в адрес всех теорий эмоций, которые мы до сих пор встретили (кроме, может быть, теории Дембо): для большинства психологов все происходит так, как если бы сознание эмоции было с самого начала рефлексивным сознанием, т. е. как если бы первона­чальной формой эмоции как факта сознания была бы такая ее форма, которая бы выступала для нас как изменение нашего психического бытия, или, проще говоря, как если бы эмоция была схвачена с самого начала как состояние сознания. И, конечно, всегда возможно осознать эмоцию как аффективную структуру сознания, сказать: я в гневе, мне страшно и т. д. Но страх первоначально не есть сознание

Э-Зак 1355о9

страха, так же как восприятие книги не есть сознание восприятия книги. (...) Эмоциональное сознание есть с самого начала сознание мира. Не нужно даже представлять всю теорию сознания, чтобы ясно понять этот принцип. Здесь достаточно нескольких простых на­блюдений, и примечательно то, что исследователи эмоций никогда не подумали их сделать. Очевидно, в самом деле, что человек, который боится (peur), боится чего-то. Даже если речь идет об одном из тех неопределенных страхов (angoisses), которые испытывают в темноте, зловещем и пустынном проходе и т. д., то боятся опять же именно определенных аспектов ночи, боятся мира. И несомненно, все психо­логи отметили, что эмоция была вызвана восприятием, представле­нием-сигналом и т. д. Но кажется, что затем эмоция удаляется для них от объекта с тем, чтобы погрузиться, наконец, в саму себя. Не нужно много размышлять, чтобы понять обратное: что эмоция каж­дый миг вновь возвращается к объекту и там питает себя. Описывают, например, бегство в страхе, как если бы бегство не было прежде всего бегством от некоторого объекта, как если бы избегаемый объект не оставался постоянно присутствующим в самом бегстве как его осно­ва, причина его существования, как. то, от чего убегают. И как гово­рить о гневе в том случае, когда бьют, оскорбляют, угрожают, не упоминая человека, который представляет объективное единство этих оскорблений, угроз и этих ударов? Одним словом, взволнованный субъект и волнующий объект объединены в неразрывный синтез. Эмоция есть некоторый способ понимания (apprehender) мира. (...)

Теперь мы можем понять, что такое эмоция. Это превращение ми­ра. Когда намеченные пути становятся слишком трудными или когда мы не видим пути, мы не можем больше оставаться в этом мире, столь требовательном и трудном. Все пути перекрыты, однако нужно дейст­вовать. Тогда мы пытаемся изменить мир, т. е. пережить его, как если бы отношения вещей к их потенциальным свойствам регулирова­лись не детерминистскими процессами, а магией. Нужно понять, что речь идет не об игре: мы здесь загнаны в тупик, и мы бросаемся в это новое отношение со всей силой, которой мы располагаем. Нужно по­нять также, что эта попытка, как таковая, не является сознательной, потому что тогда она была бы объектом размышления. Она есть, прежде всего, принятие новых отношений и новых требований. Просто поскольку принятие объекта невозможно или оно вызывает невыносимое напряжение, сознание принимает его или пытается при­нять иначе, т. е. оно преобразует себя именно для того, чтобы преоб­разовать объект. (...) Эмоциональное поведение не лежит в том же плане, что все другие поведения, оно не является эффективным. Оно не имеет целью действовать реально на объект как таковой посредст­вом особых средств. Оно стремится посредством самого себя сооб­щить объекту, не меняя его в его реальной структуре, другое качест­во, меньшее существование или меньшее присутствие (или большее существование и т. д.). Словом, в эмоции именно тело, руководимое сознанием, меняет свои отношения к миру с тем, чтобы мир изменил свои качества. Если эмоция — это игра, то игра, которой мы верим. Простой пример позволит понять эту эмоциональную структуру: я

протягиваю руку, чтобы взять кисть винограда. Я не могу ее достать, дна вне пределов моей досягаемости. Я пожимаю плечами, опускаю руку, бормочу «он слишком зеленый» и удаляюсь. Все эти жесты, слова, это поведение приняты вовсе не ради'них самих. Речь идет о маленькой комедии, которую я разыгрываю, чтобы сообщить через нее винограду характеристику: «слишком зеленый», которая предназ­начена служить замещением поведения, которое я не могу принять. Сначала кисть винограда представала как «должная быть сорван­ной». Но это обращенное ко мне с настоятельным требованием качество становится скоро невыносимым, поскольку потенциальная возможность не может быть реализована. Это невыносимое напряже­ние, в свою очередь, становится мотивом для усмотрения у винограда нового качества «слишком зеленый», которое разрешит конфликт и уничтожит напряжение. Только я не могу сообщить это качество винограду химическим путем, я не могу действовать на кисть обыч­ными путями. Тогда я воспринимаю эту горечь слишком зеленого винограда через поведение отвращения. Я магически сообщаю вино­граду качество, которое я желаю. Здесь эта комедия искренна только наполовину. Но, чтобы ситуация в большей степени предстала неиз­бежной, чтобы колдовское поведение было осуществлено всерь­ез — вот эмоция.

Или, например, пассивный страх. Я вижу, как ко мне идет хищное животное, ноги подо мной подкашиваются, сердце бьется все слабее, я бледнею, падаю и теряю сознание. Ничто не кажется менее адаптив­ным, чем это поведение, которое предает меня, без защиты, опасности. И, однако, это поведение бегства, обморок здесь — это укрытие. Но пусть не думают, что это укрытие для меня, что я стараюсь себя спасти, не видеть больше хищное животное. Я не вышел из иррефлек-сивного плана, но за неимением возможности избежать опасности обычными путями и последовательным детерминистским преобразо­ванием ситуации, я ее отрицаю. Я хочу ее уничтожить. Неизбежность опасности послужила мотивом для этого уничтожающего намерения, которое продиктовало магическое поведение. И действительно, я уничтожил ее в меру своих возможностей. Именно здесь — границы моего магического воздействия на мир: я могу его уничтожить как объект сознания, но я могу это сделать, только уничтожая само сознание6. (...)

Пассивная печаль характеризуется, как известно, угнетенным поведением, потерей мышечного тонуса, бледностью, охлаждением конечностей. Отворачиваются в угол и сидят там неподвижно, сводя к минимуму воздействие мира. Предпочитают полумрак полному свету, тишину — звукам, одиночество комнаты — толпе общественных мест или улиц. Как говорят: «Чтобы остаться наедине со своей болью». Это не совсем верно. Действительно, считается хорошим тоном выглядеть пребывающим в глубоком раздумье о своем горе. Но очень редки слу­чаи, когда действительно дорожат своей болью. Причина совсем дру­гая: так как одно из обычных условий нашей деятельности исчезло,

8 Или, по крайней мере, его изменяя: обморок есть переход к сноподобному созна­нию, т. е. нереализуемому сознанию

9' 131

мир требует от нас, чтобы мы действовали в нем и на него без этого условия. Большая часть потенциальных целей, которые наводняют мир (работа, которую надо сделать, люди, которых надо увидеть, по­вседневные дела, которые нужно выполнить), осталась той же самой Только средства для их реализации, пути, которые пересекают наше «годологическое пространство»7, изменились. Если, например, я узнал о своем разорении, я не располагаю больше прежними средст­вами для их достижения (собственная машина и т. д.). Нужно, чтобы я заменил их новыми (воспользовался автобусом и т. д.). Это именно то, чего я вовсе не хочу. Печаль направлена на то, чтобы уничтожить обязанность искать эти новые пути, преобразовывать структуру мира посредством замещения наличной конституции мира структурой со­вершенно недифференцированной. Речь идет в конце концов о том, чтобы сделать из мира аффективно нейтральную реальность, систему, пребывающую в полном аффективном равновесии, разрядить объек­ты с сильным аффективным зарядом, привести их все к аффективному нулю. (...)

Активная печаль может принимать различные формы. Но та, о ко­торой говорит Жане (психастеничка, впадающая в истерику, потому, что она не хочет сделать признания), может характеризоваться как отказ. Речь идет, прежде всего, об отрицательном поведении, поведе­нии, которое направлено на отрицание настоятельности некоторых проблем и подмену их другими. Больная хочет растрогать Жане. Это означает, что она хочет заменить отношение бесстрастного ожидания, которое он принимает, отношением сердечной предупредительности. Она этого хочет и пользуется своим поведением, чтобы привести к этому Жане. В то же время, приводя себя в такое состояние, когда признание стало бы невозможным, она отбрасывает акт, который ей надлежало выполнить, за пределы досягаемости. Теперь, пока она будет содрогаться от слез и рыданий, у нее отнята всякая возмож­ность говорить. Здесь, следовательно, потенциальная возможность не устранена, признание остается все еще тем, что «надо сделать». Но оно отступило за пределы досягаемости больного, он не может больше хотеть это сделать, а может только пожелать сделать это когда-ни­будь потом. Таким образом, больной освободился от тягостного чув­ства, что акт в его власти, что он свободен сделать его или нет. Эмо­циональный срыв здесь — это уход от ответственности. Здесь имеет место магическое преувеличение трудностей мира. Мир сохраняет, следовательно, свою дифференцированную структуру, но предстает теперь как несправедливый и враждебный, поскольку он требует

7 «Пространство путей» (от греч. hodos — путь) — термин топологической психо­логии немецкого психолога К Левина (1890—1947), означающий характеристику це­левой структуры «жизненного пространства» личности, которое составляется полем возможных для нее здесь и теперь событий (т. е. целей). Согласно К. Левину, поведение человека в психологическом плане может быть представлено прежде всего как особого рода переход («локомоция») из одной области жизненного пространства в другую, что означает достижение той или иной промежуточной цели. Конфигурация всех возможных здесь и теперь для личности «локомоций» и образует структуру ее годологического пространства. — Прим. перев.

слишком многого от нас, большего, чем это в наших человеческих силах. Эмоция активной печали в таком случае есть, следовательно, магическая комедия бессилия. Больной похож на тех слуг, которые, после того как привели воров к своему хозяину, позволяют связать себя, чтобы хорошо было видно, что они не могли помешать этой краже. (...) Но что сказать о радости? Включается ли она в наше опи­сание? На первый взгляд, вроде бы нет, поскольку тому, кто рад, нет нужды защищаться против потери, от опасности. Но прежде всего, нужно различать радость-чувство, которая представляет собой равновесие, адаптированное состояние, и радость-эмоцию. Ведь последняя при более внимательном рассмотрении характеризуется некоторым нетерпением. Тот, кто рад, ведет себя так же, как человек в состоянии нетерпения. Он не может стоять на месте, строит тысячу проектов, предпринимает различные действия, которые он тут же оставляет, и т. д. Дело в действительности в том, что радость его была вызвана появлением объекта его желаний. Ему объявляют, что он вы­играл значительную сумму или что он вскоре вновь увидит кого-то, кого он любит, но давно не видел. Но хотя объект этот — «неминуем», он еще — не здесь, он еще — не его. Некоторое время отделяет его от объекта. (...) Радость — это магическое поведение, которое стремится реализовать посредством колдовства обладание желаемым объектом как мгновенной целостностью. Это поведение сопровождается уверен­ностью, что обладание рано или поздно будет реализовано, но оно ищет возможность предвосхитить это обладание. (...) Так, например, мужчина, которому женщина только что сказала, что она его любит, может пуститься танцевать и петь. Поступая так, он отворачивается от осторожного и трудного поведения, которое он должен был бы принять, чтобы заслужить эту любовь и увеличить ее, чтобы реа­лизовать обладание желаемым объектом медленно и посредством тысячи мелких деталей (улыбки, мелкие знаки внимания и т. д.). Он отворачивается даже от женщины, которая как живая реаль­ность, как раз и представляет полюс всех этих деликатных пове­дений. Он дает себе отсрочку: позже он эти поведения примет. По­ка он обладает объектом магически, т^нец мимически представляет обладание им. (...)

Нужно отметить, что те несколько примеров, которые мы только что привели, далеко не исчерпывают всего разнообразия эмоций. Может быть множество других страхов, других печалей. Мы утверж­даем только, что все они сводятся к конституированию магического мира с помощью нашего тела как средства волшебства. В каждом случае другая проблема — другие и способы поведения.Чтобы понять их значение, их финальность, нужно было бы знать и анализировать каждый отдельный случай. (...) Впрочем, существуют ложные эмо-Ции, которые являются только формами поведения. Если мне делают подарок, который меня интересует только отчасти, я, возможно, буду внешне выражать сильную радость. Буду хлопать руками, прыгать и танцевать. Однако это только комедия. Отчасти я позволю ей захва­тить себя, и неточно было бы сказать, что я не рад. Однако радость моя неистинна, я ее оставлю, отброшу от себя, как только мой гость

'О—Зак. 1355

уйдет. Это как раз то, что мы условимся называть ложной радостью помня при этом, что ложность является не логической характеристи. кой некоторых высказываний, но экзистенциальным качеством. Точно так же у меня могут быть ложные страхи, ложные печали. Эти ложные состояния отличаются, несмотря ни на что, от состояний актеров. Актер мимически представляет радость, печаль, но он ни рад, ни печален, потому что эти формы поведения обращены к фик­тивному миру. Он мимически, представляет поведение, но не ведет себя. В различных случаях ложных эмоций, которые я только что привел, различные формы поведения ничем не поддерживаются, они существуют сами по себе и являются произвольными. Но ситуация подлинна, и мы ее воспринимаем как требующую этих форм поведения. Поэтому через эти формы поведения мы магически полагаем некоторые качества на истинных объектах. Но качества эти ложные. (...)

Настоящая эмоция — совсем другое. Она сопровождается чувст­вом убедительности. Качества, полагаемые в объектах, вос­принимаются как истинные. Что же надо разуметь под этим? То, что эмоция претерпевается. Нельзя выйти из нее по своей воле, она должна сама себя исчерпать, мы же не можем ее остановить. Кро­ме того, формы поведения, взятые сами по себе, только схематически вырисовывают на объекте эмоциональное качество, которое мы ему придаем. Бегство, которое было бы просто бегом, было бы недостаточ­но для конституирования объекта как ужасного. Или, скорее, оно при­дало бы ему формальное качество ужасного, но не материю этого качества. Чтобы мы действительно восприняли ужасное, нужно не только его мимически представить, нужно, чтобы мы были околдова­ны, переполнены нашей собственной эмоцией, нужно чтобы формаль­ные рамки поведения были заполнены чем-то непроницаемым и тяже­лым, что служило бы ему материей. Мы понимаем здесь роль чисто физиологических явлению они придают серьезность эмоции, сообща ют эмоции убедительность. (...) Нужно, следовательно, принимать во внимание, что эмоция не просто разыгрывается, что она не просто поведение, но это поведение тела, которое находится в некотором со­стоянии. Одно само по себе состояние не вызвало бы поведения, пове­дение без соответствующего состояния — это комедия. Эмоции появ­ляются в потрясенном теле, которое принимает некоторое поведение Потрясение может пережить поведение, но поведение конституирует форму и значение потрясения. С другой стороны, без этого потрясе­ния поведение было бы чистым значением, аффективной схемой. Мы имеем здесь дело именно с синтетической формой: чтобы верить в магические способы поведения, нужно быть потрясенным.

Чтобы ясно понимать эмоциональный процесс исходя из созна­ния, нужно помнить этот двойной характер тела, которое, с одной стороны, есть объект в мире, а с другой — непосредственно пережи­ваемая данность сознания. Отныне мы можем понять главное: эмоция есть то, во что верят. Сознание не ограничивается тем, что проецирует аффективные значения на мир, который его окружает: оно пережива­ет новый мир, который оно только что конституировало. Оно его пере

кивает непосредственно, оно им интересуется, оно претерпевает качества, которые акты поведения наметили. Это означает, что когда 1 поскольку все пути перекрыты, сознание устремляется в магический 'мир эмоции, оно устремляется туда, целиком деградируя; оно являет­ся новым сознанием перед лицом нового мира... . Сознание, которое взволновано, довольно похоже на сознание, погружающееся в сон. Как то, так и другое бросается в новый мир и преобразует свое тело как синтетическое целое таким образом, чтобы через него сознание могло жить и понимать этот новый мир. (...)

Эта теория эмоций не объясняет некоторых внезапных реакций ужаса и восхищения, которые нас охватывают иногда перед внезапно появившимися объектами. Например, искаженное гримасой лицо внезапно появляется и прилипает к окну; я чувствую, что я охвачен ужасом. Здесь, по-видимому, нет поведения, которое нужно принять. Кажется, что эмоция здесь не обладает финальностью. Впрочем, ужас, охватывающий нас в определенных- ситуациях или при виде некоторых лиц, вообще представляет собой нечто непосредственное и обычно не сопровождается бегством или обмороком, »и даже побуж­дением к бегству. Однако, если поразмыслить об этом, то окажется, что речь тут идет о явлениях весьма своеобразных, но способных по­лучить объяснение, не выходящее за рамки, которые мы только что изложили. Мы видели, что в эмоции сознание деградирует и внезапно преобразует мир причинных связей, в котором мы живем, в магиче­ский мир. Но бывает и обратное: сам мир иногда открывается созна­нию как магический, вопреки тому, что мы ожидали найти его причин­ным. Не нужно действительно думать, что магическое есть некое эфе­мерное качество, которое мы накладываем на мир по воле своих на­строений. Существует такая экзистенциальная структура мира, кото­рая является магической. Мы не хотим распространяться здесь по этому поводу. Мы оставляем за собой право сделать это в другом месте. Однако уже теперь мы можем отметить, что категория маги­ческого управляет интерпсихическими отношениями людей в общест­ве, а точнее, нашим восприятием других. (...) Таким образом, есть два рода эмоций в зависимости от того, конституируем ли магию мира мы сами, с тем чтобы заменить объективно детерминированную деятель­ность, которая не может реализоваться, или же это сам мир внезапно раскрывается вокруг нас как магический. Так, например, в ужасе мы внезапно ощущаем разрушение детерминистских барьеров: лицо, ко­торое появляется за оконным стеклом, поначалу мы не воспринимаем как принадлежащее человеку, который должен был бы открыть дверь и сделать еще тридцать шагов, чтобы добраться до нас. Но, наоборот, оно, будучи в действительности пассивным, выдает себя за действую­щее на расстоянии. Будучи за окном, оно оказывается в непосредст­венной связи с нашим телом, мы переживаем и испытываем его зна­чение, и именно наше собственное тело оказывается тем, что консти­туирует это значение, но в то же время значение это навязыва­ется нам, оно отрицает расстояние и входит в нас. Сознание, погру­женное в этот магический мир, увлекает туда тело, поскольку тело есть вера. Сознание в него верит. Поведения, которые дают эмо-

ю*

ции ее значение, больше не наши: именно выражение лица, движе­ние тела другого'человека образуют синтетическое целое с потрясе­нием нашего организма. Стало быть, и здесь мы вновь находим те же элементы и те же структуры, что мы только что описали. Просто первоначальная магия и значение эмоции идут от мира, а не от нас самих. (...)

Во всяком случае нужно отметить, что эмоция не является случай­ным изменением субъекта, который при этом якобы погружен в не­изменный мир. Легко видеть, что всякое эмоциональное восприятие пугающего объекта или объекта раздражающего, печалящего и т. д. может происходить только на фоне полного изменения мира. Чтобы объект выступил как действительно страшный, нужно, чтобы он реа­лизовался как непосредственное и магическое присутствие перед со­знанием. Нужно, например, чтобы это лицо, появившееся в 10 метрах от меня за окном, было пережито как непосредственно присутствую­щее для меня в своей угрозе. Но это возможно как раз только в акте сознания, который разрушает все структуры мира, могущие ог-бросить магическое и сводящие событие к его истинным размерам. Нужно, например, чтобы окно как «объект, который должен быть сначала разбит», и 10 метров, как «расстояние, которое должно быть сначала преодолено», были уничтожены. (...) В действительности, и окно, и расстояние воспринимаются ^одновременно» в акте, посредст­вом которого сознание воспринимает лицо за окном. Но в самом этом акте восприятия лица и окно, и расстояние лишены своего характера необходимых средств. Они воспринимаются иначе. Расстояние не воспринимается больше как расстояние, поскольку оно больше не воспринимается как «то, что должно быть сначала пройдено». Оно воспринимается как единый фон ужасного. Окно не воспринимается больше «как то, что должно быть сначала открыто». Оно восприни­мается как рамка страшного лица. И вообще, вокруг меня образуют­ся области, из которых ужасное заявляет о себе. Потому что ужасное невозможно в детерминистическом мире средств.

Ужасное может появиться только в таком мире, где все сущест­вующее было бы магично по своей природе и где возможные средства против этого существующего тоже были бы магичны. Это довольно хорошо обнаруживает мир сна, где двери, замки, стены, оружие не являются средствами против угроз вора или дикого животного, пото­му что они восприняты в едином акте ужрса. И так как акт, который их разрушает и создает, является одним и тем же, то мы видим, как убийцы проникают сквозь эти стены и двери, мы напрасно нажимаем на курок нашего револьвера, выстрела не раздается. Одним словом, воспринять какой-нибудь объект как ужасный — значит воспринять его на фоне мира, который проявляется так, как если бы он уже был ужасный.

Таким образом, сознание может «быть-в-мире» двумя различными способами. Мир может выступить перед ним как организованный комплекс средств, таких, что если хотят добиться определенного ре­зультата, нужно действовать на определенные элементы этого комп­лекса. (...) Но мир может также выступить для сознания и как некая

неорудийная целостность, т. е. как допускающий изменения не­посредственно и в больших масштабах. В этом случае мир будет действовать на сознание непосредственно, мир присутствует для сознания неотделенный расстоянием. Например, это лицо, пугающее нас через стекло, действует на нас непосредственно. Нет нужды в том, чтобы окно открылось, чтобы человек прыгнул в комнату, прошел по полу. И обратно, сознание нацелено на то, чтобы сражаться с этими опасностями или изменять эти объекты на расстоянии и без всякого опосредствования, путем абсолютных и массивных изменений мира. Этот план мира является абсолютно связанным, это магический мир. Мы будем называть эмоцию внезапным падением сознания в магиче­ское. Или, если хотите, эмоция имеет место, когда мир (связанных причинными отношениями) средств внезапно исчезает, а на его месте появляется магический мир. Не нужно, следовательно, видеть в эмо­ции временное расстройство организма и разума, которое якобы извне нарушает психическую жизнь. Наоборот, это возвращение со­знания к магическому поведению, к одной из основных форм поведе­ния, которые присущи сознанию с появлением соответствующего мира, магического мира. Эмоция не есть случайность, это способ су­ществования сознания, один из способов, с помощью которых оно понимает (в смысле хайдеггеровского «Verstehen») свое «бы-тие-в-мире».

Конечно, на эмоцию всегда может направляться рефлексивное сознание. В этом случае эмоция предстает как структура сознания. Она не есть чистое и невыразимое качество, как, например, красный цвет кирпича или чистое впечатление от боли, —каковым она должна была бы быть по теории Джемса. Она имеет смысл, она что-то значит для моей психической жизни. Очищающая рефлексия феномено­логической редукции может воспринимать эмоцию постольку, по­скольку эмоция конституирует мир в магической форме. «Я считаю его ненавистным, потому что я в гневе».

Но эта рефлексия возникает в редких случаях и требует особой к тому мотивации. Обычно же мы направляем на эмоциональное созна­ние такую понимающую рефлексию, которая, конечно, воспринимает сознание как сознание, мотивированное объектом: «Я в гневе, потому что он мне ненавистен». Именно в зависимости от этой рефлексии и будет конституироваться страсть.

Липер (Leeper)Роберт Уард (род. 25 сентября 1904) — американский пси­холог, работал в университете Арканза­са, Корнелльском колледже, профессор (с 1949 по 1972), декан факультета психологии (с 1953 по 1963) Орегонско­го университета.

Основная сфера научных интересов Р. Липера — теоретические проблемы обучения, мотивации, восприятия и личности.

Сочинения: Psychology of Persona­lity. Engene, 1947; Toward understan­ding human personalities (with P. Madi­son). N. Y., 1959; Learning and the fields of perception.motivation and personality In: S. Koch (ed.). Psychology: a study of a science, vol. 5. N. Y., 1963; Cognitive learning theory. — In: Learning: theo ries. N. Y., 1970.

Наши рекомендации