Двойное членение и принцип языковой экономна
Тип организации, о которой пойдет речь, характерен для всех описанных языков, известных на сегодняшний день. Видимо, он импонирует человеческим коллективам, в наибольшей степени соответствуя потребностям и возможностям человека. Двойное членение создает предпосылки для реализации принципа экономии, что позволяет выковать орудие общения, пригодное к всеобщему употреблению и делающее возможным передачу очень большого количества информации при незначительной затрате средств. Кроме дополнительной экономии, которую создает второе членение, оно обладает еще тем преимуществом, что делает форму означающего независимой от значениясоответствующего означаемого,благодаря чему языковая форма приобретает большую устойчивость. Действительно, если бы в каком-либо языке всякому слову соответствовал особый вид хрюканья, которое нельзя было бы разложить на составные части, ничто не мешало бы людям видоизменить это хрюканье, если бы у них возникла мысль, что в новом виде оно более соответствует описываемому объекту. Однако, поскольку поддерживать единство обще-
ния подобным образом было бы невозможно, вся система пришла бы в конце концов в состояние хронической неустойчивости, малоблагоприятное для сохранения взаимопонимания. Наличие второго членения дает возможность сохранить взаимопонимание, связывая каждую из составных частей означающего, каждый из звуковых отрезков, например /т/, /а/, /1/ в mal, не только со смыслом соответствующего означающего, в данном случае слова «mal», но и с другими элементами языка, например с /т/ в masse «масса», с /а/ в chat «кот», с /1/ в sale «зал» и т. д. Это не значит, что, например, /т/ или /1/ в та! не может с течением времени измениться, однако отсюда следует, что если такое изменение произойдет, то в том же направлении и в то же самое время с необходимостью изменятся /т/ в masse или /1/ в sale.
1-12. Каждому языку свойственно особое членение
Если сходство всех языков состоит в том, что всем им присуще двойное членение, то различия между ними состоят в приемах, которыми пользуются носители разных языков при членении данных своего опыта, а также в способах реализации возможностей, присущих органам речи. Другими словами, каждому языку свойственноособое членение, причем это относится как к высказываниям, так и к означающим. Когда француз в одной из ситуаций говорит j'ai mal a la tete, итальянец употребляет выражение mi duole il capo. В первом случае субъектом высказывания является произносящий его человек, во втором - субъектом высказывания оказывается больная голова; для выражения болевого ощущения во французском примере употреблено имя, в итальянском - глагол, причем в первом случае это ощущение приписывается голове, во втором - человеку, который нездоров. Неважно, что и француз мог бы сказать la tete me fait mal «у меня болит голова». Решающим является то, что данной ситуации во французском и итальянском языках могут соответствовать два совершенно различных вида членения. Точно так же можно провести сравнение следующих эквивалентов: лат. poenas dabant с франц. iIs etaient punis «они были наказаны»; англ, smoking prohibited с русск, курить воспрещается и с франц. defense de fumer; нем. ег ist zuverlassig с франц, on peut compter sur lui «на
него можно рассчитывать».
Мы уже знаем, что слова одного языка не имеют точных эквивалентов в другом языке. Таково естественное следствие того многообразия, которое характерно для членения данных опыта. Случается, что различия в членении обусловливают различный подход к оценке данного явления или, наоборот, различие в оценке явления влечет за собой различие в членении. Провести разграничение между обоими случаями практически оказывается невозможным. Что касается членения означающих, то здесь следует воздерживаться от оценки фактов, основанной на графических данных, даже если речь идет о транскрипции, а не об орфографии. Сопоставляя контексты /z e mal a la tet/ и /mi duole il kapo/, не следует думать, что /а/ в /kapo/ соответствует той же физической реальности, что и /а/ в |mal|; во французском языке, где различаются /а/ в словах типа mal и /а/ в male, глубина артикуляции первого звука оказывается весьма ограниченной; в итальянском языке /а/ в capo, будучи в этом языке единственным открытым гласным, обладает гораздо большей областью рассеивания. Идентичность же графического изображения фонем двух различных языков объясняется прежде всего соображениями экономии.
1-13. Число монет и число фонем
Количество высказываний, возможных в данном языке, теоретически безгранично, ибо не существует ограничений для последовательностей монем, составляющих высказывание. В самом деле, список монем данного языка может быть охарактеризован как открытый список:невозможно точно определить, сколько различных монем содержится в данном языке, так как в любом обществе каждое мгновение обнаруживаются новые потребности, вызывающие к жизни новые обозначения. Количество слов, которые способен употребить в речи или понять современный образованный человек, исчисляется десятками тысяч. Однако большинство этих слов составлено из монем, либо способных выступать в качестве самостоятельных слов (ср., например, timbre-poste «почтовая марка», autoroute «шоссе»), либо характеризующихся композиционными ограничениями (например, thermostat «термостат», telegraphe «телеграф»). Отсюда следует, что монемы, в том числе
сложные, образованные при помощи окончаний, например -ons, или суффиксов, например -atre, в количественном отношении все же значительно уступают словам.
Что касается списка фонем того или иного языка, то его можно назвать закрытым списком.Например, житель Кастилии различает 24 фонемы, ни на одну больше и ни на одну меньше. Ответ на вопрос «каково количество фонем в данном языке?» часто оказывается, впрочем, затруднительным ввиду того, что языки великих цивилизаций, имеющие широкое распространение, не представляют совершенного единства, а варьируются от местности к местности, от одного слоя общества к другому, от поколения к поколению. Это варьирование в принципе не затрудняет общения, но может вызвать изменения как в инвентаре различи-тель-ных единиц (фонем), так и в инвентаре единиц, обладающих значением (монем или знаков в более широком понимании). (...). Автор настоящих строк различает в своем родном языке 34 фонемы. С другой стороны, многие парижане, родившиеся после 1940 года, проводят различия только между 31 фонемой. (...).
1-14. Что представляют собой языки?
Теперь мы в состоянии определить, что представляют собой отдельные языки. Любой язык есть орудие общения, посредством которого человеческий опыт подвергается делению, специфическому для данной общности, на единицы, наделенные смысловым содержанием и звуковым выражением, называемые монемами; это звуковое выражение членится в свою очередь на последовательные различительные единицы - фонемы, определенным числом которых характеризуется каждый язык и природа и взаимоотношения которых варьируются от языка к языку.Отсюда следует, во-первых, что мы используем понятие «язык» для обозначения орудия общения, обладающего двойным членением и звуковым выражением, во-вторых, что, кроме этой общей основы, не существует собственно звуковых явлений, которые не изменялись бы от языка к языку; именно в этом смысле следует понимать утверждение, что явления языка «произвольны» или «условны».
Э. СЭПИР
ЯЗЫК. ВВЕДЕНИЕ В ИЗУЧЕНИЕ РЕЧИ
Введение: Определение языка
Человеческая речь - явление столь обычное в нашей повседневной жизни, что мы редко задумываемся над определением ее. На первый взгляд может показаться, что человеку столь же свойственно говорить, как и ходить, и лишь немногим менее, чем дышать. (...).В самом деле, процесс овладения речью представляет собою нечто вполне отличное от процесса обучения ходьбе. В отношении этой последней функции культура - иными словами, передаваемая из поколения в поколение совокупность социальных навыков - не играет сколько-нибудь существенной роли. Способность регулировать мускульную и нервную активность, которая необходима для ходьбы, обеспечена каждому ребенку комплексом факторов, именуемых биологической наследственностью. (...). Нормальное человеческое существо в самом прямом смысле предназначено к тому, чтобы ходить, и это не потому, что старшие будут учить ребенка этому искусству, а потому, что организм его с самого рождения или даже с момента зачатия подготовлен к производству всех тех затрат нервной энергии и всех тех мускульных движений, которые требуются при ходьбе. Короче говоря, ходьба есть, врожденная, биологическая функция человека.
Ситуация с языком совершенно иная. Справедливо, конечно, что человек в некотором смысле предназначен к тому, чтобы говорить, но это всецело связано с тем, что рождается он не только в природе, но и в лоне общества, которое не может не приобщить его к своим традициям. Устраните общество, и все основания будут за то, что он научится ходить, если только выживет, но равным образом несомненно и то, что он никогда не научится говорить, т.е. сообщать свои мысли согласно традиционной системе определенного общества. Если удалить новорожденного из социального окружения, в котором он появился на свет, и перенести его в совершенно иную среду, он и в своем новом окружении овладеет искусством ходить примерно так же, как и в старом окружении, но речь его будет резко отличаться от речи его родной среды. Следо-
вательно, способность ходить есть общечеловеческая способность, и различия в образе ее осуществления ограничены весьма узкими рамками и носят чисто индивидуальный характер, случайный и несущественный. Речь же есть человеческая деятельность, различия в которой, при переходе нашем от одной социальной группы к другой, никакими рамками не ограничены; и это потому, что речь есть чисто историческое наследие коллектива, продукт длительного социального употребления. Она многообразна, как и всякая творческая деятельность, быть может не столь осознанно, но все же не в меньшей степени, чем религии, верования, обычаи, искусства различных народов. Ходьба есть органическая, инстинктивная функция (не являясь, конечно, сама по себе инстинктом), речь -неинстинктивная, приобретенная, «культурная» функция.
Есть одно обстоятельство, которое часто препятствует признанию языка чисто условной системой звуковых символов и вызывает в обыденном сознании представление об инстинктивной основе языка, каковой в действительности у него нет. Это то общеизвестное наблюдение, что под воздействием эмоции, например в припадке страданья или необузданного веселья, мы невольно испускаем звуки, которые слушающий истолковывает как обозначения самой эмоции. Но между таким невольным выражением чувства и нормальным типом сообщения мыслей в речи - разница колоссальная. Звуковое выражение первого рода, действительно, инстинктивно, но оно не символично; иными словами, возглас страдания или радости сам по себе не указывает на эмоцию; он, так сказать, неотделим от нее и не служит средством сообщения о том, что испытывается та или иная эмоция. Он служит лишь более или менее автоматической разрядкой эмоциональной энергии; можно сказать, что он есть составная часть или частичка самой эмоции. Кроме того, такого рода инстинктивные крики едва ли можно рассматривать как сообщения в строгом смысле. Они ни к кому не обращены; если их слышат, то слушают их, как собачий лай, как звук приближающихся шагов, как шум ветра. Говорить, что они сообщают слушающему нечто, можно лишь в том же общем смысле, в каком можно сказать, что любой звук или даже любое явление окружающего мира сообщает что-то воспринимающему сознанию. Если невольный крик страданья, условно изображаемый через «Ой!», рассматривать как подлинный речевой сим-
вол, равный такому высказыванию, как, скажем, «Я в большом горе», то не менее законно было бы истолковывать появление туч как символический эквивалент определенного сообщения такого рода: «По-видимому, будет дождь». Но ведь определение языка, расширенное до таких пределов, чтобы покрыть все случаи подобных умозаключений, становится в полном смысле бессодержательным.
Не следует совершать ошибку, отождествляя наши условные междометия (все эти «ох» и «ах» и «цыц») с инстинктивными криками как таковыми. Эти междометия лишь условная фиксация естественных звукоиспусканий. Поэтому они значительно разнятся в отдельных языках в зависимости от специфической фонетической природы каждого языка. Это дает основание считать их составной частью речи в точном культурном смысле этого термина. Они столь же не тождественны с инстинктивными криками как таковыми, сколь не тождественны слова вроде cuckoo 'кукушка' и killdeer 'перепел' с криками носящих эти названия птиц или сколь не совпадает с настоящей бурей изображение бури в увертюре к опере Россини «Вильгельм Телль». Иными словами, междометия и звукоподражательные слова нормальной речи относятся к своим естественным прообразам, как искусство - явление чисто социальное или культурное - к природе. Могут возразить, что, хотя при переходе от языка к языку междометия несколько различаются, они все же представляют разительное, как бы семейное сходство, а потому могут считаться порождением какой-то общей инстинктивной основы. Но ведь относительно них можно сказать примерно то же, что и относительно различных национальных форм живописного изображения. Японская картина, изображающая гору, и непохожа и вместе с тем похожа на типичную современную европейскую картину, изображающую такого же рода гору. И та и другая отражает одно и то же явление природы и в равной мере стремится его «имитировать». Но ни та, ни другая не есть это самое явление природы и, строго говоря, не порождена им непосредственно. Оба эти способа изображения между собою не тождественны потому, что они исходят из различных исторических традиций и выполнены различной живописной техникой. Совершенно так же и междометия языков японского и английского внушены общим естественным прообразом - инстинктивными крика-
ми, и поэтому неизбежно имеют черты сходства. Различаются же они иногда в большей, иногда в меньшей степени потому, что они построены из исторически различных материалов, на основе различных техник, различных языковых традиций, фонетических систем, речевых навыков, присущих каждому из этих двух народов. Сами же инстинктивные крики примерно тождественны у всего человечества, подобно тому, как и человеческий скелет и нервная система, можно сказать, «фиксированы», т.е. являются характерными, лишь слегка и «случайно» различествующими, чертами человеческого организма.
Междометия относятся к наименее важным речевым элементам. Рассмотрение их ценно главным образом потому, что можно показать, что и они, изо всех звучаний языка явно наиболее близкие к инстинктивным звукоиспусканиям, только внешне похожи на явления, инстинктивные по природе. (...). Междометия составляют весьма небольшую и функционально незначительную долю языковой лексики; ни в какую эпоху и ни в каком конкретном языке, о которых мы имеем сведения, мы не усматриваем сколько-нибудь заметной тенденции к превращению их в основную ткань языка. Они в лучшем случае не что иное, как декоративная кайма пышной и замысловатой ткани языка.
То, что сказано о междометиях, в еще большей мере относится и к звукоподражательным словам. Такие слова, как whip-poorwill 'козодой жалобный', to mew 'мяукать', to caw 'каркать', ни в каком смысле не являются естественными звуками, инстинктивно или автоматически воспроизведенными человеком. Они в такой же степени подлинные создания человеческого ума, взлеты человеческого воображения, как и все прочее в языке. Они непосредственно не порождены природой, они только внушены ею и как бы играют с ней. Таким образом, ономатопоэтическая (звукоподражательная) теория происхождения речи, согласно которой язык есть результат постепенного развития из звуков подражательного характера, в действительности не подводит нас к такому состоянию речи, когда она была более инстинктивна, нежели какой мы наблюдаем ее теперь. Что же касается самой этой теории, то она едва ли более правдоподобна, чем теория междометий. Совершенно верно, что множество слов, которые мы ныне не ощущаем как звукоподражательные, могут быть возведены к такой некогда су-
шествовавшей фонетической форме, которая дает серьезное основание видеть их происхождение в подражании естественным звукам. Таков, например, английский глагол to laugh 'смеяться'. И все-таки совершенно невозможно доказать и нет никаких достаточных оснований предполагать, что хоть сколько-нибудь значительная часть элементов речи или хотя бы один из элементов ее формального аппарата происходили из звукоподражательного источника. (...).
Теперь нами уже достаточно расчищен путь для того, чтобы предложить подходящее определение языка, язык есть чисто человеческий, не инстинктивный способ передачи мыслей, эмоций и желаний посредством системы специально производимых символов. Эти символы - символы прежде всего слуховые, и производятся они так называемыми «органами речи». Человеческой речи как таковой не присуща сколько-нибудь заметная инстинктивная основа, хотя многие инстинктивные звукопроизнесения и природное окружение и могут служить стимулами для развития некоторых элементов речи, а многие инстинктивные стремления (двигательные и иные) - придавать особую окраску или форму языковому выражению. Такого рода человеческие или животные сообщения (если только можно их называть «сообщениями», поскольку они обнаруживаются в непроизвольных, инстинктивных криках) не являются в нашем понимании языком.
(...). Речь не есть простая деятельность, выполняемая одним или несколькими органами, приспособленными биологически для этой цели. Это - чрезвычайно сложная и; постоянно изменяющаяся система приспособительных реакций в мозгу, в нервной системе, в органах артикуляции и слуха, направленных на достижение конечной цели коммуникации. Можно сказать, что легкие развились в связи с биологически необходимой функцией, именуемой дыханием; нос развился как орган обоняния; зубы - как органы, служащие для раздробления пищи перед тем, как она подвергается процессу пищеварения. Если же эти и иные органы постоянно используются в акте говорения, то это только потому, что всякий орган, поскольку он существует и поскольку он подчиняется волевому контролю, может быть использован человеком для вторичных целей. С физиологической стороны речь является надстроечной функцией или, точнее говоря, совокупностью над-
строечных функций. Она только использует в меру возможности те органы и функции, нервные и мускульные, которые возникли и продолжают сохраняться для совершенно иных назначений.
Правда, психофизиологи говорят о локализации речи в мозгу. Это значит только то, что звуки речи локализуются в слуховом секторе мозга или в какой-то ограниченной его части совершенно так же, как и иного рода звуки, и что связанные с речью моторные процессы (как-то: движения голосовых связок в гортани, необходимые для произнесения гласных движения языка, необходимые для артикуляции некоторых согласных движения губ и многие другие) локализуются в моторном секторе мозга совершенно так же, как все прочие импульсы к различного рода моторным действиям. Равным образом в зрительном секторе мозга локализуется контроль всех процессов зрительного восприятия, связанных с чтением. (...). И тем не менее локализованный в мозгу речевой звук, даже ассоциированный со специфическими движениями «органов речи», необходимых для его произнесения, весьма далек от того, чтобы быть элементом языка. Он должен быть, сверх того, ассоциирован с каким-либо элементом или группой элементов опыта - скажем, со зрительным образом или рядом зрительных образов или с ощущением какого-либо отношения - для того, чтоб приобрести хотя бы рудиментарную языковую значимость. Этот «элемент» опыта есть содержание или «значение» языковой единицы; ассоциированные слуховые, моторные или иные мозговые процессы, образующие непосредственную подоснову актов говорения и актов слушания речи, - не что иное, как сложный символ и сигнал для этих «значений», (...). Итак, мы сразу же устанавливаем, что язык как таковой однозначным образом не локализуется и не может быть локализован, ибо он сводится к особым символическим отношениям, с физиологической точки зрения произвольным, между всевозможными элементами сознания, с одной стороны, и некоторыми определенными элементами, локализуемыми в слуховых, моторных или иных мозговых и нервных областях, с другой. Если про язык можно сказать, что он точно «локализован» в мозгу, то это лишь в том общем и, скорее, бессодержательном смысле, в каком можно говорить про все аспекты сознания, про все человеческие интересы и виды деятельности, что они находятся «в мозгу». Следовательно, у нас нет иного выхода, как при-
знать, что язык есть вполне оформленная функциональная система в психической, или «духовной», конституции человека. Мы не можем определить его сущность одними лишь психофизическими терминами, и это несмотря на то, что его психофизическая основа весьма существенна для его функционирования у отдельного индивида.
С точки зрения физиолога или психолога, мы как будто бы совершаем недопустимую абстракцию, желая трактовать предмет речи без постоянного и эксплицитного соотнесения с этой основой. А между тем такая абстракция вполне оправдана. Мы можем с успехом исследовать назначение, форму и историю речи, (...), как некую общественно установленную или культурную сущность, оставляя без внимания физические и психологические механизмы как сами собой разумеющиеся. Поэтому надо со всей определенностью подчеркнуть, что в этом нашем введении в изучение языка мы не будем касаться тех явлений физиологии и физиологической психологии, которые связаны с речью. Наша трактовка проблемы языка не стремится быть исследованием генезиса и функционирования конкретного механизма; мы ставим себе иную задачу -исследовать функцию и форму тех условных символических систем, которые называются языками.
Я уже отметил, что сущность языка заключается в соотнесении условных, специально артикулируемых звуков или их эквивалентов к различным элементам опыта. Слово house 'дом' не есть языковой факт, если под ним иметь в виду только одно из следующих явлений: или акустический эффект, производимый на ухо составляющими это слово и произносимыми в определенном порядке согласными и гласными, или моторные процессы и осязательные ощущения, составляющие его артикуляцию, или зрительное восприятие этой артикуляции со стороны слушающего, или зрительное восприятие слова 'дом', написанного или напечатанного на странице, или моторные процессы и осязательные ощущения, сопровождающие написание этого слова, или воспоминание об одном или всех этих явлениях опыта. Лишь тогда, когда все эти, а возможно, и еще некоторые иные связанные между собою явления опыта автоматически ассоциируются с образом дома, они начинают приобретать характер символа, слова, элемента языка. Но и самого факта ассоциации еще недостаточно. Можно услышать взя-
тое в отдельности слово, произнесенное в связи с конкретным домом, при таких впечатляющих обстоятельствах, что ни это слово, ни образ дома вообще не войдут в сознание в отдельности от всего остального, что происходит в то же самое время. Не из такого рода ассоциаций состоит речь. Ассоциация должна быть чисто символической; иначе говоря, слово должно быть закреплено за образом, всегда и везде обозначать его, не должно иметь иного назначения, кроме как служить как бы фишкой, которой можно воспользоваться всякий раз, как представится необходимым или желательным указать на этот образ. Такая ассоциация, основанная на выборе и в некотором смысле произвольная по своему характеру, требует значительного упражнения сознательного внимания. Но с течением времени эта ассоциация делается в силу привычки почти столь же автоматической, как и другие, и более быстрой, чем большинство из них.
(...). Если бы символ «дом», будь он слуховым, моторным или зрительным явлением опыта или образом, связывался лишь с единичным образом когда-то виденного определенного дома, то и такой символ можно было бы, пожалуй, с некоторой натяжкой счесть за элемент речи, а между тем ясно, что образованная из таких элементов речь имела бы мало или вовсе не имела бы ценности для целей общения. Мир опыта должен быть до крайности упрощен и обобщен для того, чтобы оказалось возможным построить инвентарь символов для всех наших восприятий вещей и отношений; и этот инвентарь должен быть налицо, чтобы мы могли выражать мысли. Элементы языка - символы, фиксирующие явления опыта, - должны, следовательно, ассоциироваться с целыми группами, определенными классами этих явлений, а не с единичными явлениями опыта. Лишь при этом условии возможно общение, ибо единичный опыт пребывает в индивидуальном сознании и, строго говоря, не может быть сообщен. Для его сообщения требуется отнесение его к определенному классу явлений, которые коллектив воспринимает как тождественные. Таким образом, единичное впечатление, полученное мною об определенном доме, должно быть отождествлено с моими прочими впечатлениями о нем. Далее, мое обобщенное воспоминание или мое «представление» этого дома должно быть слито с теми представлениями, которые составили о нем другие видевшие этот дом люди. Явле-
ние индивидуального опыта, с которого мы начали, таким образом расширяется, охватывая все возможные впечатления или образы, которые возникли или могут возникнуть о данном доме у мыслящих существ. Это первое упрощение опыта лежит в основе большого количества элементов речи, так называемых собственных имен, т.е. названий отдельных индивидов или предметов. Это и есть тот тип упрощения, который обусловливает и составляет предмет истории и искусства. (...). Мы должны подойти к самой сути вещей, мы должны более или менее произвольно объединять и считать подобными целые массы явлений опыта для того, чтобы обеспечить себе возможность рассматривать их чисто условно, наперекор очевидности, как тождественные. Этот дом и тот дом и тысячи других сходных явлений признаются имеющими настолько много общего, невзирая на существенные и явные различия в деталях, что их оказывается возможным классифицировать под одинаковым обозначением. Иными словами, речевой элемент «дом» есть символ прежде всего не единичного восприятия и даже не представления отдельного предмета, но «значения», иначе говоря, условной оболочки мысли, охватывающей тысячи различных явлений опыта и способной охватить еще новые тысячи. Единичные значащие элементы речи суть символы значений, а реальный поток речи можно рассматривать как фиксацию этих значений в их взаимной связи.
(...). Мы видели, что типичный языковой элемент выражает некое значение. Но из этого вовсе не следует, что реальное использование языка всегда или хотя бы в большинстве случаев имеет отношение к значениям. Мы в нашей повседневной жизни оперируем не столько значениями, сколько конкретными явлениями и специфическими отношениями. Если я, например, скажу: I had a good breakfast this morning 'Сегодня я хорошо позавтракал', -ясно, что я не разрешаюсь от бремени какой-то сложной мысли, а что содержанием моего сообщения является лишь некое приятное воспоминание, символически выраженное в формах привычного высказывания. Каждый элемент в этом предложении характеризует особый концепт или отношение между концептами, или то и другое вместе, но все это предложение в целом не несет серьезной концептуальной нагрузки. (...). Язык мы вправе рассматривать как такое орудие, которое пригодно в любых психических состояниях.
Поток речи не только следует за внутренним содержанием сознания, но он параллелен ему в самых различных условиях, начиная с таких мыслительных состояний, которые вызваны вполне, конкретными образами, и кончая такими состояниями, при которых в фокусе внимания находятся исключительно абстрактные значения и отношения между ними и которые обычно называются рассуждениями. Следовательно, в языке постоянна лишь его внешняя форма; внутреннее же его содержание, его психическая значимость или интенсивность меняется в зависимости от того, на что обращено внимание, каково направление умственной деятельности, а также, разумеется, в зависимости и от общего умственного развития. С точки зрения языка мышление может быть определено как наивысшее скрытое или потенциальное содержание речи, как такое содержание, которого можно достичь, толкуя каждый элемент речевого потока как в максимальной степени наделенный концептуальной значимостью. Из этого с очевидностью следует, что границы языка и мышления в строгом смысле не совпадают. В лучшем случае язык можно считать лишь внешней гранью мышления на наивысшем, наиболее обобщенном уровне символического выражения. Наш взгляд на природу языка можно сформулировать еще следующим образом: язык по своей сути есть функция до-рассудочная. Он смиренно следует за мышлением, структура и форма которого скрыты и лишь при определенных обстоятельствах могут быть истолкованы; вопреки общераспространенному, но наивному взгляду, язык не есть ярлык, заключительно налагаемый на уже готовую мысль.
На вопрос, можно ли думать без слов, от большинства людей мы, вероятно, получим ответ: «Да, но это нелегкое дело; и все-таки это возможно». Итак, язык только внешний покров? Но не лучше ли сказать, что язык не покров, а скорее заранее приготовленный путь или шаблон? И в самом деле, в высшей степени правдоподобно, что язык есть орудие, первоначально предназначенное для использования на уровне более низком, чем уровень концептуальной структуры, и что мысль возникает как утонченная интерпретация его содержания. (...). Я убежден в том, что разделяемое многими мнение, будто они могут думать и даже рассуждать без языка, является всего лишь иллюзией. (...). Мышление можно считать естественной областью, отличной от искусствен-
ной сферы речи, но речь есть единственный возможный путь, приводящий нас к этой области. (...). Звуковая символика речи может быть полностью замещена моторной или зрительной символикой (так, например, многие могут читать чисто зрительно, т.е. безо всякого связующего звена внутреннего потока звуковых образов, соответствующих напечатанным или написанным словам) или какими-нибудь иными, трудно поддающимися определению, более тонкими и менее уловимыми способами субституции. Поэтому утверждение, будто человек думает без слов, на том только основании, что он не сознает сопутствующих его мысли слуховых образов, ни в коей мере нельзя признать веским. Можно пойти дальше и предположить, что символическое выражение мысли в некоторых случаях осуществляется вне поля сознания и что, следовательно, ощущение свободного, внеязыкового течения мысли при определенных типах умственной деятельности является относительно (но только относительно) оправданным. (...).
Еще несколько слов о связи языка и мышления. Выдвинутая нами точка зрения ни в коей мере не исключает возможности развития речи в существенной зависимости от развития мышления. Мы считаем возможным утверждать, что язык возник до-рассудочно; как именно и на каком именно уровне умственной деятельности, - мы не знаем, но мы не должны воображать, что высоко развитая система речевых символов выработалась сама собою еще до появления точных значений, до того, как сложилось мышление при помощи значений.
Мы, скорее, должны предположить, что появление мыслительных процессов, как особого рода психической деятельности, относится почти к самому началу развития речи, а также что значение, раз возникнув, неизбежно воздействовало на жизнь своего языкового символа, способствуя дальнейшему росту языка. (...). Зарождению нового значения с неизбежностью сопутствует более или менее суженное или расширенное использование прежнего языкового материала; значение не получает своего особого и независимого существования, пока оно не нашло своего специального языкового воплощения. В большинстве случаев новый символ вырабатывается из уже существующего языкового материала по образу и подобию наличных в языке прецедентов. Как только слово готово, мы инстинктивно чувствуем со своего рода облегчением,
что мы вполне овладели значением. Лишь тогда, когда в нашем распоряжении оказывается соответствующий символ, мы начинаем владеть ключом к непосредственному пониманию того или иного значения. (...).
Язык есть прежде всего слуховая система символов. Конечно, поскольку он артикулируется, он вместе с тем и моторная система, но моторная сторона речи, совершенно очевидно, является вторичной для слушающего. (...). Сообщение, реальная цель речи, с успехом достигается лишь тогда, когда слуховые восприятия слушающего превращаются в его сознании в соответствующий поток образов или мыслей, или и тех и других. В то же время речевой цикл, если на него смотреть как на чисто внешний инструмент, начинается и кончается в мире звуков. Соответствие между начальным слуховым образом и окончательными слуховыми ощущениями есть социальное доказательство или подтверждение успешности протекания этого процесса. (...).
Важнейшей из этих модификаций является сокращение речевого процесса, осуществляемое в мышлении. Без сомнения, формы этой модификации весьма разнообразны в соответствии со структурными или функциональными особенностями индивидуального ума. Наименее модифицированная форма - это так называемый «разговор с самим собой», или «мысли вслух». В данном случае говорящий и слушающий объединены в одном лице, общающемся, так сказать, с самим собою. Больший интерес представляют еще более сокращенные формы, при которых звуки речи вовсе не артикулируются. Таковы всякие разновидности внутренней речи и нормального мышления. (...).Возможны также и другие типы сокращения речевого процесса. То, что внутренняя речь, без каких-либо слышимых или видимых артикуляций на самом деле сопровождается возбуждением моторных нервов, явствует из неоднократно наблюдаемого явления: органы речи, особенно в области гортани, утомляются в результате особо напряженного чтения или усиленной работы мысли.
(...). Предположим, однако, что мы не только слышим артикулируемые звуки, но и видим самые эти артикуляции, как они выполняются говорящим. Ясно, что стоит только достигнуть достаточного уровня совершенства в восприятии этих движений речевых органов, чтобы открылась возможность иного типа рече-
вой символики, при котором звучание замещается зрительным образом соответствующих звучанию артикуляций. Такого рода система не имеет особого значения для большинства из нас, ибо мы уже владеем системой слухомоторной, по отношению к которой зрительная система будет в лучшем случае лишь несовершенной субституцией, поскольку не все артикуляции доступны зрительному восприятию. (...). Важнейшим из зрительных видов речевой символики является, конечно, символика написанного или напечатанного слова, которой со стороны моторной соответствует система специально приспособленных движений, направленных на писание, печатание на машинке или какой-либо иной графический способ фиксации речи. Важным обстоятельством, способствующим распознаванию этих новых типов речевой символики, наряду с тем фактом, что они все лишь побочные продукты нормальной речи, является то, что каждый элемент (буква или написанное слово) в этой новой системе соответствует конкретному элементу (звуку, группе звуков или произносимому слову) в первичной (звуковой) системе. Можно, таким образом, сказать, используя математическую терминологию, что письменный язык находится в одно-однозначном соответствии со своим устным двойником. Письменные формы суть вторичные символы произносимых; они -символы символов, но вместе с тем их соотносимость с произносимыми символами так велика, что они могут не только теоретически, но и в реальной практике чтения и, возможно, при определенных типах мышления полностью замещать произносимые. (...). Возможности символических замещений практически безграничны. Наглядным примером может служить телеграфный код Морзе, в котором буквы письменной речи изображаются посредством условно установленных сочетаний длинных и коротких отстукиваний. Здесь замещаются скорее написанные слова, чем звуки устной речи. Буква телеграфного кода есть в этом смысле символ символа символа. (...). Конкретный способ прочитывания такого телеграфного сообщения, без сомнения, сильно разнится у отдельных индивидов. Все-таки вполне допустимо, если не сказать вероятно, что многие телеграфисты приучились думать непосредственно - поскольку речь идет о чисто сознательной стороне процесса мысли - в терминах особой, проявляющейся в отстукиваниях, слуховой символики, или же, если у них сильно развита при-
родная склонность к моторной символике, в терминах соответствующей осязательно-моторной символики, имеющей место при посылке телеграфных сообщений.
Другую интересную группу таких замещений образуют различные языки жестов, используемые глухонемыми, монахами-траппистами, давшими обет вечного молчания, и сообщающимися группами людей, находящимися на таком расстоянии, при котором друг друга видеть можно, а слышать нельзя. Некоторые из таких систем представляют собою одно-однозначные эквиваленты нормальной системы речи; другие же, вроде символики военных сигналов или языка жестов равнинных индейцев Северной Америки (доступного пониманию различных племен, говорящих на взаимно непонятных языках) суть замещения неполные, ограниченные способностью выражать лишь наиболее существенные речевые элементы, безусловно необходимые для взаимообщения при исключительных обстоятельствах. Относительно этих последних систем, а также и таких еще менее полных символических средств, которые употребляются на море или на охоте, могут возразить, что в них обычный язык не играет вовсе никакой роли, а идеи передаются непосредственно путем совершенно независимого символического процесса или как бы инстинктивной подражательности. Но такое мнение было бы ошибочно. Понимае-мость этих не вполне четких символических средств опирается не на что иное, как на автоматический и безмолвный перевод в терминах обычного течения речи.
(...). Слуховые образы и соответствующие моторные образы, обусловливающие артикуляцию, какими бы окольными путями мы ни подходили к интересующему нас вопросу, являются историческим источником всякой речи и всякого мышления. Еще большую важность имеет другое положение. Та легкость, с которой речевая символика может быть перенесена с одной формы восприятия на другую, с техники на технику, сама по себе показывает, что самые звуки речи не составляют языка, что суть языка лежит скорее в классификации, в формальном моделировании, в связывании значений. Итак, язык, как некая структура, по своей внутренней природе есть форма мысли. (...). Нет более показательной общей характеристики языка, чем его универсальность. Можно спорить, имеет ли то или другое человеческое племя нечто такое,
что достойно имени религии или искусства, но мы не знаем ни одного народа, который бы не обладал вполне развитым языком. Самый культурно отсталый южноафриканский бушмен говорит при помощи богатой формами символической системы, которая, по существу, вполне сопоставима с речью образованного француза. (...). Подлинный фундамент языка - развитие законченной фонетической системы, специфическое ассоциирование речевых элементов с значениями и сложный аппарат формального выражения всякого рода отношений, - все это мы находим во вполне выработанном и систематизированном виде во всех известных нам языках. Многие первобытные языки обладают богатством форм и изобилием выразительных средств, намного превосходящими формальные и выразительные возможности языков современной цивилизации. Даже и в отношении инвентаря речи не искушенный в лингвистике человек должен быть готов к самым изумительным неожиданностям. Ходячее мнение о чрезмерной бедности речевого выражения, которая будто бы свойственна первобытным языкам, попросту миф. Едва ли меньше, чем универсальность речи, впечатляет .ее почти что невероятное разнообразие. Те из нас, кто изучал языки французский или немецкий или, еще лучше, латинский или греческий, знают, в сколь разнообразных формах может воплощаться мысль. Но ведь формальное отличие английского речевого канона от латинского относительно невелико по сравнению с тем, что мы знаем о более экзотических языках. Универсальность и разнообразие человеческой речи приводят нас к весьма важному выводу. Мы должны умозаключить, что язык представляет безмерно древнее достояние человеческого рода, независимо от того, являются ли все формы речи историческим развитием единой начальной формы или нет. Сомневаюсь, можно ли относить какое-либо другое культурное достояние человечества, будь то искусство добывания огня или обтесывания камня, к более древней эпохе, чем язык. Я склонен полагать, что возникновение языка предшествовало даже самому начальному развитию материальной культуры и что само развитие культуры не могло, строго говоря, иметь места, пока не оформился язык, инструмент выражения значения.
ТЕЗИСЫ ПРАЖСКОГО ЛИНГВИСТИЧЕСКОГО КРУЖКА1