Отчуждение и душевное здоровье
Как влияет отчуждение на душевное здоровье? Ответ, конечно же, зависит от того, что понимать под здоровьем. Если имеется в виду, что человек способен выполнять свою социальную функцию, продолжать производить, а также воспроизводиться, то совершенно очевидно, что отчуждённый человек может быть здоровым. К тому же мы создали самый мощный производственный механизм из существовавших до сих пор на Земле, хотя мы же создали и самую мощную разрушительную машину, которая может попасть в руки безумца. Если бы мы обратились к общепринятому в психиатрии определению душевного здоровья, то пришлось бы признать, что мы здоровы. Совершенно естественно, что понятия здоровья и болезни суть создание формулирующих их людей, а следовательно, и той культуры, в которой живут эти люди. Отчуждённые психиатры определят душевное здоровье с позиций отчуждённой личности, а потому сочтут здоровьем то, что с точки зрения нормативного гуманизма можно было бы расценить как болезнь. В этом плане то, что Г. Уэллс[219]так прекрасно описал в рассказе «Страна слепых» применительно к психиатрам и хирургам своего времени, так же верно и в отношении многих психиатров нашей культуры. Молодого человека, нашедшего приют в изолированном от мира племени слепых от рождения людей, осматривают их доктора.
«Потом, некоторое время спустя, одного премудрого старейшину осенила мысль. Среди своего народа он слыл большим учёным, врачевателем и обладал философским, изобретательным умом. И вот у него явилась соблазнительная мысль излечить Нуньеса от его странностей. Однажды в присутствии Якоба он опять перевёл разговор на Нуньеса.
— Я обследовал Боготу, — сказал он, — и теперь дело стало для меня ясней. Я думаю, он излечим.
— Я всегда на это надеялся, — ответил старый Якоб.
— У него повреждён мозг, — изрёк слепой врач.
Среди старейшин пронёсся ропот одобрения.
— Но спрашивается: чем повреждён?
Старый Якоб тяжело вздохнул.
— А вот чем, — продолжал врач, отвечая на собственный вопрос. — Те странные придатки, которые называются глазами и предназначены создавать на лице приятную лёгкую впадину, у Боготы поражены болезнью, что и вызывает осложнение в мозгу. Они у него сильно увеличены, обросли густыми ресницами, веки на них дёргаются, и от этого мозг у него постоянно раздражён, и мысли неспособны сосредоточиться.
— Вот что! — удивился старый Якоб. — Вот оно как...
— Думается, я с полным основанием могу утверждать, что для его полного излечения требуется произвести совсем простую хирургическую операцию, а именно удалить эти раздражающие тельца.
— И тогда он выздоровеет?
— Тогда он совершенно выздоровеет и станет примерным гражданином.
— Да будет благословенна наука! — воскликнул старый Якоб и тотчас же пошёл поделиться с Нуньесом своей счастливой надеждой»[220].
Современные определения душевного здоровья в психиатрии подчёркивают те качества, которые составляют часть отчуждённого социального характера нашего времени: приспособленность, способность к сотрудничеству, агрессивность, терпимость, честолюбие и пр. Выше я приводил данное Штрекером определение «зрелости» в качестве иллюстрации наивного перевода на язык психиатрии объявлений о приёме на работу служащих нижнего звена. Но как уже кратко упоминалось в другом контексте, даже один из наиболее глубоких и блестящих психоаналитиков нашего времени Г. С. Салливан в своих теоретических построениях испытывал влияние всепроникающего отчуждения. Именно потому, что он — такая величина и что вклад его в психиатрию чрезвычайно важен, было бы полезно немного задержаться на этом вопросе. Салливан принял за часть человеческой природы то обстоятельство, что отчуждённому человеку недостаёт чувства самости и он ощущает себя соответственно ожиданиям окружающих, точно так же как Фрейд принял склонность к соперничеству, характерную для начала века, за естественный феномен. Поэтому Салливан назвал взгляд, согласно которому существует неповторимая индивидуальная самость, «иллюзией уникальной индивидуальности»[221]. Столь же очевидно влияние отчуждённого мышления на данное им определение основных потребностей человека. Согласно его утверждению, это «потребность в личной безопасности, т. е. в свободе от беспокойства; потребность в близости, т. е. в сотрудничестве хотя бы с ещё одним человеком; потребность в утолении чувственного влечения, что связано с деятельностью гениталий в стремлении к оргазму»[222]. Три критерия душевного здоровья, постулируемые здесь Салливаном, общеприняты. На первый взгляд, никто не станет спорить с тем, что любовь, безопасность и сексуальное удовлетворение — совершенно нормальные цели с точки зрения душевного здоровья. Однако критическое рассмотрение этих понятий показывает, что в отчуждённом мире они означают нечто отличное от того, что они могли бы означать в других культурах.
Пожалуй, наиболее популярное в наше время понятие из арсенала психиатрии — это понятие безопасности. В последние годы ему придают всё большее значение как первостепенной цели жизни и сущности душевного здоровья. Одна причина такой установки заключается, пожалуй, в том, что нависающая над миром в течение многих лет угроза войны усилила стремление к безопасности. Другая, более важная причина состоит в том, что вследствие роста автоматизации и сверхконформизма люди всё меньше чувствуют себя в безопасности.
Проблема ещё больше усложняется благодаря смешению понятий психической и экономической безопасности. Одно из коренных изменений, произошедших за последние 50 лет, заключается в том, что все западные страны приняли принцип, согласно которому каждый гражданин должен иметь минимальное материальное обеспечение на случай безработицы, болезни и старости.
Как же может впечатлительный, остро чувствующий человек ощущать себя в безопасности? Ведь в силу самих условий нашего существования мы ни в чём не можем испытывать полную уверенность. Наши мысли и прозрения — в лучшем случае лишь частичные истины, смешанные с изрядной долей заблуждений, не говоря уже об отнюдь не обязательном искажении информации относительно жизни и общества, с которым сталкиваемся чуть ли не со дня своего рождения. Наша жизнь и здоровье зависят от случайностей, не подвластных нашему контролю. Принимая решение, мы никогда не можем быть уверены в его последствиях. Любое решение заключает в себе возможность провала, а если нет, то это не решение в подлинном смысле слова. Мы никогда не можем быть уверены в исходе наших лучших устремлений. Результат всегда зависит от многих факторов, превосходящих нашу способность к контролю. Подобно тому, как впечатлительный, остро чувствующий человек не может избежать чувства грусти, он не может избежать и чувства неуверенности. Задача, которую может и должен поставить человек перед своей психикой, состоит не в том, чтобы почувствовать себя в безопасности, а в том, чтобы уметь переносить отсутствие безопасности без паники и чрезмерного страха .
Жизнь в её душевных и духовных аспектах неизбежно небезопасна и ненадёжна. Полная уверенность существует лишь относительно того, что мы родились и умрём. Полная безопасность заключается лишь в столь же полном подчинении силам предположительно могущественным и долговечным, которые избавляют человека от необходимости принимать решения, брать на себя риск и ответственность. Свободный человек неизбежно лишён безопасности, мыслящий человек неизбежно лишён уверенности.
Как же в таком случае человек может переносить отсутствие безопасности, присущее человеческому существованию? Один путь — укорениться в группе так, чтобы чувство тождественности гарантировалось принадлежностью к этой группе, будь то семья, клан, нация, класс. Пока процесс индивидуализации не достиг стадии, на которой индивид высвобождается из этих первичных уз, он всё ещё «мы», и пока группа действует, он уверен в собственной тождественности благодаря членству в ней. Развитие современного общества привело к распаду первичных уз. Современный человек по существу одинок, он предоставлен самому себе, и предполагается, что он может рассчитывать только на себя. Он может обрести чувство тождественности, только развивая единственное в своём роде, особенное существо, которое и есть «он», до того момента, когда он действительно сможет почувствовать, что «я есмь Я». Это окажется достижимым только в том случае, если он разовьёт свои деятельностные силы до такой степени, что сможет соотнести себя с миром без того, чтобы утонуть в нём; если он сможет достичь продуктивной ориентации. Однако отчуждённый человек пытается решить проблему другим способом, а именно путём конформизма. Он чувствует себя в безопасности, максимально уподобившись своему ближнему. Его первостепенная цель — получить одобрение других; больше всего он боится, что может не получить одобрения. Отличие от других, принадлежность к меньшинству угрожают его чувству безопасности; отсюда его стремление к беспредельному конформизму. Очевидно, что это стремление в свою очередь порождает постоянно действующее, хотя и скрытое, чувство ненадёжности. Любое отклонение от образца, любая критика возбуждают страх и неуверенность. Человек находится в постоянной зависимости от одобрения других людей, точно так же как наркоман зависит от наркотика, и аналогичным образом его чувство самости и уверенности «в себе» всё больше и больше слабеет. Если несколько поколений назад вся жизнь человека была пронизана чувством вины, вызванным его греховностью, то теперь на смену ему пришло чувство тревоги и неполноценности, вызванное отличием от других.
Ещё одна цель душевного здоровья — любовь, как и безопасность, в условиях отчуждения приобрела новое значение. Для Фрейда в соответствии с духом того времени любовь была в основном сексуальным феноменом. Человек обнаруживает на опыте, что «половая (генитальная) любовь предоставляет человеку сильнейшие переживания, величайшую удовлетворённость, даёт ему, собственно говоря, образец любого счастья, а поэтому нужно и дальше искать удовлетворение стремления к счастью в области половых отношений, помещать генитальную эротику в центр жизненных интересов. На этом пути... человек становится в самой рискованной степени зависимым от части внешнего мира, а именно — от избранного объекта любви, и испытывает самые жестокие страдания, если отвергается им или теряет его из-за неверности или смерти»[223]. Чтобы обезопасить себя от любовных страданий, человек — но только «незначительное меньшинство» — может преобразовать эротические функции любви, «придавая главную ценность не тому, чтобы быть любимым, а собственной любви» и «направляя свою любовь не на отдельные объекты, а на всех людей». Таким образом, «они избегают колебаний и разочарований половой любви, поскольку отвлекаются от сексуальной цели и превращают влечение в заторможенный порыв...». Любовь с запрещённой целью «была вначале глубоко чувственной любовью и таковой по-прежнему остаётся в бессознательном»[224]. Чувство единения и слияния с миром («океаническое чувство»), составляющее сущность религиозного и особенно мистического опыта, переживание единения и слияния с любимым человеком Фрейд интерпретирует как возвращение к состоянию раннего «безграничного нарциссизма»[225].
В соответствии со своими основными представлениями Фрейд понимает душевное здоровье как полную реализацию способности любить, что достигается в том случае, если развитие либидо перешло в генитальную стадию.
В противоположность Фрейду в психоаналитической системе Г. С. Салливана мы находим прямое разграничение между сексуальностью и любовью. Что же означает любовь и близость в понимании Салливана? «Близость — такой тип состояния, касающегося двух человек, который позволяет утвердить все компоненты личностной ценности. Утверждение личностной ценности требует такого типа отношений, который я называю сотрудничеством и под которым подразумеваю ясно выраженное приспособление поведения одного человека к высказанным потребностям другого в стремлении к всё более тождественному, т. е. всё более сближающемуся, почти общему удовлетворению, и в продолжение всё более сходных действий по обеспечению безопасности»[226]. Проще говоря, Салливан определил сущность любви как состояние сотрудничества, при котором оба человека одновременно чувствуют: «Мы придерживаемся правил игры, чтобы сохранить свой престиж, чувство превосходства и достоинства»[227].
Подобно тому как Фрейдово определение любви — это описание опыта патриархально настроенного представителя мужского пола, изложенное в терминах материализма XIX столетия, описание Салливана относится к опыту отчуждённой личности XX в. с рыночной ориентацией. Это описание «egotism à deux» [228], т. е. двух людей, действующих сообща и совместно противостоящих враждебному и отчуждённому миру. Действительно, его определение близости в принципе подходит к чувствам любой совместно действующей группы, в которой каждый «приспосабливает своё поведение к выраженным потребностям другого человека, преследуя общие цели». (Следует отметить, что Салливан говорит здесь о выраженных потребностях, тогда как о любви по меньшей мере, можно было бы сказать, что она подразумевает реакцию обоих на невыраженные потребности друг друга.)
Сопутствующее рыночной ориентации значение слова «любовь», выраженное обыденным языком, можно обнаружить в дискуссиях о супружеской любви и о потребности у детей в любви и привязанности. В многочисленных статьях, рекомендациях, лекциях супружеская любовь описывается как состояние взаимной обходительности и умелого обращения друг с другом, называемого «взаимопониманием». Предполагается, что жена считается с потребностями и чувствами мужа, и наоборот. Если он приходит домой усталый и раздражённый, ей не следует ни о чём его спрашивать — или следует — в зависимости от того, что, по мнению авторов, лучше всего может «умаслить» его. Ему же следует высказать слова одобрения по поводу приготовленной ею пищи или её нового платья — и всё это во имя любви. Сейчас ежедневно можно услышать, что ребёнок должен «пользоваться любовью», чтобы чувствовать себя в безопасности, или что ребёнок «не получал от своих родителей достаточно любви» и поэтому стал преступником или шизофреником. Любовь и привязанность приобрели одно и то же значение применительно к самым разным случаям: идёт ли речь о малом ребёнке, об учении в колледже, которое необходимо для образования, или о последнем фильме, который стоит посмотреть. Вы «скармливаете» человеку любовь, подобно тому как вы снабжаете его безопасностью, знаниями и тому подобным — и вот вам счастливый человек!
Счастье — ещё одно, более популярное представление, с помощью которого определяется душевное здоровье в наше время, как гласит постулат из романа «О дивный новый мир»: «В наши дни счастливы все».
Что подразумевается под счастьем? В ответ на этот вопрос большинство людей сегодня, возможно, сказали бы, что быть счастливым значит «развлекаться», «хорошо проводить время». Ответ на вопрос, что значит «развлекаться», до некоторой степени зависит от материального положения индивида, но больше от его образования и структуры личности. Однако различия в материальном положении не столь важны, как может показаться. Приятное времяпрепровождение высших слоёв общества — это образец развлечений для тех, кто пока что не в состоянии за них заплатить, хотя всерьёз надеется на счастливый случай. В результате времяпрепровождение более низких общественных слоёв всё в большей мере становится дешёвой имитацией того, что делают в высших слоях, различаясь в цене, но не так уж отличаясь по качеству.
В чём заключаются эти развлечения? Это хождение в кино, на вечеринки, игры с мячом, слушание радио и сидение перед телевизором, поездки на машине по воскресным дням и занятия любовью, долгое лежание в постели воскресным утром и путешествия для тех, кому это по карману. Если вместо слов «развлечение» и «приятное времяпрепровождение» воспользоваться более солидным термином, то мы могли бы сказать, что понятие счастья в лучшем случае отождествляется с понятием удовольствия. Принимая во внимание наше обсуждение проблемы потребления, мы можем определить это понятие несколько точнее как удовольствие от неограниченного потребления, от «кнопочной» власти и от лени.
С этой точки зрения, счастье можно было бы определить как противоположность грусти или печали. И действительно, обычный человек определяет счастье как душевное состояние, свободное от грусти или печали. Однако такое определение показывает, что в этом понимании счастья есть что-то глубоко неправильное. Живой, чувствующий человек непременно не раз за свою жизнь испытывает грусть и печаль. Это происходит не только в результате многочисленных лишних страданий, причиняемых несовершенством нашего общественного устройства, но и вследствие природы человеческого существования, исключающей возможность реагировать на жизненные проявления без особых огорчений и переживаний. Поскольку мы живые существа, нам приходится с грустью осознавать неизбежность разрыва между нашими устремлениями и тем, чего можно достичь за нашу короткую, полную превратностей жизнь. Как же мы можем избежать страданий и печали, если нас ожидает смерть, и при этом неминуемо либо мы умрём раньше, чем наши любимые, либо они раньше нас; если мы ежедневно видим вокруг себя страдания, как неизбежные, так и необязательные и излишние? Попытаться избежать страданий можно лишь в том случае, если мы умерим свою чувствительность, ответственность и любовь, если сердца наши зачерствеют и мы отвратим своё внимание и чувства от других людей, как, впрочем, и от самих себя.
Если мы хотим определить счастье от противного, мы должны делать это, противопоставляя его не грусти , а подавленности .
Что такое подавленность? Это неспособность чувствовать, это ощущение безжизненности, в то время как тело живо. Это неспособность переживать радость, как, впрочем, и грусть. Человеку в подавленном состоянии было бы куда легче, если бы он смог грустить. Состояние депрессии так невыносимо оттого, что человек неспособен ничего чувствовать — ни радость, ни грусть. Если попытаться определить счастье, противопоставляя его подавленности, мы приблизимся к данному Спинозой определению радости и счастья как такого состояния напряжения всех жизненных сил, которое сплавляет воедино наши усилия, направленные одновременно на понимание наших близких и на единство с ними. Счастье возникает вследствие ощущения плодотворности своего существования, в результате использования сил любви и разума, объединяющих нас с миром. Счастье состоит в том, что мы прикасаемся к сущности действительности, открываем самих себя и своё единство с другими, а также своё отличие от них. Счастье — это состояние напряжённой внутренней работы и ощущение возрастания жизненной энергии, которое происходит при продуктивном отношении к миру и к самим себе.
Отсюда следует, что счастье нельзя найти в состоянии внутренней пассивности, в потребительской установке, пронизывающей жизнь отчуждённого человека. Счастье — это переживание полноты бытия, а не пустоты, которую нужно заполнить. Обычному человеку сегодня может вполне хватать развлечений и удовольствий, но, несмотря на это, он существенно подавлен. Возможно, дело прояснится, если мы вместо слова «подавленный» употребим слово «скучающий». Фактически разница между ними очень невелика, она заключается только в степени интенсивности, потому что скука — это не что иное, как переживание паралича наших продуктивных сил и обезжизненности. Среди всех жизненных зол мало найдётся таких, которые были бы так же мучительны, как скука, и поэтому человек всеми силами стремится избежать её.
Достичь этого можно двумя путями: либо в принципе став на путь продуктивности и переживая таким образом счастье, либо пытаясь избавиться от проявлений скуки. Последняя попытка, по всей видимости, характерна для стремления современного человека к развлечениям и наслаждениям. Он ощущает в себе подавленность и скуку, которые становятся явными, как только он остаётся наедине с самим собой или с самыми близкими ему людьми. Все наши увеселения служат тому, чтобы облегчить человеку бегство от самого себя и от угрожающей ему скуки, предоставляя ему убежище на многочисленных путях бегства, предлагаемых нашей культурой. Однако сокрытие симптома не устраняет условий, порождающих его. Наряду с боязнью заболеть физически или оказаться униженным в случае утраты общественного статуса и престижа, страх перед скукой имеет первостепенное значение среди страхов, испытываемых современным человеком. Живя в мире развлечений и увеселений, он боится скуки и радуется, когда ещё один день прошёл без неприятностей, ещё один час удалось убить, так и не осознав затаённой скуки.
С точки зрения нормативного гуманизма мы должны прийти к иному пониманию душевного здоровья. Та самая личность, которая с позиций отчуждённого общества считается здоровой, с гуманистической точки зрения предстаёт как самая больная, хотя и не в плане индивидуального заболевания, а в смысле социально заданной ущербности. Душевное здоровье, в гуманистическом понимании, характеризуется способностью любить и творить, высвобождением от кровосмесительных связей с семьёй и природой, чувством тождественности, основанным на ощущении себя субъектом и носителем собственных сил и способностей, постижением внутренней и внешней реальности внутри и вне нас самих, т. е. развитием объективности и разума. Цель жизни — прожить её с полной отдачей, родиться в полном смысле слова, полностью пробудиться. Освободиться от инфантильных претензий и поверить в свои реальные, хотя и ограниченные силы; быть в состоянии примириться с парадоксом, состоящим в том, что каждый из нас — наиважнейшая часть Вселенной и в то же время — не важнее мухи или былинки. Быть способным любить жизнь и вместе с тем без ужаса принимать смерть; переносить неопределённость в важнейших вопросах, которые ставит перед человеком жизнь, и вместе с тем быть уверенным в своих мыслях и чувствах, насколько они действительно собственные. Уметь оставаться наедине с собой и в то же время быть единым целым с любимым человеком, с каждым собратом на этой земле, со всем живым; следовать голосу своей совести, зовущему нас к самим себе, но не потворствовать себе в самобичевании, если голос совести не настолько громок, чтобы его услышали и последовали за ним. Душевно здоровый человек — это тот, кто живёт по любви, разуму и вере, кто уважает жизнь — как собственную, так и своего ближнего.
Отчуждённый человек, каким мы попытались обрисовать его в этой главе, не может быть здоровым. Поскольку он ощущает себя вещью, помещением капитала, которым манипулируют другие и он сам, он лишён чувства самости. Отсутствие самости становится источником глубокой обеспокоенности. Перед ним бездна небытия. Это порождает беспокойство, более ужасное, чем даже муки ада. В предстоящей моему мысленному взору картине ада я подвергаюсь наказанию и мучениям; представление о небытии влечёт меня на грань безумия, потому что я не смогу больше сказать «Я». Если современную эпоху справедливо назвали эпохой обеспокоенности, то в первую очередь из-за беспокойства, порождённого отсутствием самости. Насколько «я таков, каким вы хотите меня видеть», настолько меня нет; я озабочен, зависим от одобрения других, постоянно стараясь понравиться. Отчуждённый человек чувствует себя приниженно всякий раз, когда ему кажется, что он не в общей шеренге. Поскольку его чувство собственной ценности базируется на одобрении как награде за конформизм, естественно, он ощущает угрозу своему чувству самости и собственного достоинства со стороны любого чувства, мысли или действия, которые можно было бы заподозрить в «ереси». Однако, поскольку он — человек, а не автомат, он не может не отклоняться; следовательно, всё время вынужден бояться неодобрения. В результате ему приходится всё настойчивее стремиться к конформизму, к одобрению со стороны. Силу и безопасность ему придаёт не голос совести, а ощущение, что он не утратил тесного контакта со стадом.
Другим результатом отчуждения является распространённость чувства вины. В самом деле поразительно, чтобы в таком, в принципе, атеистическом обществе, как наше, чувство вины было столь широко распространено и так глубоко укоренено. Главное отличие от, скажем, кальвинистской общины состоит в том, что чувство вины не совсем осознано и не имеет отношения к религиозному понятию греха. При поверхностном взгляде на вещи мы находим, что люди чувствуют себя виноватыми по сотням различных поводов: это и недостаточно усердная работа, и чрезмерное (или недостаточное) покровительство своим детям, и недостаточная забота о матери, и излишняя снисходительность по отношению к должнику. Люди чувствуют вину за добрые дела, как, впрочем, и за дурные поступки. Дело обстоит едва ли не так, словно им надо найти нечто, за что бы они чувствовали себя виноватыми.
Что могло послужить причиной такого избытка чувства вины? Думается, есть два главных источника, которые, полностью различаясь между собой, приводят к одному и тому же результату. Один источник — тот же самый, из которого проистекает чувство неполноценности. Отличие от остальных, неполная приспособленность заставляют человека чувствовать свою вину перед повелениями великой Безликости. Другой источник чувства вины — это собственная совесть человека. Он ощущает в себе дарования и таланты, способность любить, мыслить, смеяться, плакать, удивляться и творить; он чувствует, что жизнь — это дарованный ему единственный шанс и, если он упустил его, он потерял всё. Он живёт в мире, имея такой комфорт и досуг, о котором его предки понятия не имели, но он чувствует, что в погоне за большими удобствами жизнь просачивается у него сквозь пальцы, как песок. Он не может не ощущать вины за пустую трату времени, за упущенные возможности. Такое чувство вины гораздо меньше осознаётся, чем первое, но одно усиливает другое и нередко служит его рационализацией. Таким образом, отчуждённый человек чувствует себя виноватым одновременно за то, что остаётся, и за то, что не остаётся самим собой; за то, что он — осознающее, чувствующее существо, и за то, что он — автомат; за то, что он — личность, и за то, что он — вещь.
Отчуждённый человек несчастен. Потребление развлечений служит для того, чтобы оттеснять осознание своего несчастья. Он старается сберечь время и вместе с тем стремится убить сэкономленное время. Он скорее рад завершить ещё один день без поражения или унижения, чем приветствовать новый день с энтузиазмом, который даётся только переживанием того, что «я есмь Я». Ему не хватает постоянного прилива энергии, возникающего из продуктивного отношения к миру.
Без веры, глухой к голосу совести, с манипулирующим рассудком, но с небольшой долей разума, он сбит с толку, встревожен и готов возвести в лидеры каждого, кто предложит ему целостное разрешение его проблем.
Можно ли увязать картину отчуждения с какой-либо из установленных картин душевного заболевания? Отвечая на этот вопрос, нам надо помнить, что у человека есть два способа соотнести себя с миром. При одном из них он видит мир таким, каким ему нужно его видеть, чтобы манипулировать и пользоваться им. Это в основном чувственный опыт и опыт, основанный на здравом смысле. Наш глаз видит то, что нам надо видеть, а ухо слышит то, что нам надо слышать для того, чтобы жить; наш здравый смысл воспринимает вещи таким образом, который даёт нам возможность действовать; как ощущения, так и здравый смысл служат выживанию. Что касается ощущений и здравого смысла, а также построенной на них логики, то вещи для всех людей одинаковы потому, что одинаковы законы их использования.
Другая способность человека — видеть вещи как бы изнутри, субъективно, в соответствии с его личным внутренним опытом, чувством, настроением[229]. Десять художников рисуют одно и то же дерево в одном положении, но они рисуют десять разных деревьев. Каждая картина — это выражение индивидуальности художника, но вместе с тем на ней всё то же дерево. В сновидении мы видим мир исключительно изнутри; он утрачивает своё объективное значение и превращается в символ нашего собственного, чисто индивидуального опыта. Человек, грезящий наяву, т. е. соприкасающийся только со своим внутренним миром и не способный воспринимать мир внешний в его объективных проявлениях, психически нездоров. Человек, способный лишь фотографически воспринимать внешний мир, но утративший связь со своим внутренним миром, с самим собой, — это человек отчуждённый. Шизофрения и отчуждение дополняют друг друга. В обеих формах заболевания не хватает одного из полюсов человеческого опыта. Если в наличии оба полюса, то мы можем говорить о продуктивной личности, сама продуктивность которой проистекает из полярной противоположности между внутренней и внешней формами восприятия.
Наше описание отчуждённого характера современного человека до некоторой степени односторонне. Я не смог упомянуть о целом ряде позитивных факторов. Первое место всё ещё занимает живая гуманистическая традиция, не разрушенная антигуманным процессом отчуждения. Более того, есть признаки возрастающей неудовлетворённости людей своим образом жизни и разочарованности в нём, попыток вновь обрести какую-то часть утраченной самости и продуктивности. Миллионы людей слушают хорошую музыку в концертных залах или по радио, всё большее число людей рисует, занимается садоводством, строит себе лодки или дома, с наслаждением предаваясь различным видам самодеятельности. Получает распространение образование для взрослых, и даже в сфере бизнеса растёт осознание того, что служащему следовало бы иметь разум, а не только рассудок[230].
Но сколь бы обнадёживающими и реальными ни были все эти тенденции, их недостаточно, чтобы оправдать установку, которую можно обнаружить у ряда весьма утончённых писателей, заявляющих, что критика нашего общества, подобная предложенной здесь, устарела и вышла из моды, что мы уже прошли пик отчуждения и находимся теперь на пути к лучшему миру. Сколь бы притягательным ни был этот тип оптимизма, он тем не менее всего лишь более изощрённая форма защиты «статус-кво», перевод восхваления «американского образа жизни» на язык культурантропологии, которая, обогатившись открытиями Маркса и Фрейда, «пошла дальше» них и уверяет человека, будто для серьёзного беспокойства нет оснований.
Глава VI. Другие варианты диагноза
XIX век
Диагноз болезни современной западной культуры, который мы попытались поставить в предыдущей главе, ни в коем случае не нов. Он претендует лишь на то, чтобы способствовать пониманию проблемы, и более эмпирически пытается применить понятие отчуждения к различным наблюдаемым нами явлениям, а также установить связь между болезнью отчуждения и гуманистическим понятием человеческой природы и душевного здоровья. Поистине, весьма примечательно, что многие мыслители, жившие в XIX в., уже критически описали общество XX в. задолго до того, как полностью проявились симптомы, кажущиеся столь очевидными сегодня. Примечательно также и то, что их критический диагноз и прогноз имели так много общего между собой, а также с критикой XX в.
Упадок и варварство, в которое погрузится общество XX в., предсказывали люди самых различных философских и политических взглядов. Швейцарский консерватор Буркхардт[231], русский религиозный радикальный мыслитель Л. Н. Толстой, французский анархист Прудон[232], а также его соотечественник консерватор Бодлер[233], американский анархист Торо[234], а позднее его соотечественник, более расположенный к политике, Джек Лондон[235], немецкий революционер Карл Маркс — всех их роднит острая критика современного общества, и большинство из них предвидели возможность наступления эпохи варварства. Предсказания Маркса смягчались его предположением о том, что возможной альтернативой этому обществу является социализм. Буркхардт, консервативные взгляды которого несли на себе отпечаток упрямого швейцарского нежелания поддаться воздействию слов и волшебных чар, утверждал в письме, датированном 1876 г., что Европа, возможно, ещё насладится несколькими десятилетиями мира, прежде чем она в результате ужасающих войн и революций не превратится в новую своего рода Imperium Romanum — Римскую империю, военную и экономическую деспотию: «XX век сулит всё что угодно, кроме истинной демократии». В 1872 г. Буркхардт писал своему другу: «У меня есть предчувствие, которое звучит как безрассудство, но всё же меня не оставляет: военное государство должно стать крупным индустриальным гигантом. Концентрация людей на больших предприятиях не должна вечно оставаться на их усмотрение; логическим последствием этого будет заранее предопределённое и прогрессирующее количество нищеты, облачённое в форму, и начинающее и завершающее свой день под аккомпанемент барабанного боя... Ожидается длительное и добровольное подчинение единым вождям и узурпаторам. Люди больше не верят в принципы, а будут, вероятно, время от времени верить в спасителей. По этой причине авторитарная власть снова поднимет голову в восхитительном XX в., и эта голова будет ужасающей»[236].
Предсказания Буркхардта относительно появления в XX в. систем, подобных фашизму и сталинизму, мало чем отличаются от предсказаний революционера Прудона. Угроза будущему, писал Прудон, это «сплошная демократия, которая выглядит так, как будто она основана на диктатуре масс, однако в которой массы имеют не больше власти, чем это необходимо для обеспечения всеобщего рабства в соответствии со следующими принципами, унаследованными от старого абсолютизма: неделимость государственной власти, всепоглощающая централизация, систематическое разрушение всякой индивидуальной, корпоративной и региональной мысли (считающейся деструктивной), инквизиторская[237]полиция...». «Не следует больше обманывать себя, — писал Прудон, — в Европе больны и мысли, и порядок; она вступает в эру жестокой силы и презрения к принципам». И позднее: «И тогда начнётся великая война между шестью великими державами... Будет резня и кровопролитие, за которыми последует страшное бессилие. Нам не суждено увидеть новую эру, мы будем биться во тьме; мы должны готовиться к тому, чтобы вынести эту жизнь, не огорчаясь чрезмерно и выполняя свой долг. Давайте помогать друг другу, звать друг друга во мраке и поступать по справедливости там, где это возможно». И наконец: «Сегодня цивилизация в тисках кризиса, для которого можно найти лишь один аналог в истории, — кризис, приведший к христианству. Все традиции устарели, символы веры отброшены, однако новая программа ещё не готова, она ещё не овладела сознанием масс. Отсюда то, что я называю распадом . Это жесточайший момент в жизни общества... Я не питаю иллюзий и не надеюсь однажды утром проснуться и увидеть в нашей стране возрождение свободы как по волшебству... Нет, нет, наш удел — упадок, упадок в течение периода, конца которого я не вижу и который продлится на протяжении жизни по крайней мере одного или двух поколений... Я вижу лишь зло, я умру посреди мрака»[238].
В то время как Буркхардт и Прудон предвидели вырождение культуры XX в. в фашизм и сталинизм (это пророчество повторено более определённо в 1907 г. Джеком Лондоном в «Железной пяте»), другие мыслители ставили в центр своего диагноза духовную скудость и отчуждение современного общества, что, по их мнению, должно привести к увеличению дегуманизации и упадку культуры.
Как похожи утверждения двух таких разных писателей, как Бодлер и Толстой! Бодлер пишет в 1851 г. в записках, озаглавленных «Fusées» [239]: «Мир близится к концу. Он существует ещё только по одной причине: потому что ему повезло, что он существует. Но как же слаба эта причина по сравнению с тем, что предвещает обратное! Что сулит будущее миру человека? Предположим, что он сохранит своё материальное существование, но будет ли оно достойно е