Новая Жизнь» № 3, 21 апреля (4 мая) 1917 г. 2 страница
VIII
На всю жизнь останутся в памяти отвратительные картины безумия, охватившего Петроград днем 4-го июля.
Вот, ощетинясь винтовками и пулеметами, мчится, точно бешеная свинья, грузовик-автомобиль, тесно набитый разношерстными представителями «революционной армии». Среди них стоит встрепанный юноша и орет истерически:
— Социальная революция, товарищи!
Какие-то люди, еще не успевшие потерять разум, безоружные, но спокойные, останавливают гремящее чудовище и разоружают его, выдергивая щетину винтовок. Обезоруженные солдаты и матросы смешиваются с толпой, исчезают в ней; нелепая телега, опустев, грузно прыгает по избитой, грязной мостовой и тоже исчезает, точно кошмар.
И ясно, что этот устрашающий выезд к «социальной революции» затеян кем-то наспех, необдуманно и что глупость — имя силы, которая вытолкнула на улицу вооруженных до зубов людей.
Вдруг где-то щелкает выстрел, и сотни людей судорожно разлетаются во все стороны, гонимые страхом, как сухие листья вихрем, валятся на землю, сбивая с ног друг друга, визжат и кричат:
— Буржуи стреляют!
Стреляли, конечно, не «буржуи», стрелял не страх перед революцией, а страх за революцию. Слишком много у нас этого страха. Он чувствовался всюду — и в руках солдат, лежащих на рогатках пулеметов, и в дрожащих руках рабочих, державших заряженные винтовки и револьверы, со взведенными предохранителями, и в напряженном взгляде вытаращенных глаз. Было ясно, что эти люди не верят в свою силу да едва ли и понимают, зачем они вышли на улицу с оружием.
Особенно характерна была картина паники на углу Невского и Литейного часа в четыре вечера. Роты две каких-то солдат и несколько сотен публики смиренно стояли около ресторана Палкина и дальше, к Знаменской площади, и вдруг, точно силою какого-то злого, иронического чародея, все эти вооруженные и безоружные люди превратились в оголтелое стадо баранов.
Я не смог уловить, что именно вызвало панику и заставило солдат стрелять в пятый дом от угла Литейного по Невскому,— они начали палить по окнам и колоннам дома не целясь, с лихорадочной торопливостью людей, которые боятся, что вот сейчас у них отнимут ружья. Стреляло человек десять, не более, а остальные, побросав винтовки и знамена на мостовую, начали вместе с публикой ломиться во все двери и окна, выбивая стекла, ломая двери, образуя на тротуаре кучи мяса, обезумевшего от страха.
По мостовой, среди разбросанных винтовок, бегала девочка-подросток и кричала:
— Да это свои стреляют, свои же!
Я поставил ее за столб трамвая, она возмущенно сказала:
— Кричите, что свои...
Но все уже исчезли, убежав на Литейный, Владимирский, забившись в проломанные ими щели, а на мостовой валяются винтовки, шляпы, фуражки, и грязные торцы покрыты красными полотнищами знамен.
Я не впервые видел панику толпы, это всегда противно, но — никогда не испытывал я такого удручающего, убийственного впечатления.
Вот это и есть тот самый «свободный» русский народ, который за час перед тем, как испугаться самого себя, «отрекался от старого мира» и «отрясал его прах с ног своих». Эти солдаты революционной армии разбежались от своих же пуль, побросав винтовки и прижимаясь к тротуару.
Этот народ должен много потрудиться для того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства, этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры.
Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели. И я уверен, что если б та часть интеллигенции, которая, убоясь ответственности, избегая опасностей, попряталась где-то и бездельничает, услаждаясь критикой происходящего, если б эта интеллигенция с первых же дней свободы попыталась ввести в хаос возбужденных инстинктов иные начала, попробовала возбудить чувства иного порядка,— мы все не пережили бы множества тех гадостей, которые переживаем. Если революция не способна тотчас же развить в стране напряженное культурное строительство,— тогда, с моей точки зрения, революция бесплодна, не имеет смысла, а мы — народ, неспособный к жизни.
Прочитав вышеизложенное, различные бесстыдники, конечно, не преминут радостно завопить:
— А о роли ленинцев в событиях 4 июля — ни слова не сказано, ага! Вот оно где, лицемерие!
Я — не сыщик и не знаю, кто из людей наиболее повинен в мерзостной драме. Я не намерен оправдывать авантюристов, мне ненавистны и противны люди, возбуждающие темные инстинкты масс, какие бы имена эти люди ни носили и как бы ни были солидны в прошлом их заслуги пред Россией. Я думаю, что германская провокация событий 4 июля — дело возможное, но я должен сказать, что и злая радость, обнаруженная некоторыми людьми после событий 4-го,— тоже крайне подозрительна. Есть люди, которые так много говорят о свободе, о революции и о своей любви к ним, что речи их напоминают сладкие речи купцов, желающих продать товар возможно выгоднее.
Однако главнейшим возбудителем драмы я считаю не «ленинцев», не немцев, не провокаторов и контрреволюционеров, а — более злого, более сильного врага — тяжкую российскую глупость.
В драме 4-го июля больше всех других сил, создавших драму, виновата именно наша глупость, назовите ее некультурностью, отсутствием исторического чутья,— как хотите.
IX
«Пролетариат — творец новой культуры»,— в этих словах заключена прекрасная мечта о торжестве справедливости, разума, красоты, мечта о победе человека над зверем и скотом; в борьбе за осуществление этой мечты погибли тысячи людей всех классов.
Пролетариат — у власти, ныне он получил возможность свободного творчества. Уместно и своевременно спросить — в чем же выражается это творчество? Декреты «правительства народных комиссаров» — газетные фельетоны, не более того. Это — литература, которую пишут «на воде вилами», и хотя в этих декретах есть ценные идеи,— современная действительность не дает условий для реализации этих идей.
Что же нового дает революция, как изменяет она звериный русский быт, много ли света вносит она во тьму народной жизни?
За время революции насчитывается уже до 10 тысяч «самосудов». Вот как судит демократия своих грешников: около Александровского рынка поймали вора, толпа немедленно избила его и устроила голосование: какой смертью казнить вора: утопить или застрелить? Решили утопить и бросили человека в ледяную воду. Но он кое-как выплыл и вылез на берег, тогда один из толпы подошел к нему и застрелил его.
Средние века нашей истории были эпохой отвратительной жестокости, но и тогда, если преступник, приговоренный судом к смертной казни, срывался с виселицы — его оставляли жить.
Как влияют самосуды на подрастающее поколение?
Солдаты ведут топить в Мойке до полусмерти избитого вора, он весь облит кровью, его лицо совершенно разбито, один глаз вытек. Его сопровождает толпа детей; потом некоторые из них возвращаются с Мойки и, подпрыгивая на одной ноге, весело кричат:
— Потопили, утопили!
Это — наши дети, будущие строители жизни. Дешева будет жизнь человека в их оценке, а ведь человек — не надо забывать об этом! — самое прекрасное и ценное создание природы, самое лучшее, что есть во вселенной. Война оценила человека дешевле маленького куска свинца, этой оценкой справедливо возмущались, упрекая за нее «империалистов» — кого же упрекнем теперь — за ежедневное, зверское избиение людей?
X
В силу целого ряда условий у нас почти совершенно прекращено книгопечатание и книгоиздательство и, в то же время, одна за другой уничтожаются ценнейшие библиотеки. Вот недавно разграблены мужиками имения Худекова, Оболенского и целый ряд других имений. Мужики развезли по домам все, что имело ценность в их глазах, а библиотеки — сожгли, рояли изрубили топорами, картины — изорвали. Предметы науки, искусства, орудия культуры не имеют цены в глазах деревни,— можно сомневаться, имеют ли они цену в глазах городской массы.
Книга — главнейший проводник культуры, и для того, чтобы народ получил в помощь себе умную, честную книгу, работникам книжного дела можно бы пойти на некоторые жертвы,— ведь они прежде всех и особенно заинтересованы в том, чтоб вокруг них создалась идеологическая среда, которая помогла бы развитию и осуществлению их идеалов.
Наши учителя, Радищевы, Чернышевские, Марксы — духовные делатели книг, жертвовали и свободой и жизнью за свои книги. Чем облегчают сейчас физические делатели книг развитие книжного дела?
XI
Три года безжалостной, бессмысленной бойни, три года изо дня в день проливается кровь лучших племен земли истребляется драгоценнейший мозг культурных наций Европы.
Обескровлена Франция, «вождь человечества», истощается Италия, «лучший дар Бога нашей печальной земле» напрягает все свои силы Англия, «спокойно поучающая мир чудесам труда», угрюмо задыхаются в железных тисках войны «трудолюбивые племена Германии».
Уничтожены Бельгия, Сербия, Румыния, Польша; разорена экономически, развращена войною духовно мечтательная, мягкотелая Русь,— страна, еще не жившая, не успевшая показать миру свои скрытые силы.
В ХХ-м веке, после того, как девятнадцать веков Европа проповедовала человечность в церквах, которые она теперь разрушает пушками, в книгах, которые солдаты жгут, как дрова,— в ХХ-м веке гуманизм забыт, осмеян, а все, что создано бескорыстной работой науки, схвачено и направлено волею бесстыдных убийц на истребление людей.
Что, в сравнении с этой кошмарной, трехлетней бойней, тридцатилетние и столетние войны прошлого? Где найдем мы оправдание этому небывалому преступлению против планетарной культуры?
Этому отвратительному самоистреблению нет оправдания. Сколько бы ни лгали лицемеры о «великих» целях войны, их ложь не скроет страшной и позорной правды: войну родил Барыш, единственный из богов, которому верят и молятся «реальные политики», убийцы, торгующие жизнью народа.
Людей, которые верят в торжество идеала всемирного братства, негодяи всех стран объявили вредными безумцами, бессердечными мечтателями, у которых нет любви к родине.
Забыто, что среди этих мечтателей Христос, Иоанн Дамаскин, Франциск Ассизский, Лев Толстой,— десятки полубогов-полулюдей, которыми гордится человечество. Для тех, кто уничтожает миллионы жизней, чтобы захватить в свои руки несколько сотен верст чужой земли,— для них нет ни бога, ни дьявола. Народ для них — дешевле камня, любовь к родине — ряд привычек. Они любят жить так, как живут, и пусть вся земля разлетится прахом во вселенной,— они не хотят жить иначе, как привыкли.
Вот они уже три года живут по горло в крови, которую проливают по их воле десятки миллионов людей.
Но когда истощатся силы народных масс или когда единодушно вспыхнет их воля «к жизни чистой, человеческой» и прекратит кровавый кошмар,— люди, истребляющие народ Европы, трусливо закричат:
— Это не наша вина! Не мы изуродовали мир, не мы разрушили и разграбили Европу!
Но мы надеемся, что к той поре «глас народа» воистину будет строгим и справедливым «Гласом Божиим» и он заглушит вопли лжи.
Верующие в победу над бесстыдством и безумием должны стремиться к единению своих сил.
В конце концов — побеждает разум.
XII
Присяжный поверенный, один их тех, которые при старом режиме, спокойно рискуя личной свободой, не думая о карьере, мужественно выступали защитниками в политических процессах и нанесли самодержавию не мало ударов,— человек, прекрасно знающий глубину бесправия и цинизма монархии, говорил мне на днях:
— «Так же, как при Николае Романове, я выступаю защитником в наскоро сделанном политическом процессе; так же, как тогда, ко мне приходят плакать и жаловаться матери, жены, сестры заключенных; как прежде — аресты совершаются «по щучьему велению», арестованных держат в отвратительных условиях, чиновники «нового строя» относятся к подследственному так же бюрократически-бессердечно, как относились прежде. Мне кажется, что в моей области нет изменений к лучшему».
А я думаю, что в этой области следует ожидать всех возможных изменений к худшему. При монархии покорные слуги Романова иногда не отказывали себе в удовольствии полиберальничать, покритиковать режим, поныть на тему о гуманизме и вообще немножко порисоваться благодушием, показать невольному собеседнику, что и в сердце заядлого чиновника не все добрые начала истреблены усердной работой по охране гнилья и мусора.
Наиболее умные, вероятно, понимали, что «политик» человек, в сущности и для них не вредный,— работая над освобождением России, он работал и над освобождением чиновника от хамоватой «верховной власти».
Теперь самодержавия нет и можно показать всю «красу души», освобожденной из плена строгих циркуляров. Теперь чиновник старого режима, кадет или октябрист, стаёт пред арестованным демократом как его органический враг, либеральная маниловщина — никому не нужна и не уместна.
С точки зрения интересов партии и политической борьбы все это вполне естественно, а «по человечеству» — гнусно и будет еще гнусней по мере неизбежного обострения отношений между демократией и врагами ее.
XIII
В одной из грязненьких уличных газет некто напечатал свой впечатления от поездки в Царское Село. В малограмотной статейке, предназначенной на потеху улицы и рассказывающей о том, как Николай Романов пилит дрова, как его дочери работают в огороде,— есть такое место:
Матрос подвозит в качалке Александру Федоровну. Она похудевшая, осунувшаяся, во всем черном. Медленно с помощью дочерей выходит из качалки и идет, сильно прихрамывая на левую ногу...
— Вишь, заболела,— замечает кто-то из толпы: — Обезножела...
— Гришку бы ей сюда,— хихикает кто-то в толпе: — Живо бы поздоровела.
Звучит оглушительный хохот.
Хохотать над больным и несчастным человеком — кто бы он ни был — занятие хамское и подленькое. Хохочут русские люди, те самые, которые пять месяцев тому назад относились к Романовым со страхом и трепетом, хотя и понимали — смутно — их роль в России.
Но — дело не в том, что веселые люди хохочут над несчастием женщины, а в том, что статейка подписана еврейским именем Иос. Хейсин.
Я счираю нужным напомнить г. Хейсину несколько строк из статьи профессора Бодуэна де Куртенэ в сборнике «Щит»:
«Утащили в вагоне чемодан. Вор оказался поляком. Но не сказали, что украл «поляк», а только, что украл «вор».
Другой раз похитителем оказался русский. И на этот раз обличили в краже не русского, а просто — «вора».
Но если б чемодан оказался в руках еврея,— было бы сказано, что «украл еврей», а не просто «вор».
Полагаю, что мораль должна быть понятна Хейсину и подобным ему «бытописателям»,— напр., Давиду Айзману и т.д.— ведь по поводу их сочинений тоже могут сказать, что это пишут не просто до оглупения обозленные люди, а — «евреи».
Едва ли найдется человек, настолько бестолковый, чтоб по поводу сказанного заподозрить меня в антисемитизме.
Я считаю нужным,— по условиям времени,— указать, что нигде не требуется столько такта и морального чутья, как в отношении русского к еврею и еврея к явлениям русской жизни.
Отнюдь не значит, что на Руси есть факты, которых не должен критически касаться татарин или еврей, но — обязательно помнить, что даже невольная ошибка,— не говоря уже о сознательной гадости, хотя бы она была сделана из искреннего желания угодить инстинктам улицы,— может быть истолкована во вред не только одному злому или глупому еврею, но — всему еврейству.
Не надо забывать этого, если живешь среди людей, которые могут хохотать над больным и несчастным человеком.
XIV
Вот уже почти две недели, каждую ночь толпы людей грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови. За эти дни истреблено вина на несколько десятков миллионов рублей и, конечно, будет истреблено на сотни миллионов.
Если б этот ценный товар продать в Швецию — мы могли бы получить за него золотом или товарами, необходимыми стране — мануфактурой, лекарствами, машинами.
Люди из Смольного, спохватясь несколько поздно, грозят за пьянство строгими карами, но пьяницы угроз не боятся и продолжают уничтожать товар, который давно бы следовало реквизировать, объявить собственностью обнищавшей нации и выгодно, с пользой для всех, продать.
Во время винных погромов людей пристреливают, как бешеных волков, постепенно приучая к спокойному истреблению ближнего.
В «Правде» пишут о пьяных погромах как о «провокации буржуев»,— что, конечно, ложь, это «красное словцо», которое может усилить кровопролитие.
Развивается воровство, растут грабежи, бесстыдники упражняются во взяточничестве так же ловко, как делали это чиновники царской власти; темные люди, собравшиеся вокруг Смольного, пытаются шантажировать запуганного обывателя. Грубость представителей «правительства народных комиссаров» вызывает общие нарекания, и они — справедливые. Разная мелкая сошка, наслаждаясь властью, относится к гражданину как к побежденному, т. е. так же, как относилась к нему полиция царя. Орут на всех, орут как будочники в Конотопе или Чухломе. Все это творится от имени пролетариата» и во имя «социальной революции», и все это является торжеством звериного быта, развитием той азиатчины, которая гноит нас.
А где же и в чем выражается «идеализм русского рабочего», о котором так лестно писал Карл Каутский?
Где же и как воплощается в жизнь мораль социализма,— «новая» мораль?
Ожидаю, что кто-нибудь из «реальных политиков» воскликнет с пренебрежением ко всему указанному:
— Чего вы хотите? Это — социальная революция!
Нет,— в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социалистической психологии.
XV
Революция углубляется...
Бесшабашная демагогия людей, «углубляющих» революцию, дает свои плоды, явно гибельные для наиболее сознательных и культурных представителей социальных интересов рабочего класса. Уже на фабриках и заводах постепенно начинается злая борьба чернорабочих с рабочими квалифицированными; чернорабочие начинают утверждать, что слесари, токари, литейщики и т. д. суть «буржуи».
Революция все углубляется во славу людей, производящих опыт над живым телом рабочего народа.
А рабочие, сознающие трагизм момента, испытывают величайшую тревогу за судьбу революции.
Боюсь,— пишет мне один из них,— что недалек уже тот день, когда массы, не удовлетворившись большевизмом, навсегда разочаруются в лучшем будущем, навсегда потеряют веру в социализм и повернут все взоры опять к прошлому, к черному монархизму, и тогда дело освобождения народов погибнет на сотни лет.
Я думаю, что это будет, ибо большевизм не осуществит всех чаяний некультурных масс, и вот, я не знаю, что нам, находящимся среди этих масс, делать для того, чтоб не дать угаснуть вере в социализм и в лучшую жизнь на земле».
«Положение мало-мальски развитого рабочего в среде обалдевшей массы становится похоже на то, как бы ты стал чужой для своих же»,— сообщает другой.
Эти жалобы слышатся все чаще, предвещая возможность глубокого раскола в недрах рабочего класса. А иные рабочие говорят и пишут мне:
— «Вам бы, товарищ, радоваться, пролетариат победил!»
Радоваться мне нечему, пролетариат ничего и никого не победил. Как сам он не был побежден, когда полицейский режим держал его за глотку, так и теперь, когда он держит за глотку буржуазию,— буржуазия еще не побеждена. Идеи не побеждают приемами физического насилия. Победители обычно — великодушны,— может быть, по причине усталости,— пролетариат не великодушен, как это видно по делу С. В. Паниной, Болдырева, Коновалова, Бернацкого, Карташева, Долгорукого и других, заключенных в тюрьму неизвестно за что.
Кроме названных людей в тюрьмах голодают тысячи,— да, тысячи! — рабочих и солдат.
Нет, пролетариат не великодушен и не справедлив, а ведь революция должна была утвердить в стране возможную справедливость.
Пролетариат не победил, по всей стране идет междоусобная бойня, убивают друг друга сотни и тысячи людей. В «Правде» сумасшедшие люди науськивают: бей буржуев, бей калединцев! Но буржуи и калединцы ведь это все те же солдаты — мужики, солдаты — рабочие, это их истребляют, и это они расстреливают красную гвардию.
Если б междоусобная война заключалась в том, что Ленин вцепился в мелкобуржуазные волосы Милюкова, а Милюков трепал бы пышные кудри Ленина.
— Пожалуйста! Деритесь, паны!
Но дерутся не паны, а холопы, и нет причин думать, что эта драка кончится скоро. И не возрадуешься, видя, как здоровые силы страны погибают, взаимно истребляя друг друга. А по улицам ходят тысячи людей и, как будто бы сами над собой издеваясь, кричат: «Да здравствует мир!».
Банки захватили? Это было бы хорошо, если б в банках лежал хлеб, которым можно досыта накормить детей. Но хлеба в банках нет, и дети изо дня в день недоедают, среди них растет истощение, растет смертность.
Междоусобная бойня окончательно разрушает железные дороги: — если бы мужики дали хлеба, его не скоро подвезешь.
Но всего больше меня и поражает, и пугает то, что революция не несет в себе признаков духовного возрождения человека, не делает людей честнее, прямодушнее, не повышает их самооценки и моральной оценки их труда.
Есть, конечно, люди, которые ходят «гоголем», напоминая циркового борца, успешно положившего противника своего «на обе лопатки»,— о этих людях не стоит говорить. Но в общем, в массе — не заметно, чтоб революция оживляла в человеке это социальное чувство. Человек оценивается так же дешево, как и раньше. Навыки старого быта не исчезают. «Новое начальство» столь же грубо, как старое, только еще менее внешне благовоспитанно. Орут и топают ногами в современных участках, как и прежде орали. И взятки хапают, как прежние чинуши хапали, и людей стадами загоняют в тюрьмы. Все старенькое, скверненькое пока не исчезает.
Это плохой признак, он свидетельствует о том, что совершилось только перемещение физической силы, но это перемещение не ускоряет роста сил духовных.
А смысл жизни и оправдание всех мерзостей ее только в развитии всех духовных сил и способностей наших.
«Об этом — преждевременно говорить, сначала мы должны взять в свои руки власть».
Нет яда более подлого, чем власть над людями, мы должны помнить это, дабы власть не отравила нас, превратив в людоедов еще более мерзких, чем те, против которых мы Всю жизнь боролись.
XVI
Стоит на берегу Фонтанки небольшая кучка обывателей И, глядя вдаль, на мост, запруженный черной толпою, рассуждает спокойно, равнодушно:
— Воров топят.
— Много поймали?
— Говорят — трех.
— Одного, молоденького, забили.
— До смерти?
— А то как же?
— Их обязательно надо до смерти бить, а то — житья не будет от них...
Солидный, седой человек, краснолицый и чем-то похожий на мясника, уверенно говорит:
— Теперь — суда нет, значит, должны мы сами себя судить...
Какой-то остроглазый, потертый человечек спрашивает:
— А не очень ли просто это,— если сами себя?
Седой отвечает лениво и не взглянув на него:
— Проще — лучше. Скорей, главное.
— Чу, воет!
Толпа замолчала, вслушиваясь. Издали, с реки, доносится дикий, тоскливый крик.
Уничтожив именем пролетариата старые суды, г.г. народные комиссары этим самым укрепили в сознании «улицы» ее право на «самосуд»,— звериное право. И раньше, до революции, наша улица любила бить, предаваясь этому мерзкому «спорту» с наслаждением. Нигде человека не бьют так часто, с таким усердием и радостью, как у нас, на Руси. «Дать в морду», «под душу», «под микитки», «под девятое ребро», «намылить шею», «накостылять затылок», «пустить из носу юшку» — все это наши русские милые забавы. Этим — хвастаются. Люди слишком привыкли к тому, что их «с измала походя бьют»,— бьют родители, хозяева, била полиция.
И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право свободно истязать друг друга. Они пользуются своим «правом» с явным сладострастием, с невероятной жестокостью. Уличные «самосуды» стали ежедневным «бытовым явлением», и надо помнить, что каждый из них все более и более расширяет, углубляет тупую, болезненную жестокость толпы.
Рабочий Костин пытался защитить избиваемых,— его тоже убили. Нет сомнения, что изобьют всякого, кто решится протестовать против «самосуда» улицы.
Нужно ли говорить о том, что «самосуды» никого не устрашают, что уличные грабежи и воровство становятся все нахальнее?
Но самое страшное и подлое в том, что растет жестокость улицы, и вина за это будет возложена на голову рабочего класса: ведь, неизбежно скажут, что «правительство рабочих распустило звериные инстинкты темной уличной массы». Никто не упомянет о том, как страшно болит сердце честного и сознательного рабочего от всех этих «самосудов», от всего хаоса расхлябавшейся жизни.
Я не знаю, что можно предпринять для борьбы с отвратительным явлением уличных кровавых расправ, но народные комиссары должны немедля предпринять что-то очень решительное. Ведь не могут же они не сознавать, что ответственность за кровь, проливаемую озверевшей улицей, падает и на них, и на класс, интересы которого они пытаются осуществить. Эта кровь грязнит знамена пролетариата, она пачкает его честь, убивает его социальный идеализм.
Больше, чем кто-либо, рабочий понимает, что воровство, грабеж, корыстное убийство — все это глубокие язвы социального строя, он понимает, что люди не родятся убийцами и ворами, а — делаются ими. И,— как это само собой разумеется,— сознательный рабочий должен с особенной силой бороться против «самосуда» улицы над людьми, которых нужда гонит к преступлению против «священного института собственности».
XVII
Приехал ко мне из провинции человек — один из тех неукротимых оптимистов, которые, «хоть им кол на голове теши», не унывают, не охают и которых, к сожалению, мало у нас на Руси.
Спрашиваю его:
— Ну, что у вас нового, интересного?
— Не мало, государь мой, не мало; а самое интересное и значительное — буржуй растет! Удивляетесь, смеетесь? Я тоже сначала удивлялся, но не смеясь, а печально, ибо — как же это? Социалистическое отечество и вдруг — буржуй растет! И такой, знаете, урожай на него, как на белый гриб сырым летом. Мелкий такой буржуй, но — крепкий, ядреный. Присмотрелся внимательнее и решил: что ж поделаешь? Игра судьбы, которую на кривой не объедешь, рожон истории, против которого не попрешь.
— Но — позвольте! Откуда же буржуй?
— Отовсюду: из мужика, который за время войны нажил немножко деньжат, немножко — тысячи три, пяток, а кто и двадцать! Помещика пограбил — тоже доход не безгрешен, а — хорош. И все это неверно говорится и пишется у вас, что мужик, будто, стал пьяницей, картежником,— пьют те, которые похуже, кому не жить; пьет сор деревенский, пустой народишко, издавна отравленный водкой,— ему, все равно, при всяком режиме вырождение суждено Он, действительно, пьет разные мерзости, отчего и умирает весьма быстро, тем самым освобождая деревню от хулиганства и всякой дряни. Тут действует один суровенький закончик: как холера является экзаменом на обладание хорошим желудком, так алкоголизм — экзамен общей стойкости организма. Нет, дрянцо человечье вымирает; конечно — жаль, но, все-таки,— утешительно! А что в карты играют жестоко — это верно! Денег очень много у всех, ну и — балуются. Но примите во внимание, что выигрывает всегда наиболее хладнокровный и расчетливый игрок, так и в этом нет беды. Идет законный подбор: сильный одолевает слабого.
Пришел солдат, он тоже принес не мало деньжонок и довольно успешно увеличивает их, пуская в оборот. Солдаты образовали свои секции, и это им очень выгодно: у нас содержание волостного комитета стоило 1.500 р., а солдаты взимают теперь 52 тысячи. И вообще, если говорить просто,— грабеж идет в деревне невероятный, но, как увидите, это не очень страшно... Прибавьте сюда бабу — она стала невероятно ловкой и умной стяжательницей.
Явился матрос, тоже человек денежный, я видел двух, которые не скрывая говорят, что у них «накоплено» по 30 тысяч. Каким образом? А они, видите ли, после того, как армия ушла, турецких армян перевозили на миноносцах в русские порты, за что взималось по тысяче рублей с каждой армянской головы.
— Но чего же стоят теперешние деньги?
— Не беспокойтесь, это учтено! Деньгами не дорожат, их не прячут: мелкие, разменные бумажки держат при себе, а крупные суммы обращают в имущество, покупают все, что имеет более или менее устойчивую цену. А посмотрели бы вы, как заботится новый мужик о приобретении и размножении скота! Особенно бабы! О, это удивительный народ по жадности своей к накоплению! Мало того,— есть уже настолько проницательные люди, что уже начинают учитывать возможные потребности будущего. Так, например, в волости, соседней с моей, девять человек солдат, крестьян и какой-то матрос затеяли кирпичный завод. Губерния у нас не очень лесная, но, все-таки, и не безлесная,— к чему бы им завод, вдали от железной дороги? «А, видите ли, товарищ, мы так рассчитываем, что, когда все утихомирится, народ станет кирпичные дома строить, потому что теперь у многих имущества дорогого довольно накоплено, так изба-то уж не годится!» У нас в городе вахмистр случный пункт для лошадей устроил, трех жеребцов завел, думает расширить дело до настоящего конского завода. И таких начинаний не мало, о них слышишь повсюду.