Балладу о галопе муссоре-маффике 52 страница

— Тут не «Дом Всех Наций», но мы за разнообразие, — ведет черепаховым кончиком мундштука по списку вызовов, — Сандра в данный момент занята. На показе. А тем временем вам составит компанию наша восхитительная Мануэла.

На Мануэле только высокий гребень и черно-кружевная мантилья, на бедра ниспадают тени цветов, профессиональная улыбка этому толстому американцу, который уже возится с пуговицами на мундире.

— Чики-пыки! Эй, а она тож загореленькая. Плявда? У нясь тють мюля-тоцька, мексиканоцька, да, малыша? Ты sabe español?[349]Ты сабе ёпси-попси?

— Си, — решив, что сегодня вечером она будет из Леванта, — я эспанья. Я с Валенсии.

— Ва-лен-сии-йяаа, — поет майор Клёви на широкоизвестный одноименный мотив. — Сеньорита, чики-пыки, соси-боси, суасан-нёёф[350], ля-ляляля ля-ля ля-ля ляаа… — исполняет с нею краткий тустеп вокруг тяжкого центра ожидающей мадам.

Мануэле подпевать не в струю. Валенсия пала перед Франко одной из последних. На самом же деле Мануэла из Астурии, познавшей Франко первой, пережившей его жестокость за два года до того, как началась гражданская война для остальной Испании. Она следит за лицом Клёви, пока тот платит Монике, наблюдает за ним в сем первобытном американском акте, платеже, когда он — больше он, нежели когда кончает, или спит, а то, может, и умирает. Клёви у нее не первый американец, но почти что первый. Здесь, «У Путци», клиентура — в основном англичане. Во время Войны — сколько лагерей и городов миновало после поимки в 38-м? — были немцы. Ей не хватало Интербригад, запертых в родных холодных зеленых горах и дравшихся набегами еще долго после того, как фашисты заняли весь север, — не хватало цветов, детей, поцелуев и многоязычия Барселоны, Валенсии, где она никогда не бывала, Валенсии, родины на сегодняшний вечер… Ya salimos de España… Pa’ luchar en otros frentes, ay, Manuela, ay, Manuela[351]…

Она аккуратно вешает его мундир в шкафчик и следует за клиентом в жар, в яркий пар, стены кипящей комнаты невидимы, у него по ногам перистые волоски, огромные ягодицы и спина уже темно влажнеют. Прочие души шевелятся, вздыхают, стонут, незримые в полотнищах тумана, измерения здесь, под землей, бессмысленны — помещение может быть любых размеров, чуть ли не с целый город, все вымощено птицами, не вполне благовоспитанными в парной осевой симметрии, следами омраченное желтое и голубое — единственные краски в его водных сумерках.

— Ахх, чертичё, — Клёви жирно сползает вниз, весь склизкий от пота, через кафельный край в надушенную воду. Ногти на ногах, обрезанные по-армейски квадратами, скрываются из виду последними. — Давайте же, купальницы, — громогласный довольный рев, хватает Мануэлу за лодыжку и тянет. Уже раза два упав на этих плитках и проводив одну подругу на вытяжку, Мануэла подчиняется красиво, довольно жестко шлепается верхом, попка бьет его в пузо с громким шмяк, чтоб больно было, надеется она. Но он лишь опять хохочет, громко предавшись теплу, плавучести, окружающим звукам — анонимной ебле, сонливости, непринужденности. У него обнаруживается толстый красный стояк, и он без долгих рассуждений сует его в серьезную девушку, полускрытую в облаке влажных черных испанских кружев, глаза куда угодно, только не ему в глаза, раскачивается во внутреннем тумане, грезит о доме.

Ну и намано. Он же не с глазами ебется, да? Да и все равно в лицо ей лучше не смотреть, ему-то нужна лишь смуглая кожа, закрытый рот да эта милая негритосская покорность. Она сделает все, что он прикажет, ага, хоть голову под воду ей сунуть, пока не утопнет, или руку ей загнуть, ага, все пальцы переломать, как той пизде из Франкфурта на прошлой неделе. От-хуячить пистолетом, искусать до кровянки… виденья затапливают, лютые, зря вы думаете, что очень уж эротичные, — в них больше атаки, удара, пронзания и тому подобных военных ценностей. Хотя нельзя сказать, что он не получает невинного наслаждения, как любой из вас. Да и не скажешь, что самой Мануэле — эдак, на минуточку, атлетически — не нравится скачка на упорном красном стволе майора Клёви, хотя мысли ее теперь — в тысяче разных мест: у Сандры платье, и Мануэле хочется такое же, слова ко всяким песням, чешется под левой лопаткой, проходя через бар во время ужина, видела высокого английского солдатика, у него рука смуглая, рукав закатан до локтя, лежит на цинковой столешнице…

Голоса в пару. Тревога, хлопает множество ног в банных тапках, мимо несутся силуэты, серая облачная эвакуация.

— Что за чертовыня, — майор Клёви как раз собрался кончать, приподымается на локтях — отвлекли, щурится во все стороны разом, бывший стояк быстро мягчает.

— Облава, — проносится мимо голос.

— Мусора, — вздрагивает кто-то еще.

— Гааах! — вопит майор Клёви, который только что припомнил наличие 2 ½ унции кокаина в карманах мундира. Моржевато-тяжеловато перекатывается, Мануэла соскальзывает с его разжижающегося нервного пениса, едва ли сама возбудилась, но в достаточной мере профессионалка, а потому чувствует, что цена теперь включает в себя символические puto и sinvergüenza[352]. Выбравшись из воды, оскальзываясь на кафеле, замыкающий колонну Дуэйн Клёви вываливается в ледяную раздевалку и видит, что все прочие купальщики сбежали, шкафчики каменно-пусты, осталось только что-то разноцветное и бархатное. — Эй, где моя форма! — топает ногами, сжав кулаки, морда очень красная. — Ах вы ублюдки сиротские, — по изречении чего швыряет несколько бутылок и пепельниц, разбивает два окна, бросается на стену с декоративной стойкой для зонтиков наперевес, и на душе легчает, Над головой и в соседних комнатах грохочут солдатские башмаки, визжат девушки, пластинка на фонографе скрежещет и замолкает.

Клёви присматривается к этому плюшевому или бархатному прикиду, понимает, что это костюм свиньи вместе с маской, лукаво прикидывает, что никакие мусора не тронут невинного поросенка, желающего развлечься. Чопорные асейные голоса приближаются по комнатам «Путци», а майор тем временем яростно рвет шелковую подкладку и соломенную набивку, чтобы вместить туда собственный жир. И, втиснувшись наконец вовнутрь, ффух, застегнувшись, скрыв под маской лицо, в безопасности, клоунски безлик, проталкивается сквозь шторки бус, затем вверх к бару — и тут же тресь прямиком в целую дивизию мудил в красных фуражках, что двигалась навстречу, все в ногу, ей-же-ей.

— А вот и наша неуловимая свинья, джентльмены, — рябая морда, тупые и драные усы, пистолет нацелен Клёви в голову, быстро подваливают остальные. Проталкивается гражданский — на гладкой щеке пылает темный пиковый туз.

— Хорошо. Доктор Протыр снаружи с каретой, и нам на секундочку понадобятся двое ваших ребят, сержант, пока не закрепим.

— Разумеется, сэр. — Запястья, ослабшие от пара и удобств, умело заведены за спину, не успевает Клёви толком разозлиться, чтобы заорать, — холодная сталь, трещит, как номер телефона, в ночи набираемый, когда на всю преисподнюю ни крупицы надежды, что снимут трубку…

— Чертвызьми, — наконец вырывается у него, маска глушит голос, в ней такое эхо, что ушам больно, — что с тобой за чертовыня, мальчонка? Ты вообще знаешь, кто я?

Но ой-ёй, погодика — если они нашли мундир, удостоверение Клёви и кокаин в одном кармане, может, не так уж и умно прям щас сообщать им фамилию…

— Лейтенант Ленитроп, мы полагаем. Пойдемте с нами, живо.

Он помалкивает. Ленитроп, ладно, пока погодим, поглядим, какой у нас счет, с наркотой разрулим потом, сыграем дебила, скажем, что, небось, подбросили. Может, даже найдем себе жидка-адвоката, хорошего, чтоб мудачье это за жабры взять за противоправный арест.

Его выводят за дверь и в карету скорой помощи, двигатель урчит. Шофер с бородкой оделяет его лишь беглым взглядом через плечо, после чего включает сцепление. Не успевает Клёви и помыслить о борьбе, как второй гражданский и «подснежники» пристегивают его в коленях и груди к носилкам.

Притормаживают у армейского грузовика, чтоб высадить полицейских. Затем едут дальше. К Куксхафену. Думает Клёви. В окне только ночь, смягченная луною чернота. Не определишь…

— Успокоительное сейчас? — Рядом присаживается на корточки Туз Пик, светит карманным фонариком на ампулы в аптечке, гремит шприцами и иголками.

— М-м. Да, мы почти на месте.

— Не понимаю, почему нам на это не выделили койко-места.

Водитель ржет:

— Да уж, я себе представляю.

Медленно закачивает шприц.

— Ну, у нас же приказ … То есть ничего такого…

— Дорогой мой, это не самая респектабельная операция.

— Эгей, — майор Клёви пытается приподнять голову. — Операция? Что за дела, мальчонка?

— Шш, — отрывает часть свинского рукава, обнажая Клёви предплечье.

— Никаких иголок мне не на… — но она уже в вене и разряжается, а Туз Пик старается его угомонить. — Вы ваще-то не того, парня взяли, вы в курсе?

— Конечно, лейтенант.

— Эй, эй, эй. Нет. Это не я, я майор. — Тут можно было б и посильней на голос взять, поубедительней. Может, блядосвинская маска мешает. Он один слышит собственный голос, тот говорит теперь только с ним, площе, металличней… они его не слышат. — Майор Дуэйн Клёви. — Они ему не верят, не верят его имени. Даже имени его не… Паника лупит майора, добивает глубже седатива, и он принимается брыкаться в подлинном ужасе, натягивая ремни, чувствуя, как мелкие мышцы груди напрягаются бесполезными взрывиками боли, о боже, уже вопит изо всех сил, слов нет, одни крики, громко, насколько дает крикнуть ремень поперек груди.

— Я вас умоляю, — вздыхает шофер. — Эспонтон, вы никак не можете его заткнуть?

Но тот уже сорвал поросячью маску и заменил ее марлевой, которую придерживает одной рукой, а другой брызжет эфиром, едва бьющаяся голова попадает в сектор обстрела.

— Стрелман совсем ума лишился, — считает нужным заметить Эспонтон, выйдя из себя, за грань всяческого терпения, — если называет вот это «сильный уравновешенный инертный».

— Ладно, мы уже на берегу. Никого не видать. — Протыр подъезжает к воде, песок слежался довольно — как раз выдержать скорую помощь, все очень бело под узкой луной в зените… совершенный лед…

— О-о, — стонет Клёви. — Ох блядь. О нет. Ох господи, — долгим обдолбанным диминуэндо, борьба с узами слабеет, а Протыр тем временем наконец паркуется — грязно-оливковый драндулет крохотен на этом широком взморье, громадная масляная полоса тянется к луне, к порогу северного ветра.

— Времени вагон, — Протыр смотрит на часы. — К часу успеваем на «С-47». Они сказали, что и придержать немного смогут. — Вздохи довольства перед началом урочной работы.

— У этого человека связи, — Эспонтон качает головой, вынимает инструменты из дезинфицирующего раствора и выкладывает на стерильную тряпицу рядом с носилками. — Батюшки-светы. Будем надеяться, он никогда не ступит на путь преступлений, а?

— Блядь, — тихо стонет майор Клёви, — ох ёбать мою душу, ну?

Оба хирурга обработали руки, натянули маски и резиновые перчатки.

Протыр включил плафон, который пялится вниз, — мягкий сияющий глаз. Двое работают быстро, в молчании, два военных профи, привыкшие к полевой целесообразности, от пациента — только словцо-другое время от времени, шепоток, белая жалкая ощупь ускользающей точки света в эфирных сумерках, вот все, что оставил он от себя.

Процедура несложная. Промежность бархатного костюма отрывается. Протыр решает обойтись без бритья мошонки. Сначала поливает ее йодом, затем по очереди сжимает каждое яичко в красновенном волосатом мешочке, надрез кожи и окружающих оболочек делает быстро и чисто, через рану и взбухающую кровь вылущивает само яичко, левой рукой изымает его, и под плафоном зримо натягиваются твердые и мягкие семенные канатики. Слегка ушибленный луной, он мог бы сыграть тут на пустом берегу подходящую музычку перебором, будто они музыкальные струны, колеблется рука; но затем, неохотно подчинившись долгу, он отсекает их на должном расстоянии от скользкого камешка, и каждая инцизия омывается дезинфектантом, после чего оба аккуратных разреза наконец зашиваются вновь. Яички плюхаются в банку спирта.

— Сувениры Стрелману, — вздыхает Протыр, стаскивая хирургические перчатки. — Поставьте этому еще укол. Пускай лучше спит, а в Лондоне ему все это объяснит кто-нибудь.

Протыр заводит мотор, сдает полукругом назад и медленно выезжает к дороге; обширное море недвижно лежит за спиной.

А «У Путци» Ленитроп свернулся калачиком в хрустких простынях подле Соланж — он спит и видит «Цвёльфкиндер», и Бьянка улыбается ему, и они едут на колесе, их кабинка становится комнаткой, он такой никогда не видел, комнаткой в огромнейшем многоквартирнике, здоровенном, как целый город, по коридорам можно ездить на авто или велосипеде, как по улицам: вдоль них растут деревья, а в кронах деревьев поют птицы.

И «Соланж», как ни странно, грезит о Бьянке, хоть и под иным углом: сон — о ее собственном ребенке, Ильзе, которая потерялась и едет по Зоне долгим товарняком, что, похоже, никогда не останавливается. Нельзя сказать, что Ильзе несчастлива, да и отца, в общем-то, не ищет. Однако первый сон Лени сбывается. Им ее не использовать. Перемена есть, и отъезд — но также есть помощь, когда ее меньше всего ждешь, от сегодняшних чужаков, и прятки — среди аварий этой бродяжьей Покорности, что никогда не погаснет вовсе, и лишь капля шансов у милосердия…

Наверху же некий Мёльнер с чемоданом, набитым ночными сокровищами — мундир американского майора с документами, 2 ½ унции кокаина, — объясняет косматому американскому матросу, что герр фон Гёлль — очень занятой человек, у него дела на севере, насколько ему, Мёльнеру, известно, и герр фон Гёлль не поручал ему, Мёльнеру, привозить в Куксхафен никаких бумаг, никаких увольнений в запас, никаких паспортов — ничего. Очень жаль. Вероятно, друг матроса ошибся. А может быть, это лишь временная задержка. Легко понять, что подделка требует времени.

Будин смотрит ему вслед, не ведая, что в чемодане. Алберт Криптон надрался до полного беспамятства. Забредает Ширли — в черном поясе с пажами и чулках, глаза горят, ее потряхивает.

— Хмм, — произносит она и этаким манером смотрит.

— Хмм, — грит матрос Будин.

— А все равно в Битве при Клине брали только десять центов.

□□□□□□□

Так: он проследил батарею Вайссмана из Голландии, через солончаки, люпин и коровьи кости — и нашел вот это. Хорошо еще, что не суеверен. А то бы принял за пророческое видение. Само собой, абсолютно разумное объяснение существует, но Чичерину не доводилось читать «Мартина Фьерро».

Он наблюдает со своего временного командного пункта в можжевеловой рощице на взгорке. В бинокль видно двоих — белого и черного, оба с гитарами. Кругом собрались горожане, но этих Чичерину можно обрезать, оставив в эллипсе зрения лишь сцену той же конструкции, что и на певческом состязании юноши и девушки посреди плоской степи в Средней Азии десять с лишним лет тому: сходку противоположностей, давшую понять, что он близок к Киргизскому Свету. Что же это означает на сей раз?

У него над головой небосвод исполосован и тверд, как стеклянный шарик. Он знает. Вайссман установил «S-Gerät» и запустил 00000 где-то поблизости. Наверняка Энциан не слишком отстал. Все случится здесь.

Но придется подождать. Некогда это было бы невыносимо. Но с тех пор, как выпал из поля зрения майор Клёви, Чичерин чуточку больше осторожничает. Майор был ключевой фигурой. В Зоне работает сила противодействия. Кто был тот советский разведчик, что появился перед самым фиаско на росчисти? Кто стукнул Шварцкоммандо про налет? Кто избавился от Клёви?

Он очень старался не слишком верить в Ракетный картель. После озарения той ночи, когда Клёви был пьян, а Драный Зубцик пел дифирамбы Герберту Гуверу, Чичерин ищет улики. Герхардт фон Гёлль со своим корпоративным осьминогом, что обвил щупальцами в Зоне все сколько-нибудь оборотное, тоже тут наверняка замешан, осознанно или же сам того не зная. На той неделе Чичерин уже совсем готов был вылететь обратно в Москву. В Берлине повидал Мравенко из ВИАМ. Встретились в Тиргартене — два офицера якобы прогуливаются на солнышке. Рабочие бригады закидывали холодной смесью выбоины в мостовой, сверху пристукивая лопатами. Мимо трещали велосипедисты — такие же скелетно-функциональные, как их машины. Под сень деревьев вернулись кучки гражданских и военных — сидели на поваленных стволах или колесах от грузовиков, копались в мешках и чемоданах, делишки свои обделывали.

— У вас неприятности, — сказал Мравенко.

Он в тридцатых тоже был эмигрантом-содержантом, а также самым маниакальным и бессистемным шахматистом во всей Средней Азии. Вкусы его пали столь низко, что он включал в репертуар даже игру вслепую, кою русская душевная чувствительность полагает невыразимо омерзительной. Всякий раз Чичерин усаживался с ним за доску, расстраиваясь сильнее прежнего, старался быть любезным, вышутить соперника, чтоб тот начал играть разумно. Чаще всего проигрывал. Но тут уж либо Мравенко, либо зима Семиречья — такой был выбор.

— Вы вообще понимаете, что происходит?

Мравенко рассмеялся:

— Да кто понимает? Молотов не рассказывает Вышинскому. Но про вас им кое-что известно. Помните Киргизский Свет? Еще б не помнили. Так вот, они про это разнюхали. Не я им рассказал, но до кого-то они добрались.

— Это совсем древняя история. Сейчас-то зачем ворошить?

— Вас считают «полезным», — сказал Мравенко.

Они посмотрели друг на друга — долгими взглядами. То был смертный приговор. Полезность заканчивается так же быстро, как коммюнике. Мравенко боялся — и не только за Чичерина.

— А вы что будете делать, Мравенко?

— Постараюсь очень полезным не быть. Хотя они не идеальны. — Оба знали, что это задумывалось как утешение, только оно как-то не получилось. — Они точно не знают, отчего вы полезный. Работают по статистике. Вряд ли вам полагалось пережить Войну. А когда пережили, им пришлось к вам присмотреться.

— Может, и это переживу. — Вот тогда-то ему и взбрело на ум слетать в Москву. Но тут пришло известие, что батарею Вайссмана невозможно проследить дальше Пустоши. И его не пустила вновь ожившая надежда встретиться с Энцианом — надежда соблазнительная, с каждым днем все больше увлекающая от малейшей возможности двигаться дальше, уже по ту сторону встречи. Чичерин и не рассчитывал. Подлинный вопрос таков: достанут ли его прежде, чем он достанет Энциана? Ему б только еще капельку времени… надежда лишь на то, что они тоже ищут Энциана или же «S-Gerät» и пользуются им, Чичериным, так же, как он вроде бы пользуется Ленитропом…

Горизонт по-прежнему чист: весь день так. Кипарисообразные можже-вельники стоят в ржавых дымчатых далях, покойные, как монументы. В вереске показались первые лиловые цветочки. Не деловитый мир конца лета, но мир погоста. У доисторических германских племен такой и была эта земля — территорией мертвых.

Дюжина разных национальностей, переодетые аргентинскими эстансьеро, толпятся вокруг полевой кухни. Эль Ньято стоит на седле своей лошади, как истинный гаучо, вглядывается в германскую пампу. Фелипе на солнышке преклонил колена — бьет благочестивые полуденные поклоны живому присутствию некоей скалы посреди пустоши в Ла-Риохе на восточных склонах Анд. По аргентинской легенде прошлого века, Мария Антониа Корреа последовала за своим возлюбленным в эту засушливую землю с их новорожденным на руках. Пастухи нашли ее неделю спустя — мертвую. Младенец, однако, выжил — сосал молоко из ее трупа. К скалам, видевшим это чудо, с тех пор каждый год ходят паломники. Но конкретная скала Фелипе, кроме того, олицетворяет интеллектуальную систему, ибо он (как М. Ф. Бил и прочие) верит в некую форму минерального сознания, не слишком отличную от сознания растений и животных, разве что временная шкала иная. У камня она гораздо протяженнее. «Речь о кадрах в столетие, — Фелипе, как и все в последнее время, пользуется киножаргоном, — в тысячелетие!» Колоссально. Однако постепенно Фелипе пришел к выводу — с теми, кто не Разумные Скальщики, такое бывает редко, — что история, в нынешнем своем виде навязанная миру, — всего лишь фракция, внешняя и видимая доля. Мы должны вглядываться и в неизлагаемое, в безмолвие вокруг нас, к ходу следующего нами замеченного камня: к зонам его истории под долгим и женским упорством воды и воздуха (кто случится поблизости, кто раз-другой в столетие спустит затвор камеры?), приглядеться к низинам, где скорее всего пересекутся ваши тропы, человечьи и минеральные…

Грасиэла Имаго Порталес — темные волосы разделены прямым пробором и зачесаны со лба, в длинной черной юбке для верховой езды и черных сапогах — сидит, тасуя карты, подбирает себе флеши, полные дома, каре, просто забавы ради. Статисты почти ничего не принесли поиграть. Так и знала: некогда она думала, что если деньги использовать только в играх, они утратят реальность. Увянут. Уже? или это она с собой играет? Похоже, с самого приезда сюда Белаустеш наблюдал за нею пристальнее. Ей не хочется ставить под удар его проект. Несколько раз она ложилась с мрачным механиком в постель (хотя поначалу, в Б.А., поклялась бы вам, что не стала бы его пить даже через серебряную соломинку) и знает: он тоже игрок. Хорошая парочка, подсоединены грудь-в-грудь — Грасиэла это поняла, едва он ее впервые коснулся. Знает расклад, очертания риска знакомы ему, как любимые тела. У каждого мгновенья своя ценность, свой вероятный успех в сравнении с иными мгновеньями в иных руках, и тасовка для него — всегда от мгновенья к мгновенью. Он не может позволить себе помнить иные пер-мутации, если-бы-да-кабы — только настоящее, сданное ему тем, что он называет Шансом, а Грасиэла — Богом. На этот анархистский эксперимент он готов поставить все, а если проиграет, найдет себе еще что-нибудь. Но сдерживаться не станет. Грасиэла этому рада. Он — источник силы. Она не знает, сколь сильна окажется сама, если настанет миг. По ночам она, бывало, пробивается сквозь тонкую пленку алкоголя и оптимизма — и видит, как нужны ей другие, сколь мало пользы она способна принести без поддержки.

Декорации для будущего фильма немного помогают. Здания реальны — ни единого липового фасада. Боличе[353]затарена настоящим пойлом, пульперия[354]— настоящей едой. Овцы, скот, лошади и коррали — настоящие. Хижины защищены от непогоды, обжи ты. Когда фон Гёлль уедет — если приедет вообще, — ничто не рухнет. Если кому из статистов хочется остаться — милости просим. Многие желают лишь передохнуть — появятся новые поезда для ПЛ, новые фантазии о доме до уничтожения и хоть какая-то греза о том, чтобы куда-нибудь добраться. Эти уйдут. Но придут ли другие? И что скажет военная администрация о такой вот общине посреди их гарнизонного государства?

Это не самая странная деревня в Зоне. Паскудосси вернулся из своих скитаний с историями про палестинские подразделения, забредшие аж из Италии: они осели дальше к востоку и основали хасидские общины по примеру тех, что бытовали полтора века назад. Есть бывшие поселки компаний, подпавшие под шустрое и пугливое правление Меркурия, — теперь они моноиндустриальны, доставка почты на восток и обратно, Советам и от них, по 100 марок за письмо. Одну деревеньку в Мекленбурге захватили воинские собаки — доберманы и овчарки, поголовно натасканные без предупреждения убивать всех, кроме того человека, который их натаскал. Однако дрессировщики уже мертвы или потерялись. Собаки выдвигались стаями, загоняли коров в полях и потом волокли на себе туши за много миль своим сородичам. Они эдакими Рин-Тин-Тинами врывались на склады снабжения и грабили сухие пайки, мороженные гамбургеры, ящики шоколадных батончиков. Все подступы к Хундштадту[355]усеяны трупами окрестных селян и рьяных социологов. Никому и близко не подойти. Один экспедиционный отряд явился с винтовками и гранатами, но собаки разбежались под покровом темноты, поджарые, как волки, а уничтожать дома и лавки никто не нашел в себе сил. И занимать деревню никому не хотелось. Ну, отряд ушел. А собаки вернулись. Есть ли меж ними силовые линии, любови, верности, ревности — неведомо. Возможно, однажды «G-5» пришлет регулярные войска. Но собаки об этом могут и не узнать, у них может не оказаться германского страха перед окружением — они могут жить целиком и полностью в свете единственного, человеком внушенного рефлекса: Убей Чужака. Может, и нет способа отличить его от прочих заданных величин их жизни — голода, жажды, секса. Почем им знать, вдруг убей-чужака с ними родилось. Если кто и помнит удары, электроток, никем не читанные, свернутые в трубку газеты, сапоги и стрекала, ныне боль завязана с Чужим, с ненавистным. Если среди собак есть ересиархи, они дважды подумают, прежде чем вслух предлагать любые внесобачьи источники сих внезапных порывов тяга к убийству, что захватывают их всех, даже самих задумчивых еретиков, при первом же дуновенье Чужачьего запаха. Но наедине с собой они извлекают из памяти образ того единственного человека, который и навещал-то их нечасто, но в чьем присутствии они были уравновешенны и нежны, — от него исходило питание, добрые чесанья за ухом и поглаживанья, игры в принеси-палку. Где он теперь? Почему для одних он особенный, а для других нет?

Имеется вероятность — пока еще латентная, ибо ее никогда всерьез не проверяли, — что собаки кристаллизуются в секты, каждая секта — вокруг образа своего дрессировщика. Прямо скажем, даже в эту минуту в кулуарах «G-5» прорабатывается ТЭО возможных поисков первоначальных дрессировщиков и тем самым начала кристаллизации. Одна секта может пытаться защитить своего дрессировщика от нападений других. При надлежащей комбинаторике и с учетом приемлемого показателя убыли дрессировщиков, возможно, дешевле позволить собакам истребить друг друга, а не отправлять к ним регулярные части. На ТЭО контрактован не кто-нибудь, а мистер Стрелман, которому теперь выделили крохотный кабинетик в Двенадцатом Доме, а все остальные площади захватило агентство, занимающееся изучением возможностей национализации угля и стали; задание это дадено мистеру Стрелману главным образом из сочувствия. После кастрации майора Клёви Стрелман официально попал в немилость. Клайв Мохлун и сэр Жорж Скаммоний сидят в клубе посреди никому не нужных старых номеров «Британских пластиков», пьют любимый напиток рыцаря — «Химпорто», жуткая довоенная смесь хинина, мясного бульона и портвейна, чуда впрыснуть «кока-колы» и почистить луковицу. Для видимости встреча призвана подвести итог планам касательно Послевоенного Дождевика из ПВХ, ныне — источника немалого корпоративного веселья («Вообразите рожу какого-нибудь бедняги, когда у него целый рукав просто берет и отпадает…» — «И-или, может, чего-нибудь подмешать, чтоб под дождем растворялся?»). Однако на самом деле Мохлун хочет поговорить о Стрелмане:

— Что будем делать со Стрелманом?

— На Портобелло я нашел такие миленькие сапожки, — чирикает сэр Жорж, которого всегда очень трудно настроить на деловой лад. — На вас будут смотреться изумительно. Красная кордовская кожа и до середины бедер. Ваших голеньких бедер.

— Примерим, — отвечает Клайв как можно нейтральнее (хотя это мысль, старушка Скорпия в последнее время такая, право, сучка). — Мне бы не помешало расслабиться после того, как попытаюсь объясниться за Стрелмана перед Высшими Кругами.

— А, малый с собачками. Скажите-ка, вы никогда не думали о сенбернаре? Здоровенные такие лохматусики.

— Временами, — стоит на своем Клайв, — но в основном я думаю о Стрелмане.

— Вам он не подойдет, дорогуша. Совсем не подойдет. И к тому же, не молодеет , бедняга.

— Сэр Жорж, — последнее средство, обычно изящный рыцарь требует, чтобы его называли Анжеликой, и другого способа привлечь его внимание, очевидно, нет, — если этот балаган рванет, у нас будет национальный кризис. От активистов у меня уже нумератор заедает и ящик для писем забит день и ночь…

— М-м, мне бы хотелось заесть вашим ящиком для писек, Клайви…

— …а к тому же «Комитет 1922 года» лезет в окна. Брэкен и Бивербрук, знаете ли, гнут свое, выборы выборами, а без работы они не остались…

— Милый мой, — ангелически улыбаясь, — не будет никакого кризиса.

Лейбористы не меньше нашего хотят найти американца. Мы отправили его искоренять черных, и теперь очевидно, что задачу он не выполнит. В чем беда, если он поскитается по Германии? Мало ли, может, он сел на пароход в Южную Америку, поплыл к этим обожабельным усатикам. И пусть ему пока. Когда придет срок, у нас есть Армия. Ленитроп был хорошей попыткой умеренного решения, но в итоге-то все решает Армия, не так ли?

— С чего вы так уверены, что американцы смирятся?

Долгое неприятное хихиканье.

— Клайв, вы такая детка. Вы не знаете американцев. А я знаю. Я с ними веду дела. Им захочется посмотреть, как мы обойдемся с нашими симпатичными черненькими скотинками — ох господи, ex Africa semper aliquid novi[356], они же такие большие, такие крепкие, — а уж потом они устроят испытания на собственных, э-э, целевых группах. Может, если мы всё запорем, они и скажут много чего неприятного, но санкций не будет.

— А мы запорем?

— Все мы запорем, — сэр Жорж взбивает кудельки, — но Операция не подведет.

Да. Клайв Мохлун словно возносится из трясины тривиальных разочарований, политических страхов, денежных проблем, — его выбрасывает на трезвый брег Операции, где под стопою сплошная твердь, где «я» — мелкая снисходительная зверюшка, некогда плакавшая в своей болотистой тьме. Но тут уж никакого нытья — тут, внутри Операции. Никакого низшего «я». Это слишком важно — негоже вмешиваться низшему «я». Даже в опочивальне для наказаний, в поместье сэра Жоржа «Березовые розги», предварительные ласки — игра в то, у кого подлинная власть, у кого с самого начала она была вне этих стен с оковами, хоть сейчас он и затянут в корсет и цепи. Униженья хорошенькой «Анжелики» откалиброваны масштабом их фантазии. Без радости, без истинного покорства. Лишь то, чего требует Операция. У каждого из нас свое место, и жильцы приходят и уходят, а места пребудут…

Наши рекомендации