Оппозиции-”лигатуры” повседневности 3 страница

Модернизированная модель рассматривает любую смерть, тем более близкого человека как катастрофу, нечто непоправимо и непереносимо страшное, дикую случайность. Сама мысль о смерти изгоняется из сознания. О ней не принято говорить без особой нужды. Безнадежно больной, обреченный человек помещается в больницу; он умирает на руках медицинского персонала, т.е. по сути дела в одиночестве. Перемещение гроба или (всё чаще) урны с его прахом на кладбище осуществляют только самые близкие родственники и друзья покойного. Это мероприятие ограничивается только церковной или гражданской панихидой по минимальному сценарию. Могилу самого близкого человека потом навещают как правило в полном одиночестве.

В наши дни можно наблюдать то или иное сочетание патриархального и модернизированного отношений к смерти в различных регионах, социальных группах, семьях.

Поскольку умирание представляет собой процесс или по крайней мере акт, а вокруг него неизбежно складывается некий социокультурный контекст (завещание, прощание, похороны, заупокойные службы, поминования усопшего, увековечивания его памяти), то и у смерти получается своя — страшная, в общем-то, но и величественная, трагическая повседневность [12].

Игра, учёба и труд

Едва ли не самая фундаментальная структура человеческой деятельности состоит в разделении последней на игру, учёбу и труд. Взаимопроникновение и периодическое чередование того, другого и третьего не мешает видеть в них важнейшие этапы всякой индивиду-альной судьбы и, вместе с тем, основные сферы жизнебытия вообще. Ведь младенец и ребенок самовыражаются по преимуществу играя; подросток и юноша заняты главным образом учением; а взрослый человек, да и пожилой тоже, находят себя, как правило, в работе. Переходные состояния в этом деятельностном репертуаре — когда младший начинает помогать старшим и чему-то у них учиться; стар-ший в свою очередь заново обучается чему-либо, т.п. — только под-чёркивают отмеченную стратегию социализации личности.

То же самое можно сказать и относительно образцов симбиоза этих трех важнейших направлений человеческой активности. Дитя относится к увлекательной игре почти столь же серьёзно, сколь само-забвенно, играючи трудится мастер своего дела. А учиться приходится так или иначе им всем и в учебный труд нередко привносятся игровые элементы. Таким образом, труд, игру и учение перемежаются в каких-то пропорциях независимо от нашего возраста и характера. Дисгармония этих слагаемых свойственна акцентуированным типам личности (вроде “человека в футляре” одной-единственной службы, бонвивана, “вечного студента” и т.п.). Не случайно уже в животном мире находятся достаточно близкие прототипы всех этих трех слагаемых и векторов человеческой деятельности. Все высшие животные, особенно обезьяны, во-первых, играют; во-вторых, наставляют, натаскивают потомство; и в-третьих, занимаются утилитарным жизнеобеспечением.

Учебная, игровая и профессионально-трудовая сферы начина-ются за пределами первоначальной — бытовой повседневности. Их же собственная рутинизация заметно отличается от общебытовой и в социокультурной норме носит вполне пренебрежимый характер по отношению к тем антиобыденным устремлениям, что присущи примерному ученику, увлечённому игроку или труженику. Поэтому сравнение со всеми ними фигуры обывателя выглядит показательным, особенно в эпистемологическом плане.

В контексте мышления и познания чаще всего рассматривается учебная деятельность. Ведь преподавание и усвоение знаний нагляд-нее всего демонстрирует родовую сущность, общие закономерности интеллектуальной деятельности как таковой. Поэтому в “море” педа-гогико-дидактической литературы заметны “островки” трактатов по гносеологии и логике обучения и психического развития ребенка, от-носительно особенностей учебно-воспитательного познания [13]. Однако учебно-воспитательный уровень познавательного процесса, надо признать, не слишком высок, потому что ученичество по большей ча-сти вторично в деятельностном плане; представляет собой по сути квазитворчество — в том смысле, что обогащает информацией лич-ность, а не социум. Вундеркинды отличают исполнительское искусство, а не научном познании или не сложные практики, где без сравнительно длительной учёбы, личного общения с уже состоявшимися профессио-налами и собственного опыта “по разбиванию личной порции горшков” не обойтись.

Повседневность человека учащегося обычно инфантилизируется. За большую и решающую её часть отвечают другие люди (родите-ли, учителя, прочие наставники). Опыты трудового воспитания, самообслуживания школьников и студентов занимают подчинённое место в истории педагогики. Дорогу здравому смыслу в этом вопросе пробивает разумный компромисс, при котором дети, подростки, бу-дущие специалисты в чём-то помогают взрослым или более опытным, но от значительной доли “бытовки” освобождены этими последними. Мелочи быта, рутина его ежедневного обслуживания в массе своей оставляет немного свободного времени и умственного пространства для полноценной учёбы.

Игра и в особенности труд чаще всего воспринимаются в фило-софско-психологической литературе как состояния внепознаватель-ные (хотя, разумеется, и требующие определённых умственных спо-собностей) виды деятельности. “Пока человек играет, он не мыслит, а пока он мыслит, он не играет” [14], — поспешил заключить Е. Финк, автор проницательнейшего во всем остальном очерка бытийных смы-слов человеческой игры. И труд в свою очередь обычно трактуется как процесс скорее применения и проверки результатов кем-то ранее произведённого познания, нежели как один из способов такового. Между тем, для антропологически ориентированной эпистемологии обе эти сферы служат своего рода контрастным фоном, позволяющим оттенить многие особенности познания внутри практики, начиная с бытовой.

Трудовая да игровая ипостаси деятельности — самодостаточное единство противоположностей, что выражается уже в их определениях. Труд — “вечное естественное условие человеческой жизни”, согласно К. Марксу, — представляет собой с необходимостью производимое людьми удовлетворение своих базовых потребностей за счёт природы с помощью искусственных орудий. Иначе говоря, — практически ежедневное творчество материальных основ человеческого существова-ния. Игру же можно представить и понять как деятельностную пародию на труд, его досуговую, развлекательную имитацию (вплоть до прямого моделирования наиболее престижных видов труда в ролевых играх детей, включая компьютерные). Как труженик, так и игрок совершают целенаправленные физические телодвижения вкупе с умственными усилиями и эмоциональными затратами для достижения искомого результата. По внешнему рисунку и даже внутренней психосоматиче-ской организации, социокультурным предпосылкам их деятельность сплошь и рядом формально схожа между собой и с бытовыми хлопотами.

Ключевое отличие игры от труда, включая домашний, видится в том, что она изначально свободна от утилитарно-практических целей, хотя и представляет собой, надо признать, полноправный момент общественно-исторической практики. Целый ряд великих “игроведов” в истории философии и литературы главную задачу и отдачу игры усматривали в ней самой. Точнее, в той радости, душевной ободрённо-сти, что приносит игроку его бескорыстная в общем-то и на первый взгляд случайная деятельность, “целесообразность без цели” (по И. Канту).

Правда, в процессе труда лучшая его мотивация тоже процессу-альная, внутренняя, а не результативная, внешняя (“Я дерусь потому, что дерусь”, как говаривал Портос у А. Дюма; “Истые пловцы — те, что плывут без цели; плывущие — чтоб плыть!..”, согласно Ш. Бодлеру и М.И. Цветаевой). Но подобный идеал самозабвенного “труда играю-чи”, ради самого процесса труда представляет собой скорее исключе-ние, чем правило в масштабе всего общества, да и для биографии отдельного человека. Ведь конечная цель труда, в противоположность игре, предполагается по его окончанию. Эта цель заключается, что ни говори, в продукте, услуге, принятом решении, другом каком-либо полезном результате, достигаемом после определённого цикла произ-водственных действий, в составе которых не обойтись без большей или меньшей примеси исполнительской рутины, антитворческого “мусора”, в принципе чуждого игровому самозабвению, но практически неизбеж-ного в повседневном быту.

Труд, конечно, вносит свою, весьма весомую, может статься даже определяющую лепту в копилку человеческой радости. Только это весьма своеобразное удовольствие. Откровенно говоря, его ощущают не столь уж часто — в итоге того или другого плодотворного отрезка жизненного пути или, наоборот, в начале увлекающего человека физического или умственного занятия, как сравнительно редкую удачу работяги-”сизифа”. В общем, стратегически, а не тактически. Сами же будни настоящего труженика чаще всего тяжелы; его хлеб, согласно сбывшемуся библейскому пророчеству, солён от пота, ручьями проливаемого на рабочем месте. Мотив труда — мучения, проклятия, кары господней глубоко укоренён в религиозно-философских построениях разных эпох и народов. Причём одним отчуждением человека-творца от некоторых его социальных функций, включая познавательно-интеллектуальную, или же результатом эксплуатации человека человеком природы трудовых тягот не объяснить. Труд — если это действительно труд, а не его имитация — есть и будет нелёгок, моментами тягостен, временами невыносимо, порой даже убийственен для своего совершителя. Даже после окончательной механизации физически тяжёлых и особенно вредных работ останется отравляющее душу бремя ответственности (или муки совести после паразитического уклонения от неё), сложности, риска, наконец, — всежизненной обязательности большинства видов труда. Не случайно “трудно” и “тяжело” по-русски (и не только) синонимы.

Повседневный быт выступает пространством освобождения от трудовых тягот, нишей рекреации человеческой телесности и душев-ности. Его незаменимую роль в процессе социального познания можно сравнить с физиологической стадией парадоксального сна, которая необходима для творческой переработки мозгом полученной в период бодрствования информации. Однако в быту растворяются личностные амбиции мало-мальски серьёзного сорта. Поэтому домашние радости хотя и питательны для психики, но рано или поздно приедаются ей чуть ли не наравне с трудовыми заботами.

Радость игры, напротив, сродни “празднику, который всегда с тобой”. Она надёжнее всего приобщает людей к миру фантазии, сво-бодного полёта чувств и мыслей. Заманчивый, волнующий снова и снова флёр розыгрыша окутывает наше поведение и за пределами собственно игрового поля, стола, сцены. Многие стремятся к декора-тивности, этакой “понарошности” дома и на работе, в пути и обще-нии, одежде и речи. Их замысел, согласно заключению актрисы Аллы Демидовой, состоит “в том, чтобы уйти от скучного запрограмми-рованного быта, превратить жизнь немножко в игру, не то, чтобы не всерьёз к ней относиться, но и не столь драматически” [15]. Игра, таким образом, — универсальное противоядие по отношению к мысленной, эмоциональной и событийной рутине и дома, и на работе. Интерес к игре, её опыт и навык — необходимое слагаемое человеческой жизни по естественным её законам.

Ко всему прочему, игровое действо гораздо демократичнее тру-дового. Большинство игр доступно любому желающему, их правила одни и те же для всех участников. В этом игровая деятельность сближа-ется с повседневностью. Руководящие функции делегируются отдель-ным игрокам всей остальной их командой вполне добровольно и временно. Чтобы выиграть, нужно всякий раз заново, тут же и сразу проявить свою сноровку, смелость, сообразительность, наконец, удач-ливость (на поверхностный взгляд иррациональную). Игра обычно позволяет испытать всего себя и оперативно переломить (при прочих равных условиях) нежелательный ход событий. Тогда как слишком многие виды труда, прежде всего бытового, грозят сделать человека одномерным с духовной или физической стороны, целиком зависимым от малоподвластных ему стихий природы или общества. На работе человек, как правило, играет одну и ту же роль — начальника или подчинённого, создателя материальных или духовных ценностей; дома он же — “ячейка (член семьи) в ячейке (семье)”, нередко не слишком принимаемая в расчёт родственниками; а окунаясь в инверсию игры, любой из нас получает возможность восстановить целостную самость. Мимолётное счастье жизни, её вкус и аромат познаются прежде и лучше всего в игре (или с её примесью к прочим занятиям).

Й. Хейзинга в известном трактате 1938 г. “Homo ludens” (“Че-ловек играющий”) представил игру как средоточие всей культуры человечества, самую сложную и смысложизненную из людских спо-собностей. Ему вторили на разные голоса А. Бергсон и Х. Ортега-и-Гассет, М. Хайдеггер и Г. Гессе, У. Эко и Ю. Лотман, многие другие корифеи современной философии и литературы. За последние десятилетия традиционная игровая культура Запада и Востока осно-вательно потеснена коммерциализацией и, в общем, примитивизацией игрового досуга массы населения индустриально развитых стран. Низменные, суррогатные игры вроде разных тотализаторов, лотерей, казино, телешоу и т.п. становятся своеобразным духовным наркоти-ком, грубым макияжем повседневных трудностей жизни. Однако тот или иной уровень идейной рефлексии вряд ли устраним полностью из игроповедения.

Общему и особенному труда и игры соответствуют их познава-тельные регулятивы и результаты. Понятия практического разума, да и рассудка относятся в первую очередь к серьезным, производительным сферам применения этих уровней интеллекта. Человек трудящийся на своей бытовой и особенно профессиональной практике изучает соответствующий объект и средства его преобразования в нужном направлении. Основной массив знаний, которыми располагает челове-чество (а значит и отдельные его представители), выработан и постоян-но пополняется именно по ходу материального производства, общественно-политического управления, опытно-эксперимен-тальной проверки научных теорий, даже бытового самообслуживания, т.е. важнейших видов практики.

Хотя и от участников игры требуются знания — своих возмож-ностей, особенностей поведения партнёров и противников, характера самого предмета и условий проведения обыгрывания. Правила игры могут быть предельно просты (как при каких-нибудь детских “салках” или “прятках”), могут усложняться до невероятия (как в некоторых карточных или компьютерных играх), но ведь интенсивному осмыслению, интутивно-практическому “схватыванию” подлежат не только и не столько сами правила, сколько всегда динамичный, раз-новероятностный процесс их реализации в начавшемся игровом пове-дении, особенно коллективном. Принципиальная непредсказуемость, равновозможность каждого следующего шага в настоящей игре пре-допределяют её деятельностно-интеллектуальную специфику по срав-нению со множеством актов труда и быта, как правило, заранее “рас-считанных, взвешенных, смеренных”. Игра же, по природе своей, есть антишаблон, враг стереотипов. Она максимально востребует спо-собность к импровизации — оперативно перестраивать структуру и функции деятельности в режиме обратной связи с её текущими резу-льтатами. А подобное качество личности и особенно ее интеллекта весьма ценно и для серьёзной деятельности. Большинство игр не только позволяет отдохнуть от предшествующего труда и быта, но и в определённой степени тренируют ум и тело к предстоящим заботам. Ведь без самодисциплины духа и тела много не выиграть, как без то-лики инициативы и творчества не заработать слишком.

Правда, доля социальной отвественности игрока по сравнению с тружеником и семьянином, как ни суди, несравненно мала — хо-чешь играй, хочешь нет, только не мешай своей игрой окружающим. Это обстоятельство делает игру в среднем гораздо более терпимой к объему и качеству употребляемых ее субъектами знаний. Во всяком случае, эрудиция — не главное качество игрока (если не считать искусственных телешоу вроде отечественного “Что? Где? Когда?”). У игры свои интеллектуальные претензии и последствия. Систематически и добросо-вестно трудясь, человек обогащает личные, а порой и общественные запасы информации, приобретает и совершенствует вполне конкретные навыки и умения. Игра же в гносеологическом плане даёт скорее “умение уметь”, “знание своей возможности узнать” себя и других. В этом смысле игра суть некое метапознание человеком самого себя на практике, добровольное самоиспытание разума и воли в их согласованности, совершенно необходимой для любой продуктивной деятельности. А серьёзный, творческий труд — воплощение, пребыва-ние личности на самом деле, включая полноправную жизнь ума и чувств.

Игра, как по волшебству, воссоздает свой, особый мир — новый, необычайный по сравнению с обжитым домом, исхоженной улицей, захламленной мастерской, девственной природой. А новизна, свежесть восприятия окружающей действительности и себя самого — один из самых мощных стимулов всяческого познания. Реванш недо- или односторонне загруженного разума всего скорее завоёвывается именно на игровом поле. Игра, как и религия, только посюсторонне, помогает человеку решать вроде бы неразрешимые проблемы его жизнебытия — обретать (пусть на время) его смысл, достигать (хотя бы отчасти) счастья и совершенства. “Бессмертные на время” (Б. Пастернак) — именно игроки.

Любая игра открыта творчеству, чего не скажешь обо всяком труде, тем более домашнем. Профессию, род серьёзных занятий, а тем более место проживания, круг обыденных дел человек далеко не всегда выбирает по призванию и зрелому размышлению — этому слишком часто мешают традиции, диктат семьи и среды, корыстные и престижные соображения, просто случайность. Но вряд ли кто станет играть подневольно. Свобода мыслей и чувств в игре гарантирована надёжнее, чем в труде. А настоящее познание немыслимо без такого катализатора, как свобода.

Когда же игра профессионализируется кем-то из её участников, превращается для них в повседневный промысел неких житейских благ, как у артистов, спортсменов-профи, крупье, жиголо и т.п., то игрой для них становится какое-нибудь другое занятие. А порой и то же самое, только не на публику, не по оплачиваемому заказу, а для самих себя. Практичность такого рода действа, на посторонний взгляд не слишком осмысленного, усматривается прежде всего в том, что оно помогает и позволяет поддерживать нужный уровень самоуважения, самосознания в целом, необходимый реальному субъекту познания и поведения.

При всей важности и привлекательности игры, она не может и не должна преобладать в жизни человека. В противном случае её со-кровенный смысл утрачивается, непередаваемый аромат улетучивает-ся. Развлечение переходит в свою противоположность — особую тру-довую повинность, послепраздничное похмелье жизни. Рим, подож-жённый Нероном в эстетических, якобы, целях; “олений парк” французских “солнце”-королей”; “ледяной дом” не самой умной из российских императриц; кровавая “Ходынка” нашего последнего царя; демонстрации солидарности трудящихся советским вождям — вот взятые наудачу символы общества, прячущего свои болезни и трагедии под шутовской личиной. Вымученные и даже ужасающие игрища маскируют, между прочим, интеллектуальное убожество сво-их устроителей. Свободный разум забавляется по собственной воле, а не по чьей-либо прихоти.

Как показал Г.В. Плеханов в одном из своих “Писем без адреса” об искусстве, “игра есть дитя труда, который необходимо предшествует ей во времени” [16]. Эту мысль стоит понимать не только в смысле происхождения игровой деятельности из трудовой в про-цессе антропогенеза, но и применительно к их чередованию во всей дальнейшей истории общественной жизни. Противостоя утилитарно-полезной деятельности в структуре жизненного пространства и вре-мени, многоразличные развелечения косвенно обеспечивают её же, подпитывают физической и психической энергией. Но фундаменталь-ную основу практики и обеспечивающего её познания составляет, конечно, сам труд в его важнейших разновидностях, начиная с быто-вой. Игра, как ни суди, ситуативна и эфемерна, а труд обязателен и плодотворен.

Разделение труда на умственный и физический не абсолютно. Многие представители первого прямо или косвенно озабочены усо-вершенствованием второго. Учёные, художники, богословы радеют в конце концов о благе своей народной аудитории, пытаются гуманизировать общественную практику в широком смысле этого слова. Что касается тех, кто оперирует на рабочем месте не абстракциями или образами, а инструментами и вещественными материалами, то и они, как видно, не утрачивают вкуса к познанию, конечно, особенному, практически-конкретизированному. Навык изучения, опыт понима-ния широкой сферы бытовых и трудовых отношений резко повышает шансы на успех всех тех, кто в ней занят.

* * *

В свете тех моментов жизни, что названы выше оппозициями повседневности, она сама замечательно преображается. После строгих ритуалов, долгих празднеств, страстных игрищ её серые чертоги манят для тихого, размеренного отдыха; спокойного времяпрепровождения за нехитрыми домашними радостями. А в грозящих бедой экстремальных ситуациях прежняя обыденность покажется и вовсе раем земным. Так, скажем, бывает с человеком после лишения свободы. У заключённого “подавление здоровой нервной энергии легче всего объясняется отсутствием впечатлений. В обыденной жизни тысячи звуков и красок затрагивают наши чувства; тысячи мелких разнообразных фактов запечатлеваются в нашем сознании и возбуждают деятельность мозга. Но жизнь арестанта в этом отношении совершенно ненормальна: его впечатления чрезвычайно скудны и всегда одни и те же” [17]. При таких сравнениях очевидно, что повседневность — полноправный партнёр всех остальных общественных институтов. Эти последние опираются на те стороны человеческой натуры, что берут начало в его обыденном сознании и поведении.

Кепка, берет, цилиндр

(Маргинальная, богемная и элитарная зоны повседневности)

Понятие повседневности рассматривается чаще всего с позиций некоего условного ядра культуры. Привычного бытия “человека вообще”, усреднённой личности, причём привычного нам (авторам и читателям научных и публицистических текстов) цивилизационного типа. Между тем, многоразличные субкультуры, соответствующие тем или иным стратам общества, в том чиcле крайним — маргинальным, либо элитарным, порождают особенные варианты каждоднев-ного времяпрепровождения и мировосприятия. Сфера обыденного по общественной вертикали меняет свои очертания, моментами фантастически резко. Изменяется не только ее вещно-событийный антураж, что вроде бы вполне понятно при сравнении дворца и хижины, новенького “мерседеса-600” и старенького “фольксвагена”, пресловутых цилиндра и кепки. Важнее отметить флюктуирование самой пропорции быта и его антагонистов внутри жизнебытия “принцев и нищих”. Причем тенденции там и тут обнаруживаются вроде бы прямо противоположные. Повседневность то разрастается почти всеобъемлюще (при спуске на “дно” общества), то вроде бы сужается до минимума (на верхних ступеньках общественной лестницы). А с другой стороны, именно “общественные подонки” лишены нормального быта, а представители социальной верхушки вольны устраивать его, как им заблагорассудится. Вместе с местом на онтологической матрице жизни меняется и сама природа того, что происходит и осознается каждый день подряд.

С точки зрения социально-классовых противоречий по преиму-ществу будничным считается образ жизни бедняков и “середняков”, главное занятие которых — добывать средства к существованию, обеспечивать прожиточный минимум материальных благ, вещей и услуг; восстанавливать силы от и для надрывного, либо просто нудного труда. Как отметила своим неподражаемым курсивом Н.Н. Берберова, “одни смотрят телевизор, другие в это время читают книги, третьи их пишут, четвёртые заваливаются спать рано, потому, что завтра надо вставать “с солнышком” [18].

При обратном взгляде — снизу вверх общественной “лестни-цы” кажется, что “верхи” ведут исключительно праздный и ритуали-зированный образ жизни, они неординарны и вольны в своих вкусах и поступках. На самом деле, конечно, у богатых и знатных тоже имеется повседневность, только иная, рафинированная их происхождением, воспитанием и клановым profession de foi. Пусть “... им эти пляски надоели, а эти лошади вдвойне”, по А. Кушнеру, но заменить балы на пивные, а дерби на тараканьи бега аристократам не дано. Английская королева недавно зашла в рекламных целях в паб, но пригубить там эля из кружки под присмотром телекамер оказалось выше её сил и подаренную бутылку пива она унесла с собой. Элита оповседневнивает развлечения, у плебса редкие и потому действительно праздничные. Бремя ежедневной ответственности за свои кастовые обязанности — внешний вид, стиль поведения, манеру речи, цикл общения, уровень расходов — в элитарных кругах общества на поверку куда едва ли легче трудящегося или богемного быта, где мелочная экономия обычно сочетается с немалой расхлябанностью. Впрочем, каждому социострату причитается своя порция тяжкой нудности, расслабляющей идилличности и взбадривающих развлечений. Кастовая герметичность образа жизни различных общественных слоев сочетается с их потребностью друг в друге. За первичной меркантильностью отношений верхов и низов (по принципу: работодатель — исполнитель платных услуг) кроется ещё эффект социально-психологической “зеркальности”, притяжения-отталкивания антиподов социальной структуры. “Низы” мечтают пожить как “вер-хи”, а тех как запретный плод привлекает возможность облагодетельствовать нижестоящих, а заодно потравестировать. Временная смена социальных ролей — незабываемая школа самопознания личности. Недаром этот сюжет столь излюблен литературой, театром и кинематографом.

Вот показательная сценка, юморизирующая и тем самым отте-няющая только что сказанное. Вышколенный, но себе на уме слуга каждое утро задаёт вопрос своему состоятельному нанимателю:

“— Какой костюм вы наденете?

— Этот. — В то утро на мне был такой яркий костюм в клетку, который мне очень нравился... Возможно, с первого взгляда он производил несколько ошеломляющее впечатление, но тем не менее сидел на мне как с иголочки, и мои клубные приятели, да и не только они, не переставали им восхищаться.

— Слушаюсь, сэр.

... Тон у него был какой-то не такой. Знаете, как будто чего-то недоставало. Ему не нравился мой костюм. Я решил проявить твер-дость характера. Чутьё подсказывало, что если я хоть в чем-то ему уступлю, он сядет мне на шею. ...

— Тебе не нравится мой костюм, Дживз? — холодно спросил я.

— Что вы, сэр!

— Итак, что тебе в нём не нравится?

— ... Если позволите, сэр, коричневая или синяя ткань с почти незаметной диагональной нитью...

— Какая чушь!

— Слушаюсь, сэр.

— ... Скажи, он действительно не годится?

— Немного кричащий, сэр, с моей точки зрения.

— Хорошо, Дживз, — сказал я. — Знаешь что? Отдай это бе-зобразие кому хочешь!

— ... Благодарю вас, сэр. Я подарил его помощнику садовника вчера вечером. Ещё чашку чая, сэр?” [19]

Именно представители элиты, а также порожденной ею же богемы претендуют на роль “дирижеров многоголосого хора” социального познания и просвещения. Раздающие интервью средствам массовой информации ученые исследователи, преподаватели средних и высших школ, журналисты, рекламисты, пиарщики всякого рода смотрят исключительно “на верх” социальной пирамиды. Обществен-ный “низ” их интересует лишь как источник сюжетов для продажи тем же “верхам”. Впрочем, откровения богатых и знатных ограничены чаще всего их собственным кругом общения, поскольку бесплатные поучения отравляют любую благотворительность.

Что касается обитателей общественного “дна”, то выпав из при-нятых большинством членов данного социума рамок и ритмов жизни, они, вроде бы, тоже приобретают сомнительную привилегию на сплошной отдых. Только, в отличие от аристократов, их времяпрепровождение лишено особого труда и всякого прочего ритуалитета. Глядя на них “сверху”, увидишь карикатуру и на “большую”, массовую культуру, и даже на элитарные изыски. “Бродяги и пропойцы” (Б. Окуджава) как правило одеваются в обноски, нередко в прошлом весьма стильные; обставляют свои берлоги обломками модной где-то мебели; копаются в отбросах с изобильного стола; судачат о нравах высшего света и новостях международной политики.

Социологи разделяют маргиналов на несколько групп. В одну зачисляют тех, кого само общество вытеснило, даже выбросило за пределы своей культуры, а в другую тех, кто сам решился на разрыв традиционных связей и создание своего собственного примитивного мирка. Кроме того, маргиналы различаются по цивилизационным (мигранты, “зависшие” на стыке разных этносов и культур), возрастным (лица на стадии ученичества), половым (профессиональная дискриминация женщин, так называемый сексизм в отношении мужчин), собственно социальным (низшие, экономически нулевые и политически бесправные страты) признакам [20]. Общей чертой любого маргинала признается его душевная невротизация, бунт против той культурной сферы, куда его не пускает общество. По словам Р. Мертона, маргинальна та личность, которая “стремится покинуть одну членскую группу ради другой, куда ей общество закрыло доступ” [21].

Такой вгляд на феномен маргинальности скользит по поверхности статистических сводок люмпенизации той или иной части населения западного мира (такого рода гетерогенные, асоциальные группы, каковы нищие, алкоголики, наркоманы, гомосексуалисты, проститутки, бродяги, цыгане, иностранные рабочие-нелегалы, уголовные преступники на свободе, группы экстремальной молодежи, идейные террористы, бунтовщики-утописты). При подобной социологической диагностике переоцениваются внешние признаки маргинальной повседневности — место жительства, источник средств к существованию (всё это у “подонков” общества может просто отсутствовать), манера поведения в общественных местах. Маргиналов су-дят по критериям “большой культуры”. А они ее-то как раз и отвергают!

Наши рекомендации