Балладу о галопе муссоре-маффике 55 страница
— Эй, Пенсьеро. — Это сержант Эдди, Хауард Ученник, он же «Непроворный». — А ну слазь с костра, жопой ать-два.
— Ой, сержант, — стучит зубами Эдди, — да лана. Я ж ток погреться.
— Ник-ких ты-гав-орок, Пенсьеро! Там один полкан стричься хочт прям щас , так что марш!
— Оххх, ребзя, — бормочет Пенсьеро, переползая к спальнику и роясь в вещмешке, где у него расческа и ножницы. Он ротный цирюльник. Стрижки его, которые часто занимают часы, а то и дни, по всей Зоне узнаются моментально — в них, волосок к волоску, выражена вся целеустремленность бензедринового глотаря.
Полковник сидит и ждет под электролампочкой. Питается лампочка от другого рядового, что затаился в тени и крутит сдвоенную рукоятку генератора. Это друг Эдди — рядовой Пэдди «Электро» Макгонигл, ирландский паренек из Нью-Джерси, один из миллионной добродетельной и приспособленной к жизни городской бедноты, что знакома вам по кино: видели, небось, как они танцуют, поют, развешивают на веревках белье, напиваются на поминках, переживают, что дети по кривой дорожке пойдут, Ате-ец, я ж уже прямы не знаю, мальчонка он у мя хроший, да с такой гадкой кодлой спутался, ну и дальше все эти жалкие голливудские враки, вплоть до и включая кассовую бомбу текущего года «Растет в Бруклине дерево». С этим кривошипом Пэдди практикует дар Эдди, только в другой форме: он передает, а не принимает. Лампочка вроде горит ровно, а на самом деле это последовательность электрических пиков и равнин, разворачивающаяся со скоростью, которая зависит от того, насколько быстро Пэдди крутит рукоятки. Дело в том, что нить накаливания притухает так медленно, что подоспевает следующий максимум нагрузки, и мы, одураченные, видим постоянный свет. А на самом деле это череда неуловимых света и тьмы. Обычно, то есть, неуловимых. Смысл послания Пэдди никогда не осознает. Оно отправляется мышцами и скелетом, тем контуром его тела, что научился работать источником электроэнергии.
Эдди Пенсьеро дрожит и особо не обращает внимания на эту лампочку. У него у самого довольно интересное послание. Кто-то поблизости в ночи играет блюз на губной гармонике.
— Эт чё? — осведомляется Эдди, стоя под белым светом за безмолвным полковником в парадной форме. — Эй, Макгонигл, — ты чёнть ссышь?
— Ага, — глумится из-за генератора Пэдди, — я твой выхлоп ссышу: вона полетел, крыльями хлопает, из сраки у тя. Во чё я ссышу. Гы, гы!
— Ай, херня! — отвечает ему Эдди Пенсьеро. — Н-никакого выхлопа та не ссышь, тупая картошья морда.
— Эй, Пенсьеро, а знаешь, чё на новом сонаре от ета-льянской подложки ссыхать? А?
— Э… чё?
— Пиннньььсольди-сольди-сольди ма-ка-ронь! Во чё! Гы, гы, гы!
— Нах пшел, — грит Эдди и начинает причесывать черно-серебристые волосы полковника.
Едва расческа вступает в контакт с головой, полковник раскрывает рот:
— В обычных условиях на прочесывание мы тратим не больше 24 часов. От заката до заката, из дома в дом. В начале и в конце эдакие чернота и золото, силуэта, расшатанные небеса чиста, как в циклораме. А тут закаты — я даже не знаю. Может, что-нибудь где-нибудь взорвалось, как думаешь? Ну правда — где-нибудь на Востоке? Новый Кракатау? Под другим именем, уж не менее экзотичным… краски-то сейчас совсем другие. Вулканический пепел, либо иное тонко диспергированное вещество, зависшее в атмосфере, странно преломляет цвета. Ты это знал, сынок? Трудно поверить, правда? Внизу подлиннее, если можно, а сверху ровно так, чтоб не надо было причесывать. Да, рядовой, краски меняются — да как! Вопрос только в том, есть ли у этих перемен определяющая? Модулируется ли повседневный солнечный спектр? Не случайным порядком, но систематически, вот этим неведомым мусором в господствующих ветрах? Глубокие вопросы, тревожные… А сам откуда, сынок? Я из Кеноши, Висконсин. У родни моей там маленькая ферма. До самого Чикаго лишь заснеженные поля да заборные столбы. Старые машины на чурбаках тоже в снегу все… здоровые белые боровы такие… Висконсин весь как похоронная служба.
— Хе, хе…
— Эй, Пенсьеро, — окликает Пэдди Макгонигл, — ты эт щщё ссышь?
— Ага, помойму гармоника, — Пенсьеро деловито зачесывает отдельные волоски, подрезая каждый на свою длину, снова и снова возвращаясь подправить тут и там… Одному Богу известно их число. Одна Атропа отсекает их по-разному. Поэтому рядовым Эдди Пенсьеро нынче владеет Бог в аспекте Атропы, неотвратимой.
— У меня во твой гормон как, — глумится Пэдди, — во где! Гля! Кожыная флейта-макаронина!
Всякая долгая стрижка — переход. Волосы — еще одна модулируемая частота. Предположим красоту, в которой все волоски некогда были распределены идеально равномерно, — некую эру невинности, когда все они идеально прямо лежали по всей голове полковника. Ветры дневные, рассеянные жесты, пот, зуд, нежданные сюрпризы, трехфутовые паденья на грани сна, следомые небеса, вспомненные позоры — все за прошедшее время записалось на этой идеальной решетке. Нынче проходя ее насквозь, реструктурируя ее, Эдди Пенсьеро — агент Истории. Вместе с переделкой полковничьей головы бежит и дрожью отмеченный блюз — долгие пробежки в отверстиях 2 и 3 совпадают — во всяком случае сегодня — с проходами в глуби волос, березовыми стволами очень душной летней ночью, подходами к каменному дому в лесистом парке, оленями, замершими у толстого плитняка дорожек…
Блюз — фокус низких боковых частотных полос: всасываешь чистую ноту, попадаешь в тон, затем лицевыми мышцами гнешь ее ниже. Они, мышцы эти, всю твою жизнь смеялись, натягивались от боли, частенько стараясь не выдать никакой эмоции. Куда отправляешь эту чистую ноту — отчасти функция этого смеха. Такова мирская основа блюза, если духовный ракурс вас парит…
— Я не знал, где я, — излагает полковник. — Все полз вниз меж огромных бетонных обрубков. Торчал черный прут арматуры… черная ржа. В воздухе висели мазки королевского пурпура, им не хватало яркости расплываться по краям или менять субстанцию ночи. Они сочились вниз, вытягивались один за другим — видел когда-нибудь куриный плод, только сформировавшийся? ох нет, конечно, ты ж городской пацан. На ферме многому можно поучиться. Как выглядит куриный зародыш, например, чтобы, случись тебе лазить по бетонной горе в темноте и увидеть одного такого или нескольких в небесах, в пурпуре, ты понял, на что это похоже, — даст городу сто очков вперед, сынок, там тебя от кризиса к кризису мотыляет, и всякий — новехонький, подцепить в прошлом не к чему…
Вот он, короче, осторожно пробирается по невообразимой руине, и прическа у него теперь выглядит очень странно — волосы начесаны вперед из одной затылочной точки, вперед и вверх большими длинными стрелками, так что черный подсолнух или же чепчик от солнца образовался вокруг лица, на котором выделяются лишь долгие ползучие пурпурные губы полковника. Из расщелин в мусоре его цапает всякое: довольное вроде такое, выскочит — и назад, тоненькие ручки-щипчики, ничего личного, вот подумало, а не цапнуть ли мне глоток ночного воздуха, ха, ха! Когда промахиваются мимо полковника — а они это делают постоянно, — юркают обратно, хмыкнув, как завзятые игроки, ну что ж, может, в следующий раз…
Ч-черт, от полка отрезан, меня поймают и кремируют дакойты! Ох господи, вот они уже, немыслимые Звери бегут, пригибаясь, в отсветах города по версии «G-5», красно-желтые тюрбаны, исполосованные наркоманские рожи, обтекаемые, как перед «форда» 37-го года, те же ненаправленные глаза, то же исключение: Кармический Молот не падет…
«Форд» 37-го года — исключение для К. М.? Да ладно, харэ вола вертеть. Все они оказываются на свалках, как и прочие!
А ты уверен, Шустряк? Почему ж тогда их столько по дорогам бегает?
Н-ну, это, э-э, мистер Справочная, ды-дак Война же ж, новых машин-то счас не строят, нам всем нужно холить наше Старое-Надежное, чтоб как часы, а то в тылу-то не то чтоб очень много механиков осталось, вдоба-авок бензин хомячить не надо, а эту наклейку «А» держать на видном месте в правом нижнем…
Шустряк, маленький ты дурачина, удрал на очередную свою бессмысленную и ретроградскую прогулку. А ну быстро к стрелке. Вот где разошлись тропы. Видишь, вон человек. На нем белый капюшон. Коричневые ботинки. Хорошая улыбка, только ее никто не видит. Никто ее не видит потому, что его лицо всегда в потемках. Но он хороший человек. Он стрелочник. Он так называется потому, что дергает за рукоятку, которая управляет стрелкой. И мы едем в Счастьвилль, а не в Болырад. Сиречь «Der Leid-Stadt», так его немцы зовут. Про Ляйдштадт есть гаденькая поэмка, написал один немец по имени мистер Рильке. Но читать мы ее не будем, потому что мы — мы едем в Счастьвилль. Стрелочник нам это устроил. Ему вообще можно почти не работать. Курбель очень мягко ходит, легко толкать. Даже ты б сумел толкнуть, Шустряк. Если б знал, где курбель. Но посмотри, сколько стрелочник наработал — и всего-то одним малюсеньким толчком. Отправил нас до самого Счастьвилля, а ни в какой не Болырад. Это потому что он знает, где стрелки и где курбель. Он единственный, кто работает мало, а нарабатывает по всему миру много. Смог и тебя направить на верный путь, Шустряк. Свою фантазию оставь себе, если хочешь, ты, наверное, ничего лучше и не заслуживаешь, но мистер Справочная сегодня добрый. Он покажет тебе Счастьвилль. Начнет с того, что напомнит про «форд» 37-го года. Почему это авто с лицом дакойта до сих пор бегает по дорогам? Ты сказал: «Война», — и пролязгал по стрелкам не на тот путь. Война и была стрелкой. А? Дада, Шустряк, правда в том, что Война во всем поддерживает жизнь. Во всем. В том числе и в «форде». История про фрицев-с-джапами — лишь одна, довольно сюрреалистичная версия подлинной Войны. Подлинная Война есть всегда. Умирание временами истощается, но Война все равно убивает очень и очень много народу. Только теперь она их убивает тоньше. Нередко так сложно, что даже нам, на нашем уровне, затруднительно распознать. Но умирают правильные люди — когда сражаются армии, то же самое происходит. Те, кто при Начальной Подготовке встает под пулеметными очередями. Те, кто не доверяет своим Сержантам. Те, кто оскальзывается и являет Врагу минутную слабость. Такие Войне без надобности, поэтому они умирают. Выживают правильные. Остальным, говорят, даже известно, что у них расчетная продолжительность жизни короче. Однако они упорствуют в своих поступках. Никто не знает, почему. Вот было бы мило, если б мы могли совсем их устранить, а? Никому не пришлось бы гибнуть на Войне. Зыкински было б, да, Шустряк?
Черти червивые, еще как, мистер Справочная! У-ух, да я-я жду не дождусь, когда увижу Счастьвилль!
К счастью, ждать ему не приходится. Со свистом напрыгивает какой-то дакойт, меж его кулаками туго звенит небеленый шелковый шнурок, рьяная улыба ну-за-дело, и в тот же миг из расселины в руинах щипцами выныривает пара рук и как раз вовремя умыкает полковника в безопасность. Дакойт падает на жопу и сидит, пытаясь распутать шнурок, бормоча ох блядь, как поступают даже дакойты.
— Вы под горой, — объявляет голос. Тут каменная пещерная акустика. — Просьба не забывать отныне подчиняться всем целесообразным регламентам.
Проводник его — какой-то приземистый робот, темно-серый пластик с вращающимися глазами-фарами. Формой смахивает на краба.
— Это Рак в латинском языке, — грит робот, — и в Кеноше тоже! — Как выяснится впоследствии, у него тяга к остротам, которые никогда толком ни до кого больше не доходят. — Это МТ-роуд, — объявляет робот, — обратите внимание на улыбающиеся лица здешних домов. — Окна в верхних этажах — глаза, штакетник — зубы. Нос — парадная дверь.
— Ска-а-ажите-ка, — спрашивает полковник, внезапно охваченный мыслью, — а здесь у вас в Счастьвилле когда-нибудь снег идет?
— Куда идет?
— Вы уклоняетесь.
— Я у клоуна уокзале уыпил уискинсина, — поет эта хамская машинка, — и уы бы уидали, как забегали кассиуши! Что тут нового, Джексон? — Коренастая тварь вдобавок жует резинку, некую ласло-ябопную вариацию поливинилхлорида, очень вязкую, и даже пускает съемные молекулы, которые посредством Osmo-elektrische Schalterwerke[370], разработанного «Сименсом», передают кодом чертовски нехилое подобие лакричного вкуса «Бимена» прямо роботу в крабий мозг.
— Мистер Справочная всегда отвечает на вопросы.
— И столько сочиняет, что я бы и ответы ставил под вопрос. Ходит ли тут снег? Конечно, в Счастьвилле снег идет. Если б не ходил, куча снеговиков бы обиделась!
— Помню, в Висконсине ветер задувал прямо по дорожке, словно гость, который ждет, что его пустят в дом. Снега под дверь наметает, оставляет сугробы… У вас в Счастьвилле бывает такое?
— Нашли чем удивить, — грит робот.
— А кто-нибудь пробовал открыть дверь, пока ветер этим занимается, а?
— Тыщи раз.
— Тогда, — атакует его полковник, — если дверь — нос дома, и она открыта, и-и снежно-белые кристаллы задувает с МТ-роуд огромной тучей прямо внутрь…
— Ааггхх! — вопит пластиковый робот и улепетывает в узкий переулок. Полковник остается один в буром и винно-выдержанном квартале: чередой стен, крыш, улиц прочь уносятся краски песчаника и самана, ни деревца не видать, и кто это шагает ему навстречу по Шоколадештрассе? Да это ж сам Ласло Ябоп, дожил до весьма преклонного возраста, сохранился, как «форд» 37-го года, вопреки взлетам и паденьям Мира, кои внутри Счастьвилля суть не более чем демпфированные перемены в улыбке, от широкожемчужной до тоскливо-марлевой. На д-ре Ябопе галстук-бабочка цвета некоей вялой сероватой лаванды — как раз для долгах умирающих предвечерий за окнами оранжереи, минорных lieder[371] о давно прошедших днях, жалобных фортепиано, дыма из трубки в душной гостиной, прогулок вдоль каналов пасмурными воскресеньями… и вот два человека, точно, внимательно награффиченных на этом предвечерье, и колокола из-за канала бьют свой час: эти люди пришли из далекого далека, оба толком не помнят своих странствий, у обоих тут какая-то миссия. Но обоих держали в неведеньи о роли его визави…
И тут выясняется, что электролампочка над полковничьей головой — ровно та же лампочка «Осрам», подле которой на подземной ракетной фабрике в Нордхаузене спал некогда Франц Пёклер. Статистически (так Они утверждают), каждая энно-тысячная электролампочка идеальна, все дельта-q нарощены как полагается, поэтому не стоит удивляться, что она еще тут, горит себе, не сгорает. Однако истина еще ошеломительнее. Эта лампочка бессмертна! Она тут с двадцатых годов, у нее на кончике такая старомодная стрелка, и она, лампочка эта, не так грушевидна, как ее товарки посовременней. Что за кладезь эта лампочка, ах если б она умела говорить — ну, во-обще-то говорить она умеет. Она сегодня диктует Пэдди Макгониглу его мускульные модуляции кривошипа, у них тут петля с обратной связью через Пэдди опять к генератору. Вот она,
ИСТОРИЯ БАЙРОНА,
БАШКОВИТОЙ ЛАМПОЧКИ
Байрону суждено было изготовиться «Тунгсрамом» в Будапеште. Вероятно, его бы сразу цапнул ухватистый торговец — отец Гезы Рожавёльдьи Шандор, который отвечал за всю Трансильванию и настолько уже натурализовался, что главную контору потряхивало от смутной паранойи: а вдруг он на все предприятие наведет какую-нибудь жуткую порчу, если не дать ему, чего хочет? А он был торговец и хотел, чтобы сын стал врачом, — это как раз исполнилось. Но, вероятно, случилось так, что опасливые к ведьмам ауры Будапешта в последнюю минуту передислоцировали рождение Байрона в берлинский «Осрам». Передислоцировали, да. Там Рай для Лампо-Лапочек, дружески высмеиваемый, будто кино какое, в общем — Большой Бизнес, ха, ха! Но не ведись на Их разводки, это в первую очередь бюрократия, а Рай для Лампо-Лапочек — это так, побочка. Все накладные расходы — да, из своего кармана Компания отслюнивает бабульки на квадратные лиги органди, хогсхеды розовой и голубой Лапочковой Краски «ИГ Фарбен», хандредвейты хитрых «Сименсовых» Сосок для Электролампо-Лапочек, придает младенцам форму 110-вольтового тока, не проливая ни капли мощности. Так или иначе, эта Лампочковая публика занята тем, что производит видимость мощи, силы против ночи, а реальность им до лампочки.
На самом деле Р. Л. Л. довольно убог. С бурых балок свисает паутина. Время от времени на полу возникает таракан, и все Лапочки пытаются перевернуться и на него поглядеть (будучи Лампочками, они кажутся совершенно симметричными, Шустряк, но не забывай, у них контакт на кончике цоколя) и бухтят у-гу! ааа-га! слабо тлея ошеломленному таракану, который то сидит, парализованный и давибельный на голых половицах, то мечется, вновь переживая ужас внезапного прилива тока из ниоткуда, а сверху — блистающая, всевидящая Лампочка. В невинности своей Лампо-Лапочки ни шиша не соображают в тараканьей абреакции: тараканий страх ощущаю т, но не знают, что это. Они просто хотят с ним дружить. Он интересный и хорошо шевелится. Все стоят на ушах, кроме Байрона, который считает остальных Лампо-Лапочек фалалеями. Он неустанно ведет борьбу за то, чтобы обратить их мысли к чему-нибудь осмысленному. Привет вам, Лапочки, я Байрон, Башковитая Лампочка! И вот вам песенка, звучит так…
Пора-о Ла-почки На-ка-ла, заси-ять,
Хватит-вам водобо-ять —
Ся, купно свиснув с бимсов, аки гроздья одержимцев,
Приидет царст-во тара-кашек,
В коем с не-сравнен-ным ражем
Можно, зависнув ввы-соке на неприступ-ном потолке,
Озирать круглые сутки, как жи-вут прусаки-ма-лютки.
Они станут любить вас вполне беспечально,
Пока кто-нибудь не повернет выключатель!
Сиятельные Лапочки, свет будуще-го в вас,
И я сейчас даю наказ:
Идем со мной в великий поход,
Запевайте, Лапочки, боль-шой-па-рад-нас-ждет!
Беда Байрона в том, что он стар — древняя душа, заточенная в светлице Башковитой Лампо-Лапочки. Он ненавидит это обиталище всеми фибрами — лежать на спине и ждать, пока тебя произведут, даже послушать нечего, в динамиках один чарльстон, да время от времени обращение к Нации, что за организация такая? Байрону хочется выбраться отсюда и делом заняться — нечего и говорить, у него на нервной почве всякие хвори вылезли: Лампо-Лапочковая Опрелость — что-то вроде коррозии на резьбе цоколя, Лампо-Лапочковые Колики — сильный спазм высокого сопротивления где-то в глубине витков вольфрамового провода, Лампо-Лапочковое Гиперпноэ, при котором он ощущает, будто вакуум его нарушен, хотя органических оснований для такого подозрения нет…
Когда наконец подкатывает День П, Байрон, уж будьте надежны, ликует. Время он проводил за вынашиванием безумнейших грандиозных планов: он организует Лампочки, ясно вам, срастит себе энерго-политическую базу в Берлине, он уже врубается в тактику Стробирования: надо лишь выработать навык (это почти эдакая йога) выключаться и включаться с частотой, близкой к альфа-ритму человеческого мозга — и тогда можно даже вызвать эпилептический припадок! Честно. Байрону под стропилами палаты было видение: 20 миллионов Лампочек по всей Европе в синхронном ритме, заданном и организованном одним из множества агентов в Энергосети, так вот, эти Лампочки принимаются стробировать все вместе , люди бьются в 20 миллионах комнат, как рыбы, выброшенные на берег Идеальной Энергии… Внимание, люди, мы вас предупредили. В следующий раз некоторые из нас взорвутся. Ха-ха. Да, мы спустим на вас наши взводы камикадзэ! Слыхали про Киргизский Свет? так вот, это жопка светлячка по сравнению с тем, что мы… ой, вы не слыхали про… ну что ж, очень жаль. Потому что несколько Лампочек, скажем, миллион, какие-то 5 % от нашего числа, более чем жаждут вспыхнуть одним величественным взрывом, а не пережидать терпеливо свои запроектированные часы… И Байрон грезит о своем Партизанском Ударном Отряде, Герберту Гуверу, Стэнли Болдуину, всем этим уродам — прямо в рожу единым скоординированным махом…
Но как же неприятно просыпаться! Организация уже существует — человеческая, называется «Феб», международный картель электролампочек, штаб-квартира в Швейцарии. Управляется преимущественно «Международной ГЭ», «Осрамом» и британскими «Ассошиэйт ед Электрикал Индастриз», которые, в свою очередь, на 100 %, 29 % и 46 % соответственно владеемы компанией «Генеральная электрика» из Америки. «Феб» фиксирует цены и определяет эксплуатационную долговечностъ всех лампочек на свете, от Бразилии до Японии и Голландии (хотя «Филипс» в Голландии — бешеный пес картеля, в любую минуту может вырваться и накликать бедствий на великую Комбинацию). В такой обстановке всеобщего подавления новорожденной Лампо-Лапочке, похоже, некуда податься — начинать можно только с низов.
Однако «Феб» пока не знает, что Байрон бессмертен. Свою карьеру наш герой начинает в чисто женской опиекурильне Шарлоттенбурга, едва ли не на глазах у статуи Вернера Сименса: Байрон горит в люстре со множеством других лампочек, свидетелем самых томных разновидностей Республиканского декаданса. Знакомится со всеми башковитыми лампочками заведения: Бенито в соседней люстре неизменно планирует побег; дальше по коридору в туалете — Берни, у него всегда наготове анекдоты про уролагнию, а его мать Бренда — в кухне, рассказывает о кукурузных оладьях с гашишем, о дилдо, оснащенных помпами, дабы затапливать парегорическим оргазмом капилляры матки, о молитвах Астарте и Лилит, царице ночи, о заходах в истинную Ночь Иного, ты холодна и гола на линолеумном полу после многих дней без сна, когда грезы и слезы — естественное состояние…
Месяцы идут, лампочки одна за другой перегорают и пропадают. Первые такие случаи Байрона просто свинчивают. Он по-прежнему новенький, еще не принял своего бессмертия. Но в часы горенья он начинает познавать преходящесть других; любовь к ним, пока они еще тут, становится легче, а кроме того — острее: такая любовь, словно всякий час срока службы будет последним. Вскоре Байрон — уже Постоянный Старожил. Остальные с первого взгляда распознают его бессмертие, но никогда не обсуждают, разве что в общих чертах, когда из других областей Энергосети долетает, мигая, фольклор, сказки о Бессмертных, одна в кабинете каббалиста в Лионе, вроде бы магии обучена, другая в Норвегии, перед складом висит, глядит в арктическую белизну — от одной мысли о таком стоицизме лампочки поюжнее принимаются слабо стробировать. Если где-то и есть другие Бессмертные, они хранят молчание. Но в молчании этом — много чего, а то и всё.
Стало быть, следующий после Любви урок Байрона — Молчание.
Длительность его горения подбирается к 600 часам, и наблюдатели из Швейцарии начинают присматриваться к Байрону пристальнее. Наблюдательный Центр «Феба» располагается под малоизвестной Альпой — промозглая комната, под завязку набитая германскими электрожелезками, стеклом, латунью, эбонитом и серебром, массивные блоки терминалов косматы от латунных зажимов и винтов, а штат сверхстерильных наблюдателей в белых халатах бродит от счетчика к счетчику, легкие, как снежные смерчики, удостоверяются, что все идет как надо, что ни у единой лампочки средняя эксплуатационная долговечность не продлится больше положенного. Можете себе представить, что будет с рынком, если начнется такое.
Байрон проходит 600-часовую красную черту Наблюдения, и его незамедлительно проверяют, как полагается, на сопротивление нити накала, температуру горения, вакуум, потребляемую мощность. Все в норме. От ныне Байрона будут проверять каждые 50 часов. Всякий раз, когда подходит срок, на станции слежения раздается тихий перезвон.
При 800 часах — еще одна положенная предосторожность — в опиекурильню для передислокации Байрона засылается берлинская агентесса. На ней лайковые перчатки с асбестовой подкладкой и семидюймовые шпильки — нет, не для того, чтобы сливаться с толпой, а чтобы достать до люстры и вывернуть Байрона. Остальные лампочки наблюдают, едва сдерживая ужас. Весть разносится по всей Энергосети. Практически со скоростью света все лампочки до единой — «Азо», взирающие сверху на пустые и черные бакелитовые улицы, «Нитралампен» и «Вотаны Г» на ночных футбольных матчах, «Юст-Вольфрамы», «Моноватты» и «Сириусы» — все башковитые лампочки в Европе знают, что произошло. Все умолкают от важности этого события, от смирения пред ликом той борьбы, кою все они считали мифом. Мы ничего не можем поделать , гудит общая мысль по-над пастбищами спящих овец, вдоль по автобанам, и до горчайших кнехтов на северных угольных причалах, мы никогда ничего не могли поделать… Едва некто открывает нам малейшую надежду на трансценденцию — тут же является Центр Раскаленных Уродств и забирает его. Некоторые, там и сям, может, и протестуют, но это лишь информация, с модулируемым накалом, безвредная, и рядом не стоит со взрывами прямо в морду властям предержащим, — взрывами, которые некогда, еще в лапочной палате, в невинности своей прозревал Байрон.
Его забирают в Нойкёльн, в подвальную комнату, дом стеклодува, которой боится ночи, и потому Байрон будет гореть у него неизменно, смотреть за вазочками из флинтгласа, грифонами и цветочными кораблями, горными козлами в прыжке, зелеными паутинами, мрачными ледяными божествами. Тут одна из многих так называемых «контрольных точек», где с легкостью можно наблюдать за подозрительными лампочками.
Не проходит и двух недель, как вдоль ледяных и каменных коридоров штаб-квартиры «Феба» разносится эхо гонга, и лица на секундочку отвращаются от счетчиков. Гонг тут звучит нечасто. Гонги — это особое. Байрон миновал 1000-часовую отметку, и теперь процедура стандартна: Центр Раскаленных Уродств высылает в Берлин убийцу-порученца.
Однако происходит нечто странное. Да, чертовски странное. План таков: расколотить Байрона и прямо там же, в мастерской, отправить в стеклобой и шихту — вольфрам, конечно, утилизовать, — и пускай себе реинкарнирует в следующей работе стеклодува (дирижабль, отправляющийся в дальний полет с вершины белого небоскреба). Для Байрона такой расклад — отнюдь не конец всему: Байрон не хуже «Феба» знает, сколько часов проработал. Здесь, в этой мастерской, он довольно уже насмотрелся на то, как стекло плавят обратно в бесструктурный общий котел, из которого истекают и проистекают всевозможные стеклоформы, и с удовольствием испытал бы все это сам. Но ему не сойти с кармического колеса. Пылающая оранжевая шихта — дразнилка, издевательство. Байрону не сбежать, он обречен на бесконечный оборот патронов и лампокрадов. Вот внутрь влетает юный Гензель Гешвиндих, веймарский беспризорник — выкручивает Байрона из потолка в бережный карман и — Gesssschhhhmndig![372] — опять в двери. Тьма вторгается в сны стеклодува. Из всех неприятностей, что его грезы выхватывают из ночи, погашенный свет хуже всех. Свет в его снах всегда был надеждой: основной такой, смертной надеждой. По мере того как спиралевидно обламываются контакты, надежда оборачивается тьмою, и сегодня стеклодув просыпается с плачем:
— Кто? Кто?
«Феб» далек от неистовства. Такое и раньше бывало. И на этот случай есть своя процедура. Некоторым работникам предстоят сверхурочные, и от свалившегося с неба дохода настает эдакое смутное удовлетворение, будто на полный желудок, а равно смутное возбуждение от перебоя в рутине. Если тебе высоких чувств, про «Феб» и не думай. Их каменноликие поисковые партии выдвигаются на улицы. Они более-менее знают, где в этом городе искать. Они предполагают, что ни один их потребитель не ведает о бессмертии Байрона. Следовательно, данные о похищениях Небессмертных лампочек к Байрону тоже применимы. А данные накапливаются в бедных районах столицы, в еврейских кварталах, там, где наркоманы, гомосексуалисты, проститутки и ворожеи. Здесь обитают самые вероятные лампокрады — в смысле понятия преступности. Гляньте, какая пропаганда. Это преступление против нравственности. «Феб» сделал открытие — одно из величайших неоткрытых открытий нашего времени, — что потребителям нужно ощущать греховность. Что муки совести в надлежащих незримых руках — крайне мощное оружие. В Америке у Лайла Елейна и его психологов имелись цифры, показания специалистов и деньги (деньги в пуританском смысле — внешнее и зримое одобрение их начинаний) — хватало, чтобы на перепутье меж научной теорией и фактом подтолкнуть Открытие Совести куда надо. В последние годы поддерживать Лайла Елейна суждено было темпам роста (на самом деле Елейна поддерживал секстет почетных гробоносцев — старшие партнеры «Одиноккьи, Беддна, Беспросвита, Де-Тупаи и Куца» плюс Лайл-младший, который чихал. Бадди в последнюю минуту решил сходить на «Дракулу». Оно и к лучшему). Из всего, что оставил Елейн, Ересь Лампокрадства, вероятно, была грандиознейшим наследием. Это не просто значит, что кто-то не покупает лампочки. Это значит, кто-то не подает мощность в патрон! Это грех как против «Феба», так и против Энергосети. А уж такую вольницу они не потерпят.
Стало быть, топтуны «Феба» выходят на поиски украденного Байрона. Только беспризорник уже смотался из города, уехал в Гамбург, у проститутки с Риппербана сменял Байрона на морфий, сегодня у этой женщины клиент — бухгалтер-калькулятор, которому нравится, чтобы электролампочки вкручивали ему в жопу, а кроме того, гусак этот принес чутка гашиша покурить, поэтому, уходя, забывает, что Байрон по-прежнему у него в жопе — собственно, вообще этого не обнаруживает, потому что когда ему приспичивает сесть (а в трамваях всю дорогу домой он стоял), то садится он у себя дома в туалете и плюх! Байрон шлепается в воду и шшшлюхххх! смывается по стокам в устье Эльбы. Он достаточно округл и весь путь проделывает гладко. Много дней носит его по Северному морю, пока он не добирается до Гельголанда — этого красно-белого пирожного «наполеон», вываленного в море. Некоторое время живет в отеле между Хенгстом и Мёнхом, пока однажды его не возвращает на континент один очень старый священник, разнюхавший про бессмертие Байрона посредством рядового сна о вкусе некоего «Хохгеймера» 1911 года… как вдруг — огромный берлинский Eityalast[373], гулкая и тусклая каверна под железными балками стропил, запах женщин в синих тенях: парфюмы, кожа, меховые костюмы для катания, в воздухе ледяная пыль, ноги сверкают, выпирают ляжки, вожделенье вспыхивает инфлюэнцей, беспомощность в конце щелчка хлыстом, сквозь солнечные лучи, забитые порошком льда, проносятся ракеты, и голос в смазанном зеркале под ногой молвит: