Что кончилось и что начиналось?

Мы задумываемся о слове, лишь если оно показалось непонят­ным. Что означает слово «контекст»? Хотя и оно употребляется в последнее время очень часто, каждый раз, когда хотят подчерк­нуть, что речь пойдет о чем-то, взятом не изолированно, а в свя­зи с тем, что сопутствует данному явлению, его окружает. По латыни контекст и означает «связь, соединение».

Если литература должна быть рассмотрена в культурном кон­тексте, то значит — в отношении к основным условиям истори­ческой жизни, в связи с другими формами духовной и художе­ственной деятельности, в зависимости от состояния языка.

О средневековой литературе и нельзя говорить иначе, ибо в начале периода она попросту не существует. Мы наблюдаем за процессом ее рождения из стихии устной культуры. А ведь на само слово «литература» мы едва ли отзовемся вопросом, поскольку нам кажется: мы знаем, что за ним стоит. Ощущение безусловной понятности часто сопутствует словам, которые кажутся обычны­ми и поэтому знакомыми. Обманчивое чувство:

Люблю обычные слова, Как неизведанные страны. Они понятны лишь сперва, Потом значенья их туманны. Их протирают, как стекло, И в этом наше ремесло.

Дело и ремесло поэта, считает Д.Самойлов, — воскрешать слово, выводя его из состояния знака, лишь равнодушно указу­ющего в сторону предмета или явления.

Для средневекового человека слово таковым не было: вначале оно было хранителем мифа, исполненным магического значения. Затем магия постепенно уходила, но слово все равно не стано­вилось совершенным чужаком по отношению к им обозначаемо­му. Переименовать что-то, не изменяя, не задевая его сущности, показалось бы невозможным, ибо имя также принадлежит явле­нию, составляет его часть и закрепляет его в том состоянии, какое было названо. Отсюда ощущение авторитетности слова, его ответственности.

Так было, но чем далее все мы движемся по пути культуры, тем более оказываемся во власти привычных слов, обманываю­щих нас своей лишь кажущейся понятностью. От историков куль­туры исходит призыв «деконструировать» (модный термин!), или, иначе говоря, заново обдумать словесный состав нашего знания. Деконструкции прежде всего подлежат знакомые слова, скрыва­ющие от нас самих истоки нашей мысли.

Знаем ли мы, понимаем ли, что такое «литература»? А «сред­ние века»? Между чем и чем они — средние! Ведь назвавший их так, видимо, хотел подчеркнуть их промежуточность, то ли свя­зующую, то ли разделяющую роль в последовательности историче­ских времен. Однако для нас «средние века» — термин, словосо­четание, привычное в своей устойчивости, и если мы задумываемся о его смысле, то с тем, чтобы точнее определить хронологиче­ские рамки подразумеваемого периода. А ведь небесполезно знать и помнить, кто назвал их таковыми и, следовательно, чью точку зрения мы вольно или невольно до сих пор повторяем. Вероятно, какие-то века могли бы считаться «средними», когда было ясно не только то, что им предшествовало, но и то, что пришло на смену. Так что лучше начать поиск с конца, с момента заверше­ния эпохи.

Великие исторические перемены мы всегда пытаемся связы­вать с великими событиями, хотя не так уж редко исторические спектакли доигрываются по инерции и не имеют запоминающих­ся финалов. Историк общественных отношений скажет, что сред­ние века кончились вместе с феодализмом, когда, завершая эпо­ху, прокатилась волна революций, которые принято называть «буржуазными»: сначала в Нидерландах, потом в Англии в сере­дине XVII столетия... У историка культуры, однако, такая схема все менее находит понимание. Он не будет вполне удовлетворен классификацией, преимущественно социально-экономической (как бы ни был важен этот принцип), и напомнит, что в истории культуры Средневековье много раньше уступило место новому времени под именем эпохи Возрождения.

Определившая себя через сходство с античностью, через ее возрождение, она все остальное рассматривает как досадный про­межуток, культурную паузу. Идея средних веков принадлежит воз­рождению. С ними тогда спешили распрощаться, чтобы открыть беспрепятственный путь к желаемым античным ценностям, со­единившимся в образе свободной и разумной личности. Однако возвращались, не желая и не имея права освободиться от того, что уже более тысячи лет составляло основу европейской культу­ры, — от христианства.

Средневековье наступило с крушением Римской империи. Точ­ную дату привести сложно: 395 г. — разделение империи на Вос­точную и Западную или 476 г. — падение Западной под ударами

варваров? Здесь важно не единственное событие, которого в этом смысле, как поставившего последнюю точку, и не было. Концу Рима предшествовал долгий кризис, который можно описать как движение от античности к варварству — по культурной нисходя­щей. Или, напротив, представить как движение от язычества к хри­стианству — по пути начавшегося духовного прозрения. Вначале христианство было религией бедных и гонимых, но довольно скоро превратилось в церковь, приобретшую при императоре Констан­тине Великом (306 — 337) статус официально дозволенной.

В конце того же века император Феодосии (379 — 396) делает христианство обязательной и единственной верой государства, в борьбе за ее чистоту преследуя не только язычников, но и ерети­ков. Единство церкви отстаивается последним императором еди­ного Рима, при жизни разделившим империю на Восточную и Западную. Парадокс? Скорее закономерность: единство власти, утрачиваемое политически, компенсируется духовно. Делается по­пытка связать распадающееся государственное тело общей для всех подданных верой. Христианство остается последней надеждой Рима. Шаг к объединению светской и новой духовной власти в IV в. не стал спасительным для одряхлевшего Рима, но это был шаг, сделанный в направлении эпохи, уже фактически наступившей. Гораздо позже, при своем завершении, она будет довольно про­извольно названа «средними веками». Со временем метафоричес­кий смысл забудется, а само название сохранится, подсказывая в сущности ложное понимание: целое тысячелетие, конечно, не может быть лишь промежуточным, не имеющим своего культур­ного лица и достоинства.

И все-таки в этом названии есть смысл: не только эпоха Воз­рождения, но и все предшествующие ей столетия хранили вос­поминание об античном взлете культуры и о заключенном при конце античности союзе властей — церкви и империи. Это отло­жилось в памяти как модель и образец, имевшие первоначально скорее политический смысл, но при каждом, даже временном, укреплении властной структуры, отзывавшиеся попыткой куль­турного возрождения в доступных, т.е. очень скромных понача­лу, пределах.

Итак, чем и к чему ознаменовался уход от античности? К вар­варству или к христианству! А ухода, собственно говоря, и не было, поскольку сама античность успела стать и варварской, и христи­анской. Вечный город был попираем ногой, привыкшей к стреме­ни и лесной тропе. Рим уже перестал быть столицей, уступив пра­во сначала Константинополю на Востоке, затем Милану на Западе. В 410 г. Рим был взят вестготами и жестоко разграблен. Великий христианский писатель, один из отцов церкви, Августин Блажен­ный откликнулся на это событие не сожалением, а новой истори­ософской концепцией — «О Граде Божием». Суть ее в том, что нет

смысла жалеть о судьбе земного града и земного величия тому, кто приуготовляет себя к вечной жизни.

Это отношение было распространено и на наследие античной культуры. В крайнем выражении оно сводилось к знаменитому афо­ризму Тертуллиана, христианского писателя 11 — III вв.: «Верую, ибо неподвластно разуму» (Credo quia absurdum). Это был прямой вызов античной философии, увиденной теперь как ложное ум­ствование. Но считающие так отцы церкви сами были учениками античной школы, а иногда и преподавали в ней, подобно Авгус­тину, бывшему много лет ритором, т.е. учителем словесного ис­кусства. Обращение к истинной вере предполагало для таких лю­дей отречение от прежних ценностей, уход от себя прежнего. Оно означало трудный путь, путь обновления души, о котором рас­сказал Августин в первой великой книге наступающей эпохи — «Исповеди». Он отрекался от языческой философии, ее изощрен­ного словесного искусства, устремляясь к тому, что влекло своей простотой и очевидностью, безусловной убедительностью, пости­гаемой не рациональным усилием, а через откровение.

И все-таки Августин не повторил бы слова Тертуллиана. Он не смог бы придать догматам веры системный вид, не заложил бы основы нового богословия, если бы за его плечами не стояло пре­красное знание античной философии, пусть теперь и отвергаемой им. Отцы церкви были людьми риторической образованности, при­менившими ее принципы к разработке нового мышления, к са­мим текстам Библии, именно теперь подвергнутым тщательному филологическому изучению, комментированию и переводу. Рубеж IV—V вв. был классическим веком патристики — учения отцов церкви: на Востоке — Василий Кесарийский, Григорий Назиан-зин, Иоанн Златоуст; на Западе — Амвросий Медиоланский, Ав­густин, Иероним.

Последний из названных, Иероним,стал создателем Вульга­ты, как именовали его перевод Библии на латынь, выполненный с древнееврейского и древнегреческого оригинала. Человек огром­ной учености, он принял крещение из рук Дамасия, римского папы (366 — 384), заложившего основы будущей администрации — папской курии. Дамасию не удалось, правда, придать сану римско­го первосвященника тот вес, к которому он стремился, посколь­ку имперской резиденцией на Западе уже был Милан, а там при поддержке Феодосия царил архиепископ Амвросий — властный, влиятельный и чрезвычайно красноречивый церковный деятель. Именно после одной из проповедей Амвросия Медиоланского (по тогдашнему произношению названия города) окончательно об­ратился к вере и крестился Августин. Сам же Амвросий явился едва ли не основателем христианской поэзии, основанной на но­вом стихотворном принципе — счете слогов и ударений, а не на краткости и долготе гласных, которую переставал различать огру-

бевший слух. Амвросий слагал гимны, и долгое время ему припи­сывалось сочинение едва ли не самого известного и древнейшего из тех, что по сей день исполняются в католической службе, — «Те й?еи/и»(«Тебя, Бога, хвалим»), хотя, видимо, автором был дру­гой его современник.

Торжествуя над языческой философией и в то же время благо­даря ей, стремительно возводилось здание новой культуры. От античности к христианству... Однако вскоре уходить уже было не от чего — античность кончилась, изжитая, физически уничто­женная. Христианство наследовало ей, не будучи единственным наследником: христианство и варварство. То новое, что возника­ло, возникало между ними, и вначале христианство оказалось по­тесненным, поставленным едва ли не на грань уничтожения вме­сте с отвергнутой им античностью, с которой у него было одно важное родство — книжность.

В основе христианской культуры — книга, что и значит по-гречески Библия. Отцов церкви мы с полным правом называем христианскими писателями. Часто их можно назвать филологами, исследователями текста, комментаторами. Великим филологом был Иероним, переводчик Библии и один из пропагандистов идеи

монашества в Риме.

Идея ухода от мира заложена в христианстве, но она стала едва ли не вынужденным выбором для человека культуры в связи с окончательным крушением Античности.

Этот выбор делают и последние хранители античной образо­ванности. Один из них Кассиодор— политический деятель Остгот­ского королевства в Италии после падения последнего в 552 г. удаляется от мира в основанный им монастырь Виварий. Кассио­дор прожил очень долгую жизнь, пережив свою эпоху и того, кого иногда называют «последним римлянином» — Боэция. Обви­ненный в измене готским властителем, в заключении, ожидая казни, Боэций написал книгу, остававшуюся одной из самых чи­таемых на протяжении последующей тысячи лет, — «Утешение философией». Название говорит само за себя. Вот и Кассиодор на склоне дней ищет этого утешения, уединяется, чтобы писать ис­торию своего времени, собирать старые античные рукописи. Их перепиской заняты монахи созданного им Вивария.

Пятнадцатью годами ранее был основан другой монастырь с более строгим пониманием благочестивой жизни. Его создатель, Бенедикт Нурсийский,пишет монастырский устав, который рег­ламентирует существующую практику ухода от мира и на века вперед становится основой монашеской жизни вообще, а не только ордена бенедиктинцев. Значение сделанного им было под­черкнуто уже в нашем столетии, когда папскими указами ему присваивается сначала титул «отца», а потом «патрона Евро­пы». Это верно по крайней мере в том смысле, что Бенедикт —

один из основоположников христианской западноевропейской культуры.

Но это станет ясно много позже. Тогда же монастыри и скрип-тории, где переписывались рукописи, — одинокие обители книж­ной культуры, античной и христианской, — были вытеснены из жизни, мало уместны среди возникающих и рушащихся варвар­ских королевств. Должно пройти время. Должен совершиться пе­реход от варварства к христианству.

Это в будущем. Пока же свершилось то, что и тогда и потом казалось страшной катастрофой, «ужасной революцией», по сло­вам английского историка XVIII в. Э. Гиббона. Для него, просве­тителя, смысл происшедшего сводился к победе веры над разу­мом и концу великой культуры. А то, что идет ей на смену, имеет ли право носить имя «культуры»?

Одним из первых это слово в сегодняшнем его значении упот­ребил немецкий современник Э. Гиббона — И. Г. Гердер.Он бы ответил утвердительно на этот вопрос, ибо в отличие от идеи цивилизации, расставляющей народы по ступеням, разделяя их на более и менее развитые, идея культуры была им выдвинута, чтобы подчеркнуть всеобщее культурное равноправие: «...одна цепь культуры соединяет все нации»1. Все, как бы далеко или, напро­тив, недалеко не продвинулось у них дело просвещения. Нет чело­веческой жизни вне культуры, ибо культура — это лишь другое название для жизни человека, предполагающее ее существование в устойчивых формах, в соответствии с определенными внутренними законами, которые и нужно научиться понимать.

Наши рекомендации