Балладу о галопе муссоре-маффике 4 страница

□□□□□□□

Они едут на восток, Роджер всматривается поверх руля, нахохлился в своем «бёрберри» по-дракульи, блестящие миллионы капелек шелковистым неводом цепляются к тусклой шерсти на рукавах и плечах Джессики. Им хочется быть вместе, в постели, отдыхал, любить, а вместо этого сегодня — на восток и к югу от Темзы, на рандеву с неким первостатейным вивисектором, пока Сент-Феликс не пробил час. И когда сбегут вниз мыши, не выяснится ли сегодня лишь то, что сбежали они навсегда?

Лицо ее подле замутненного дыханием окна — еще одна туманность, очередной зимний трюк света. За нею пролетают белые изломы дождя.

— А зачем он сам себе собак тырит? Он же вроде администратор? Нанял бы мальчика, что ли.

— Мы их называем «персонал», — отвечает Роджер, — и я понятия не имею, почему Стрелман делает то, что делает, — он же павловец, милая. Член Королевского колледжа. Откуда мне знать про этих людей? Трудные, как это сборище у «Сноксолла».

Оба сегодня сварливы, напряжены, как листы неправильно прокаленного стекла, чуть что — и вдребезги, от любого невнятного касания в ноющей матрице стрессов…

— Бедный Роджер, бедный ягненочек, ужасная ему выдалась война.

— Ладно, — тряся головой, яростные «б» или «п» не желают взрываться, — ахх, ты очень умная, да? — Роджер в бешенстве, руки отпустили руль, помогают вытолкнуть слова, «дворники» тикают в такт. — Изредка отстреливалась от редких «жужелиц», ты да твой дружок, дорогуша Нутрия…

— Бобер.

— Ну да, точно, и этот ваш великолепный дух, которым вы по справедливости знамениты, но ракет ты что-то маловато сбила, а, ха-ха! — выпятив ядовитейшую из кривых ухмылок, подперев ею наморщенный нос и щурясь. — Не больше, чем я, не больше, чем Стрелман, ну и кто тут кого чище в такое время, а, милмоя? — подскакивая вверх-вниз на кожаном сиденье.

Ее ладонь уже тянется, вот-вот коснется его руки. Она прижимается щекой к своему плечу, волосы разметались, ей сонно, смотрит на Роджера. С ней даже не поспоришь пристойно. А он старается. Своими паузами она гладит, как ладонями, отвлекает его, успокаивает их углы в комнатах, покрывала, скатерти — случайные пространства… Даже в кино, когда смотрели этот ужасный «Иду своим путем» в день знакомства, он видел малейшее белое блуждание голых ее ладоней, кожей чувствовал любое движение ее оливковых, ее янтарных, ее кофейных глаз. Он потратил галлоны растворителя, щелкая своей верной «зиппо», фитилек обуглился — энергичность уступила бережливости, — съежился до коротенького ошметка, синее пламя вспыхивает по краям во тьме, в разнообразной тьме, лишь бы увидеть, что творится с ее лицом. В каждой новой вспышке лицо — новое.

И бывали моменты, а в последнее время — чаще, мгновения, когда лицом к лицу не поймешь, кто из них кто. Оба одновременно зловеще теряются… вроде как в зеркало врасплох поглядеть, но… более того, ощущение, будто и впрямь соединены… и затем проходит — кто знает? две минуты, неделя? и они, снова разъединившись, понимают, что творится, Роджер и Джессика сливаются в единое существо, себя не сознающее… В жизни, которую он снова и снова клял за ее потребность так верить в транс-наблюдаемое, вот оно, первое, самое первое настоящее волшебство — этих данных не оспоришь.

То было, как любит выражаться Голливуд, «пикантное знакомство», в центре Танбридж-Уэллса, в самом опрятном его сердце XVIII века: Роджер ехал на винтажном «ягуаре» в Лондон, Джессика на обочине симпатично сражалась с гакнувшимся велосипедом, невзрачная шерстяная юбка ВТС зацепилась за руль, весьма неуставная черная комбинашка и чистые жемчужные бедра над чулками хаки, э…

— Эй, милая, — пронзительно скрежещут тормоза, — мы тут, знаешь ли, не за кулисами «Мельницы».

Это она знала.

— Хмм, — кудряшка падает, щекочет ей нос и добавляет ее ответу яда сверх нормы, — а вот что туда пускают маленьких мальчиков, я не знала.

— Ну, вообще-то, — уже наученный справляться с замечаниями насчет внешности, — гёрл-гайдов тоже никто не вызывал, а?

— Мне двадцать.

— Ура, значит, можешь прокатиться в этом вот «ягуаре» до самого Лондона.

— Только мне в другую сторону. Почти до Бэттла.

— Ну, туда и обратно, само собой.

Отбрасывая волосы с лица:

— А твоя мама знает, что ты вот здесь?

— Моя мама — война, — провозглашает Роджер Мехико и наклоняется открыть дверцу.

— Весьма чудное заявление, — один заляпанный башмачок ощупывает подножку.

— Залезай, душенька, ты задерживаешь миссию, оставь транспорт здесь, следи за юбкой, когда садишься, я б не хотел свершить неописуемое прямо здесь, на улице Танбридж-Уэллса…

И в этот миг падает ракета. Пикантно, пикантно. Грохот, глухой раскат барабанной дроби. Довольно далеко от города, угрозы нет, но достаточно близко и громко — подталкивает Джессику, и та пролетает сотню миль до незнакомца: долгое парение, балетное, великолепная круглая попка поворачивается, устраивается на втором сиденье, волосы — мгновенным веером, рука оглаживает снизу юбку армейской расцветки, красивая, как крыло, а взрыв еще реверберирует.

Кажется, он видит сумрачное шишковатое нечто, оно темнее или меняется быстрее облаков, вздымается к северу. И теперь она пикантно прижмется к нему, попросит защиты? Он не верил даже, что она сядет в машину, упала ракета или не упала, и потому теперь подает Стрелманов «ягуар» задним ходом вместо низкой передачи, ага, давит велосипед с оглушительным хрустом, оставляя один металлолом.

— Я в твоей власти, — кричит она. — Совершенно.

— Хмм, — через некоторое время Роджер находит рычаг, танцует по педалям, рррн, врррр, вперед в Лондон. Но Джессика не в его власти.

А война — ну, она и вправду Роджерова мать, вконец выщелочила мягкие и уязвимые вкрапления надежды и хвалы, разбросанные под слюдяным блеском, сквозь Роджерово минеральное, надгробное «я», все это смыла стонущим серым приливом. Шесть лет уже, всегда в поле зрения, всегда хоть как-то на виду. Он забыл свой первый труп или когда впервые видел, как умирает кто-то живой. Вот как давно это тянется. Кажется — почти всю жизнь. Город, куда он приезжает ныне, — прихожая Смерти, где все бумаги составлены, контракты подписаны, дни сочтены. Ничего от величественной, тепличной, рисковой столицы, какую знало его детство. Он стал Строгим Юношей из «Белого явления», пауком, что вяжет свою паутину чисел. Невеликая тайна — он не ладит с коллегами в отделе. А как ему ладить? Все они — дикие таланты, ясновидцы и чокнутые чародеи, телекинетики, астральные скитальцы, собиратели света. А Роджер — всего лишь статистик. Ни единого пророческого сна, ни разу не отправил и не получил телепатического послания, никогда не касался напрямую Мира Иного. Если что и есть, обнаружится в экспериментальных данных, правда? в цифрах… но ни приблизиться, ни прояснить ему не светит. Чего удивляться, что он резковат с Отделом Пси в обе стороны по подвальному коридору, со всей этой компанией явных трех сигм? Господи боже, а вы, можно подумать, не были бы резковаты.

Это их единственное отчетливое стремление, такое очевидное, его раздражает… И его стремление тоже, ладно. Но как прикажете под какое угодно «психическое» подогнать научную базу, когда смертность вечно понукает, прямо за гранью распределения хи-квадрат, между метанием карт Зенера и передышками посреди невнятных и натужных изречений медиума? Я не оставляю попыток, выходит, я храбрый — так думает Роджер, когда накатывает умиротворение. Но по большей части клянет себя за то, что не работает в пожарной безопасности или не вычерчивает графики Стандартных Уровней Поражения на Тонну для групп бомбардировщиков… что угодно, только без неблагодарного вмешательства в дела неуязвимой Смерти…

Они приблизились к зареву над крышами. Пожарные машины с ревом промчались мимо, направляясь туда же. Давящий район кирпичных улиц и немых стен.

Роджер дает по тормозам перед толпой саперов, пожарников, окрестных жителей в темных пальто поверх белых пижам, старушек, в чьих ночных раздумьях пожарным припасено особое местечко нет прошу вас не направляйте на меня этот громадный Шланг… о нет… вы не снимете разве эти ваши отвратительные резиновые сапоги… дада вот…

Через каждые несколько ярдов стоят солдаты — разреженный кордон, недвижный, чуточку сверхъестественный. Едва ли Битва за Британию была так формальна. Но эти новые управляемые бомбы принесли с собой никем не измеренный потенциал общественного ужаса. В переулке Джессика замечает угольно-черный «паккард», набитый гражданскими в темном. Их белые воротнички жестки во тьме.

— А они кто?

Он пожимает плечами: «они» — вполне достаточно.

— Неприятная публика.

— Кто бы говорил. — Но улыбаются они по-старому, привычно. Одно время она слегка психовала из-за его работы: очаровательные подшивочки по «жужелицам», как мило… И его раздраженный вздох: Джесс, не делай из меня какого-то холодного фанатика науки…

В лица им ударяет жаром, желтизна обжигает глаза, когда струи выстреливают в пламя. Лестница, прицепленная к кромке крыши, раскачивается на рьяных сквозняках. Наверху, на фоне неба, фигуры в макинтошах ежатся, машут руками, вместе шагают раздавать приказы. В полуквартале фальшфейеры освещают спасательную операцию посреди обугленных промокших руин. От прицепов с насосами и тяжелых агрегатов тянутся брезентовые шланги, разжиревшие под давлением, второпях нарезанные ниппели исторгают звезды холодных брызг, жгуче холодных, что вспыхивают желтым, когда вскидывается огонь. Где-то женский голос по радио — тихая йоркширская девочка рассылает другие наряды в другие районы города.

Некогда Роджер и Джессика остановились бы. Но оба они выпускники Битвы за Британию, обоих завербовали, погрузили в ранние черные утра и мольбы о милосердии, тупую инерцию булыжника и балок, непомерный дефицит милосердия в те дни… К тому времени, когда выволакиваешь n-ную жертву или фрагмент жертвы из n-ной груды бута, однажды сказал он ей, сердитый, измотанный, это уже не так лично воспринимается… величина n, возможно, для каждого из нас своя, но прости — рано или поздно…

А помимо измождения вот еще что. Пусть не вполне отколовшись от военного положения, они все-таки начали мягко отступать… нет ни места, ни времени об этом поговорить, а может, и нужды нет — но оба отчетливо понимают, что лучше уютно забиться куда-нибудь вместе, чем назад в бумаги, пожары, хаки, сталь Тыла. Что, правду сказать, Тыл — какая-то фикция и ложь, не слишком изящно сработанная, дабы их разлучить, во имя работы, абстракции, назначенной боли, горькой смерти подорвать любовь.

Они нашли дом в запретной зоне под аэростатами заграждения к югу от Лондона. Городок, эвакуированный в 40-м, по сей день «регулируется» — по сей день в списках Министерства. Роджер и Джессика заняли дом незаконно — акт неповиновения, который не оценить, пока их не застукают. Джессика привезла старую куклу, морские ракушки, теткин саквояж, набитый кружевными трусиками и шелковыми чулками. Роджер ухитрился раздобыть несколько кур, чтобы неслись в пустом гараже. Встречаясь в доме, непременно привозят свежий цветок-другой. Ночи полны взрывов, и грузовиков, и ветров, что тащат к ним через холмы последний шлепок моря. День начинается с чашки горячего и сигареты за охромевшим столиком, который Роджер провизорно подлатал бурой бечевкой. Разговоров всегда немного — лишь касания, и взгляды, и общие улыбки, и сетованья, что надо расстаться. Ничтожно, голодно, холодно — чаще всего паранойя не дает им рискнуть и развести огонь, — но они хотят это сохранить, так хотят, что ради этого возьмут на себя больше, чем когда-либо умоляла их пропаганда. Они влюблены. На хуй войну.

□□□□□□□

Жертва сегодняшнего вечера, чье имя будет Владимир (или же Илья, Сергей, Николай, смотря какой стих найдет на доктора), сторожко крадется ко входу в погреб. Эта зазубренная по краям дыра наверняка ведет туда, где глубоко и надежно. В жертве таится воспоминание — или рефлекс: она ускользала уже в подобную тьму от ирландского сеттера, который пахнет печным дымом и бросается, едва завидит… однажды от стайки детей, недавно — от внезапного взрыва громосвета, падения кладки, которая все же угодила по левой ляжке (та еще болит, еще потребно зализывать). Но сегодняшняя опасность — нечто новое: не такая свирепая, систематически хитрая, жертва к такой не привыкла. Жизнь тут прямее бьет в лоб.

Идет дождь. Ветер едва тлеет. Он несет с собой запах, для жертвы странный, — она ни разу и близко не подходила к лаборатории.

Запах этот — эфир, он исходит от мистера Эдварда У. А. Стрелмана, члена Королевского хирургического колледжа. Собака скрывается за развалиной стены, и едва улепетывает кончик хвоста, доктор попадает ногой в гостеприимную белую глотку унитаза — его-то доктор, так сосредоточившись на добыче, и не заметил. Доктор нагибается — неловко, — выволакивая унитаз из окружающего мусора, бормоча проклятья всем небрежным, не себя, в частности, имея в виду, а хозяев разгромленной квартиры (если их не убило взрывом), или кому там не удалось скоммуниздить унитаз, в котором, вообще говоря, доктор застрял, похоже, довольно прочно…

Мистер Стрелман подтаскивает ногу к разбитому лестничному пролету, тихонько размахивается, чтобы не испугать собаку, и бьет по низу балясины из мореного дуба. Унитаз лишь тенькает в ответ, дерево сотрясается. Издевательство — ладно же. Он садится на ступеньки, восходящие к открытому небу, и пытается стащить с ноги эту чертяку. Не сходит. Доктор слышит, как невидимая собака — тихо пощелкивают когти — спаслась в безопасном погребе. В унитаз даже рука, блядь, не пролазит шнурок развязать…

Поудобнее сдвинув окно вязаного подшлемника себе под нос так, что щекотно, и решив не поддаваться панике, мистер Стрелман встает, ждет, чтобы кровь схлынула, вновь поднялась, заскакала по миллиону своих веточек в этой моросливой ночи, просочилась везде и сбалансировалась, — после чего, хромая, позвякивая, направляется обратно к машине, чтобы там ему помог юный Мехико, который не забыл, надеется доктор, прихватить с собой переносной электросветильник…

Роджер и Джессика нашли Стрелмана немногим ранее — он шнырял в конце улочки террасных домов. V-бомба, причинившая увечья, по которым он рыскал, снесла на днях четыре жилища, ровно четыре, аккуратно, как в операционной. Висит мягкий запах строевого леса, павшего до срока, пепла, прибитого дождем. Натянуты веревки, в дверном проеме нетронутого дома, за которым начинаются развалины, безмолвно валандается часовой. Если они с доктором и успели поболтать, ни один теперь не подает виду. Джессика замечает, как из вывязанного окошка зыркают два глаза неопределенной расцветки, — похоже на средневекового рыцаря в шлеме. С какой же тварью он сюда вышел сражаться за своего короля? Руины задерживают его, уходя откосами вверх к остаткам задних стен в завале, ажур дранки, бесцельно стропильный, — половицы, мебель, стекло, ошмотья штукатурки, длинные клочья обоев, расколотые и разбитые брусья: гнездовой долгострой какой-то женщины вновь разобран на отдельные соломинки, вышвырнут на этот ветер и в эту тьму. А в развалинах подмигивает латунная кроватная ножка; и вокруг нее заплетен чей-то бюстгальтер, белый, еще довоенное изделие из кружев и атласа, просто запутан и брошен… На миг в головокружении, которого Джессике не остановить, вся жалость, отложенная в сердце, устремляется к этой тряпке, будто к выброшенному и позабытому зверьку. Роджер открыл багажник. Мужчины роются в нем, извлекают большой брезентовый мешок, фляжку эфира, ловчую сеть, собачий свисток. Джессика знает, что не должна плакать: от ее слез смутные глаза в вязаном окошке не станут искать своего Зверя тщательнее. Но потерянная хлипкая бедняжка… ждет хозяйку в ночи, под дождем, ждет, что комната вокруг нее соберется вновь…

Ночь полнится моросью и пахнет мокрой псиной. Стрелман, похоже, где-то заплутал.

— Я совсем рассудок потеряла. Вот в эту самую минуту я должна где-нибудь обниматься с Бобром, смотреть, как он раскуривает свою Трубку, а взамен я тут с этим егерем , или кто он там, с этим спиритом, статистиком, та вообще кто…

— Обниматься? — Роджер выказывает склонность к крику. — Обниматься?

— Мехико. — Это доктор, вздыхает, на ноге унитаз, вязаный шлем набекрень.

— Здрасьте, а вам так ходить не трудно? я бы сказал, нелегко… давайте сюда, сначала в дверцу, вот так, и, ага, хорошо, — затем снова закрывая дверцу на Стрелмановой лодыжке; унитаз теперь занимает сиденье Роджера, сам Роджер полупокоится на коленях у Джессики, — и тяните как можно сильнее.

Думая юный педант и издевается, скотина , доктор отшатывается на свободной ноге, хрюкает, унитаз мотыляется туда-сюда. Роджер держит дверцу и внимательно всматривается туда, где исчезает нога.

— Вазелинчику бы, и не помешало бы что-нибудь скользкое. Погодите! Стойте, Стрелман, не двигайтесь, мы сейчас все решим… — Под машину, импульсивный парнишка, к пробке картера, не успевает Стрелман произнести:

— Нет времени, Мехико, она сбежит, сбежит.

— И то верно. — Снова выпрямляется, нащупывает в кармане фонарик. — Я ее выгоню, а вы ждите с сетью. Вы же сможете нормально перемещаться? Скверно, если упадете, как раз когда она выскочит.

— Ради всего святого. — Стрелман топочет за ним в развалины. — Не спугните ее, Мехико, это вам не Кения, нам она нужна как можно, знаете, ближе к нормативу.

Норматив? Норматив?

— Роджер, — отзывается Роджер, мигая ему фонариком «короткий-длинный-короткий».

— Джессика, — бормочет Джессика, на цыпочках идя следом.

— Давай, дружище, — манит Роджер. — Тут у меня славная бутылочка эфира , — открывая фляжку, помахивая ею в проеме погреба, затем включив луч. Собака выглядывает из ржавой детской коляски, подпрыгивают черные тени, язык вывален, на морде — крайний скептицизм. — Да это ж миссис Нуссбомб! — восклицает Роджер: так же, он слышал, восклицал Фред Аллен по средам вечером на Би-би-си.

— А вы таки ожидали, навэрное, Лэсси? — отвечает собака.

Осторожно спускаясь, Роджер чувствует, что пары эфира сгущаются.

— Давай, старина, не успеешь оглянуться — все закончится. Стрелман просто хочет посчитать, сколько ты пускаешь слюней, вот и все. Сделает махонький разрезик у тебя на щечке, стеклянную трубочку вставит, чего тут волноваться, правильно? Поблямкает в колокольчик. Волнительный лабораторный мир, тебе понравится. — Похоже, на него действует эфир. Роджер пытается закупорить фляжку: делает шаг, нога проваливается в дыру. Дернувшись вбок, ловит, за что бы удержаться. Затычка выпадает из фляжки и навсегда исчезает в мусоре на самом дне разметанного дома. Над головой Стрелман кричит:

— Губку, Мехико, вы забыли губку! — Вниз падает круглое бледное скопище дырок, впрыгивает в луч фонарика и выпрыгивает.

— Порывистый какой. — Роджер цапает губку обеими руками и промахивается, привольно расплескивая повсюду эфир. Засекает ее лучом, собака наблюдает из коляски в некотором смятении. — Ха! — льет эфир на губку, и холодные струйки стекают по рукам, пока фляжка не пустеет. Зажав мокрую губку двумя пальцами, он шатко направляется к собаке, высвечивая себе подбородок фонариком, чтобы лучше подчеркнуть вампирскую гримасу, которую, по его мнению, корчит. — Момент… истины! — Он делает бросок. Собака отскакивает куда-то наискось, мчится мимо Роджера к выходу, а Роджер с губкой летит головой вперед прямо в коляску, которая под его тяжестью рушится. Смутно он слышит, как доктор хнычет наверху:

— Она убегает, Мехико, скорее же.

— Скоро. — Сжимая губку, Роджер выпутывается из детской коляски, снимая ее с себя, словно рубашку, и являя при этом, на его взгляд, вполне атлетические навыки.

— Мехико-о-о, — жалобно.

— Ага. — Роджер ощупью пробирается по куче подвального мусора вверх, наружу, где зрит, как доктор отрезает собаке путь, сеть наготове и развернута. Эту живую картину упорно поливает дождь. Роджер делает круг, чтобы со Стрелманом взять в клещи животное, кое уже замерло, расставив лапы и ощерившись, у пока не падшего куска задней стены. Джессика ждет поодаль, руки в карманах, курит, смотрит.

— Эй, — вопит часовой, — вы. Идиоты! Не подходите к этой стене, на соплях держится.

— У вас есть сигареты? — спрашивает Джессика.

— Она сейчас кинется, — голосит Роджер.

— Бога ради, Мехико, теперь помедленней, — Каждый шаг на ощупь, они движутся вверх по хрупкому равновесию руин. Это система рычагов, которая в любой миг может низвергнуть их в смертельный обвал. Они подбираются ближе к добыче, которая, вертя головой, внимательно всматривается то в доктора, то в Роджера. На пробу рычит, хвост неустанно шлепает по двум сторонам угла, куда ее загнали.

Когда Роджер с фонариком чуть отступает, собака — какие-то ее контуры — припоминает другой свет, бивший сзади в последние дни, — свет, что последовал за грандиозным взрывом, после так кипевшим болью и холодом. Свет сзади сигнализирует смерть / мужчин с сетями, готовых прыгнуть, можно избежать…

— Губку, — вопит доктор. Роджер кидается на собаку, которая уже сорвалась к Стрелману и прочь на улицу, пока доктор, стеная, отчаянно размахивается своей обунитаженной ногой — мимо, инерция влечет его за собой в полном развороте, сеть вздета радарной антенной. Роджер с сопелкой, забитой эфиром, не может остановиться в боковом броске — и пока Стрелман совершает новый разворот, Роджер влетает в доктора, и унитаз больно лупит по ноге. Оба падают, путаясь в сети, накрывшей их совершенно. Сломанные балки скрипят, сыплются куски промокшей штукатурки. Наверху уже покачивается ничем не поддерживаемая стена.

— Убирайтесь оттуда, — орет часовой. Но все усилия парочки под сетью хоть как-то сдвинуться лишь яростнее шатают стену.

— Нам кранты, — вздрагивает доктор. Роджер заглядывает ему в глаза — не шутит ли? — но в окошке вязаного шлема теперь содержатся лишь белое ухо и бахрома волос.

— Катимся, — предлагает Роджер. Они умудряются прокатиться несколько ярдов по склону к улице; к этому времени часть стены рушится — в другую сторону. Им удается вернуться к Джессике, не причинив более никаких разрушений.

— Она побежала по улице, — сообщает Джессика, помогая им выпутаться из сети.

— Да ничего, — вздыхает доктор. — Какая разница.

— Ах, но вечер еще юн , — это от Роджера.

— Нет-нет. И не думайте.

— Чего, значит, не сделаешь ради собаки.

Они снова в пути, Роджер за рулем, Джессика между ними, унитаз торчит в полуоткрытую дверцу, и тут наконец ответ:

— Возможно, это знак. Возможно, мне следует расширить специализацию.

Роджер быстро взглядывает на него. Молчать, Мехико. Старайся не думать, что это значит. Доктор ему, в конце концов, не начальство, оба подчиняются старому Бригадиру в «Белом явлении» на равных, насколько Роджер знает, основаниях. Но иногда — Роджер снова бросает взгляд поверх темного шерстяного бюста Джессики на вязаную голову, голый нос и глаза — ему кажется, что доктор хочет не только его доброй воли, его сотрудничества. А хочет его. Как хочет прекрасную собачью особь…

Так зачем он здесь, зачем помогает еще одной песьей краже? Какого чужака пригрел он в себе, столь безумного…

— Вы сегодня поедете обратно, доктор? Юную даму нужно подвезти.

— Нет, останусь там. А вы можете вернуться на машине. Мне надо поговорить с доктором Спектро.

Вот они приближаются к долгой кирпичной импровизации, викторианскому парафразу того, что некогда, давным-давно, завершилось готическими соборами, — но в свое время поднялось не из нужды вскарабкаться сквозь формование уместных путаниц к какому бы то ни было апикальному Богу, но скорее в целях расстройства цели, из сомнения в истинном местоположении Бога (либо, у некоторых, в самом его существовании), из жестокой сети чувственных мгновений, откуда нельзя высвободиться, и она поэтому склонила намерения строителей ни к какому не зениту, а вновь к страху, к простому бегству в любую сторону от всего, что говорили о вероятии милости в тот год промышленные дымы, уличные отходы, безоконные трущобы, пожимающие плечами кожаные дебри приводных ремней, текучие и терпеливые теневые государства крыс и мух. Закопченная кирпичная клякса известна под именем Госпиталя Святой Вероники Истинного Образа Для Лечения Толстокишечных и Респираторных Заболеваний, и один из прикомандированных к ней врачей — некий доктор Кевин Спектро, невролог и бессистемный павловец.

Спектро — один из первоначальных семи владельцев Книги, и если вы спросите мистера Стрелмана, какой Книги, над вами лишь ухмыльнутся. Она переходит, таинственная эта Книга, из рук в руки совладельцев на еженедельной основе, и сейчас, догадывается Роджер, настала неделя Спектро, когда можно заявляться к нему в любой час. В недели Стрелмана прочие таким же путем приезжали среди ночи в «Белое явление», Роджер слышал их ревностные заговорщицкие шепотки в коридорах, самодовольный грохот их каблуков, изничтожавших человеческий покой, словно бальные туфли, танцующие по мрамору, — они отказываются умирять даже на расстоянии, голос Стрелмана и шаг его всегда отчетливее прочих. Как он зазвучит сейчас с унитазом?

Роджер и Джессика оставляют доктора у бокового входа, в коем он истаивает, не оставляя по себе ничего, кроме дождя, каплющего с укосин и засечек нечитабельной надписи над проемом.

Они поворачивают на юг. Тепло светят огоньки на приборной доске. Прожекторы обшаривают дождливое небо. Узкая машина дрожит по дорогам. Джессика сползает в сон, кожаное сиденье поскрипывает, когда она сворачивается клубком. «Дворники» чешут дождь ритмичной яркой дугой. Третий час ночи, домой пора.

□□□□□□□

А в госпитале Святой Вероники они вдвоем сидят прямо у отделения военных неврозов — привычные вечера. Автоклав бурлит мелкой суматохой стальных костей. Пар плывет к сиянию гибкой лампы, то и дело вспыхивает ярче яркого, и тени жестов рассекают его острыми ножами, стремительными взмахами. Но два лица обыкновенно замкнуты, тщательно скрытны в кольцеобразном теле ночи.

Из черноты отделения, приоткрытой картотеки боли, где каждая койка — папка, несутся крики, потрясенные крики, словно от холодного металла. Сегодня Кевин Спектро вооружится шприцем и станет колоть, себя не помня, дюжину раз, не меньше, во тьме, чтоб угомонить Лиса (так он обозначает любого пациента — трижды обеги весь корпус, не думая о лисе, и сможешь вылечить что угодно). Всякий раз Стрелман будет сидеть, ждать, когда возобновится беседа, радоваться отдыху в эти мгновения полутьмы: истертые золоченые буквы сияют с книжных корешков, ароматную кофейную гущу осадили тараканы, зимний дождь в водосточной трубе прямо за окном…

— А вот ты все равно выглядишь неважно.

— Да опять эта старая сволочь, доконал меня. Боевые действия, Спектро, что ни день, я не… — выпятив губы к очкам, которые протирает рубашкой, — я этого клятого Мудинга не понимаю толком, вечно он преподносит… сенильные сюрпризики.

— Возраст у него такой. Вообще-то.

— Ох, вот с этим я бы справился. Но он так чертовски — такой ублюдок, не спит никогда, козни строит…

— Да не сенильность, я не о том — позиция у него такая. Стрелман? У тебя же пока нет его прерогатив? Ты не можешь рисковать, как он рискует. Ты ведь работал с ними, в таком возрасте, сам знаешь, у них есть это странное… самодовольство…

Стрелманов собственный Лис ждет в городе — военный трофей. А сей кабинетик — пещера оракула: плывет пар, из темноты прибывают вопли сивиллы… Абреакции Повелителя Ночи…

— Мне это не нравится, Стрелман. Раз уж ты спросил.

— Почему. — Пауза. — Неэтично?

— Да господи боже, это , что ли, этично? — и воздевает руку ко входу в отделение почти в фашистском приветствии. — Нет, я просто ищу способ это оправдать — экспериментально. И не нахожу. Такой человек есть только один.

— И это Ленитроп. Сам знаешь, кто он. Даже Мехико считает… ну, как обычно. Предвидение. Психокинез. У них свои проблемы, у той братии… Но, скажем, тебе выпадает шанс исследовать подлинно классический образчик… некоей патологии, идеальный механизм…

Как-то ночью Спектро спросил:

— Он бы тебя так же вдохновлял, если б не был подопытным Ласло Ябопа?

— Само собой.

— Хм-м.

Вообразите ракету, чье приближение слышишь только после взрыва. Реверсирование! Аккуратно вырезанный кусочек времени… несколько фугов кинопленки, прокрученные наоборот… взрыв ракеты, павшей быстрее звука, — и оттуда прорастает рев ее падения, догоняет то, что уже смерть и горение… призрак в небесах…

Павлова зачаровывали «понятия противоположения». Допустим, у нас имеется кластер клеток где-нибудь в коре головного мозга. Помогают отличать наслаждение от боли, свет от тьмы, господство от подчинения… Но если неким образом — моря их голодом, травмируя, шокируя, кастрируя, столкнув в одну из переходных фаз, за пределы их бодрствующих «я», вне фазы уравнительной и парадоксальной, — вы подорвете это представление о противоположении, — вот вам уже пациент-параноик, которому быть бы господином, а он себя полагает рабом… которому быть бы любимым, а его мучает равнодушие мира, и «я беру смелость предположить, — пишет Павлов Жанэ, — что вот эта-то ультрапарадоксалъная фаза и есть основание ослабления у наших больных понятия противоположения». У наших чокнутых, наших параноиков, маньяков, шизоидов, нравственных имбецилов…

Наши рекомендации