Портрет, созданный Герасимовым

Мы бы знали о Тимуре только это, если бы в июне 1941 года советские исследователи не предприняли раскопки в Гур-Эмире, мавзолее Тамерлана. Когда они нашли и открыли эбеновый гроб (он располагался не совсем под саркофагом), оттуда до них донесся такой сильный запах ароматических растений, что им пришлось на какое-то время выйти, чтобы подышать свежим воздухом.

Тело находилось в довольно хорошем состоянии; кое-где на костях имелись куски мумифицированной плоти; сохранилась коротко постриженная с проседью борода. Скелет принадлежал человеку рыжему, увечному, ростом до 1,7 метра (размер довольно редкий для той эпохи и той страны). Он был отмечен видимыми следами ранений и деформаций. Кости правой ноги были тоньше и короче костей левой. Кости коленной чашечки были спаяны крупной мозолью, отчего конечность парализована не была, но она затрудняла ходьбу и заставляла хромать, а также способствовала образованию многочисленных абсцессов. Другая костная мозоль, обнаруженная на правом локтевом суставе, указывала на то, что рука нормально сгибаться не могла. Третье ранение изуродовало и обездвижило указательный палец.

Споры велись о причинах этих патологических явлений: то ли это недолеченные абсцессы, то ли изменения туберкулезного свойства. Сошлись на том, что их источником является защитная реакция очень сильного организма. Изменения костей, несомненно, стали следствием ранений, нанесенных стрелами в 1363 году в Систане — в ту пору Великому эмиру было двадцать семь лет — они развивались в продолжение всей его жизни и, заметим, могли значительно сократить ее. Хромым он стал рано, но впервые опасно заболел через тридцать лет, потом ему пришлось перенести многие другие хвори, заставлявшие его по сорок дней не выходить из шатра. Когда ему было шестьдесят два года (во время Индийского похода), он жестоко страдал от опухоли правой руки. С того времени он часто передвигался, сидя на носилках, хотя оставался отличным наездником.

Один из членов советской археологической экспедиции, Михаил Герасимов, антрополог и скульптор, заслугой которого является разработка метода реконструкции лица, основанного на тщательном изучении черепа, по истечении двух лет представил Академии наук СССР «подлинный портрет» Тамерлана, каковым он был в день смерти. Что это — работа гения, творение, где вымысел примешивается к действительности, грубая ложь? Вынести окончательное решение мы не дерзнем; по крайней мере, можно предположить, что все-таки Герасимов в большей или меньшей степени руководствовался своими представлениями о завоевателе, которые сложились у него на основе виденных им портретов. [130]

Если мы имеем дело с чем-то иным, следует признать, что его скульптура не слишком выделяется из ряда образов, созданных живописцами и литераторами, и что она соответствует некоторой спонтанно возникшей идее, уже имеющейся об этом человеке. Выражение лица его — жестоко, дико, бесчеловечно. Очень выразительные глаза невелики, достаточно узки; веки тяжелы, брови густы и дугообразны. Тип лица не монголоидный, хотя скулы и выдаются. Нос прямой, небольшой, слегка приплюснут; губы толстоваты, презрительны. Их обрамляют усы, довольно длинные, доходящие до квадратного волевого подбородка, который покрывает борода клином. О лбе сказать что-либо нельзя: он почти полностью спрятан под остроконечным шеломом, украшенным рельефным изображением цветка лилии.

Железный человек

Имя Тимур («железо») легко сошло бы за псевдоним, если не знать, что ему его дали при рождении, имея в виду совсем другое значение, нежели то, что в него ныне вкладывают, и перевод «Тимур-бега» как «железный государь» — всего лишь игра словами. Но перед этим соблазном устоять трудно, так как, задумавшись о свойствах этого человека, сразу же вспоминаешь о его физической силе. Терзаемое болями покалеченное тело Великого эмира обладало необыкновенной выносливостью, способно было терпеть холод, жару, усталость, жажду, голод, попойки, бессонные ночи. Одушевлялось же оно небывалой силой воли.

Тимур болел редко. Когда это с ним происходило и он едва ли не умирал, и никто не знал причины болезни, он никогда не терял присутствия духа. Если он не мог идти, то приказывал нести себя на носилках, лишь бы не останавливаться. Когда, старый и увечный, он не мог самостоятельно сесть на лошадь, в седло его сажали оруженосцы. В Бхатнире, в Индии, раненный стрелой во время рекогносцировки передовых позиций врага, он продолжил осмотр, как если бы ничего не случилось. Однажды во время сражения, когда он был слишком плох, чтобы возглавить войска, два телохранителя держали его на руках перед самым шатром, а он посылал одного за другим своих скороходов с боевыми приказами. Очень скоро рядом не осталось никого, кроме этих стражников, тогда он приказал им положить его на землю. В течение всего боя он пребывал в этом положении, дрожа от лихорадки и ратного возбуждения («подобно старой веревке или куску мяса на столе для его разделки», как сказал Ибн Арабшах), имея при себе одного лишь чтеца Корана, который только и делал, что плакал. [131]

Возникает впечатление, что чем больше он старел, тем более вырастала его выносливость; возможно, потому, что, компенсируя немощь тела, натренированный за долгую жизнь внутренний дух активно старался утвердить свое могущество; возможно, потому, что подобная выносливость более удивительна у старика, чем у юноши, и историографы о ней говорят больше. Так, в 1404 году смертельно больной Тимур, когда жить ему оставалось всего несколько недель, если не дней, продолжал, ко всеобщему удивлению, подготовку нападения на Китай, как если бы рассчитывал жить вечно.

Он был храбр, а его отвага — абсолютна; слишком банально было бы утверждать, что причиной этому являлись фатализм или уверенность в неуязвимости. Он был таков от рождения, но также, будучи истинным полководцем, знал, что надлежало подавать пример, рисковать собою и не требовать от подчиненных того, чего не мог бы сделать сам. Нет, без пользы для дела он себя не подставлял, как не искал удовлетворения мелкому тщеславию; ведома ему была и важность военачальника, а также то, что его гибель или пленение привели бы ко всеобщему бегству и хаосу. Если он брался за меч, то лишь по необходимости или если его к тому принуждали. В 1375 или 1376 году в Тянь-Шане он попал в засаду, из которой вырвался, «орудуя копьем, палицей, саблей и арканом». Во время Ширазской кампании 1393 года он вступил в единоборство с шахом Мансуром и пропустил два удара, на его счастье, пришедшихся по шлему. В 1395 году во время сшибки с Тохтамышем на Тереке он сражался, как простой воин, «саблей, так как стрелы кончились, а копье сломалось». Тогда ему было шестьдесят лет! Изучение его скелета позволило установить, что своею правой рукой он пользовался постоянно, невзирая на блокировавшую локтевой сустав мозоль и деформацию указательного пальца. Утверждают, что был отличным стрелком. [132]

Этот несгибаемый человек не позволял слабостей себе и никому другому. Его требования кажутся бесчеловечными, тогда как он выказывал прекрасное знание человеческой души. Он много требовал, потому что прекрасно понимал: людям приятно, когда от них ждут больше того, на что они способны. Превзойти других, превзойти самого себя — вот требование, которое он предъявлял и самому себе, и другим. Он был достаточно умен, и даже весьма — как по мнению преданных ему людей, так и врагов, равно как по представлению современной историографии, — чтобы не ставить перед собой недостижимых целей. Этот человек, у которого, казалось, отсутствовало чувство меры и в котором иные видели ясновидца или полубезумного, в действительности обладал холодной головой и умел оценить любой степени риск и взвесить все шансы, оставляя случайности самое незначительное место. Когда он бросал вызов невозможному, он уже знал, что это невозможное возможно. Конечно, он не всегда играл наверняка, но неизменно действовал с уверенностью подлинного игрока в шахматы. Ему хотелось помериться силами с Баязидом, но, сознавая дерзость этого шага и воинские качества противника, он колебался. Ненавидя Мамлюка, он хотел бы его уничтожить, но от этого плана отказался, удовлетворившись унижением оного и понимая, что оккупировать Египет невозможно. Его неустрашимость бывала безумной, но лишь при условии, что она могла окупиться; это имело место не только во время ужасной погони за Тохтамышем, но и тогда, когда велась подготовка к захвату Китая, а также в юные годы, когда, переодевшись в чужое платье, он проник в Самарканд, равно как во время набега на Кеш с отрядом кавалерии, который только казался многочисленным.

Надобно также признать, что солдаты его понимали, ему повиновались и следовали за ним в предприятиях явно безумных. Ему противоречили редко. Когда кто-либо выказывал недовольство, им овладевала ярость тем более страшная, что случалось весьма нечасто. Как все действительно сильные личности, Тимур умел владеть собой и держать чувства в узде. Когда его эмиры стали оспаривать его намерение двинуться на Индию, на какое-то мгновение он потерял власть над собой и замахнулся на них саблей. В Кафиристане по той же причине он лишил своей благосклонности одного из близких людей и, отправив провести остаток жизни на кухне, более о нем не справлялся. Он никогда не возвращался к однажды сказанному, разве что в случае крайней необходимости, поскольку, согласимся с ним и мы, нет ничего хуже переменчивости. [133]

У Тимура спокойствие так быстро сменялось гневом, что можно было бы — впрочем, необоснованно — подумать, что он сердился только для видимости. Корнель вложил в уста Августа то, что Великий эмир держал в уме: нельзя быть властелином мира, не будучи хозяином самого себя.

За ним закрепилась репутация трезвенника, так как в обычное время пить вино он запрещал. Однако традиция требовала проведения вакхических церемоний, он и сам их организовывал; в этих случаях Тимур пил, себя не ограничивая, но, если остальные отчаянно напивались, он не терял над собой контроля никогда. Когда же, последовав их примеру, он вливал в себя огромные количества спиртного, алкоголиком от этого не становился, исправно владея собой.

Хладнокровие Тамерлана было абсолютным, и ничто не могло выбить его из колеи. В Сирии его шатер был установлен напротив вражеской крепости; однажды, подчинясь необъяснимому порыву, он вышел наружу и в это самое время катапульта противника выпустила огромный камень, угодивший точно в его палатку. Тимур не повел даже бровью, увидев в этом божье покровительство. Бывая слишком напряженным, утомленным, готовым поддаться плохому настроению, он доставал свою шахматную доску. Безграничная любовь к игре, которой он увлекся еще в детстве и отличным мастером которой слыл, его успокаивала, отвлекала от забот, снимала нервное напряжение. Известно, что, когда в Анатолии по завершении самой великой баталии той эпохи ему привели пленного Баязида, он после страшного приступа гнева принялся за шахматы.

Тамерлан явно не выносил чьего-либо сопротивления. Он желал быть единовластным хозяином своего царства и, по возможности, за его пределами. Он высоко ставил свой полководческий дар и делал все, чтобы остальные его уважали соответственно. Войско роптать права не имело. Даже высшее чиновничество могло лишь исполнять его веления, являясь всего-навсего орудием власти. Тимур никогда не забывал спросить совета, но не обязательно его учитывал. Он был очень внимателен к доставлявшейся информации и всегда хотел быть осведомленным максимально точно. Он пожелал, чтобы его избрали согласно традиции, тогда как легко мог власть узурпировать. Уважая Чингисхановы правила, он созывал своих аристократов на курултай. Но для чего это ему было нужно? Выслушать свидетелей и возобновить вассальные договоры? Приобщить народ к своим решениям? Была ли это для него чисто формальная уступка монгольским обычаям? Не являлось ли сие игрой в коллегиальное правление? Сказать что-либо определенное по этому поводу трудно, поскольку ни первое, ни второе, ни третье и т. д. невозможным быть не могло. Я полагаю, что Тамерлан не так уж пренебрежительно относился к чужим точкам зрения, за исключением тех случаев, когда они шли вразрез с его собственным мнением, для него бесспорным. [134]

Однажды он пожаловался Байлакану, что улемы и шейхи, вместо того чтобы давать необходимые ему и министрам советы, кормят его лестью. Подобно всем государям его расы, Тимур окружил себя ведунами, звездочетами (ибо астрология, мало известная стародавним тюрко-монголам, вошла в моду), которые при нем заняли место, ранее принадлежавшее шаманам и иным гадателям по бараньей лопатке. Он охотно их слушал и, пожалуй, обойтись без них не мог (что знаменательно), однако при условии, что предсказания ему нравились. Перед Делийским сражением Тамерлан по привычке созвал их и пожелал узнать приговор светил. Тот оказался неблагоприятным, о чем ему было сообщено. Пожав плечами, он проговорил: «Экая важность — совпадение планет! От звезд не зависят ни радость, ни горе, ни счастье, ни несчастье! Я ни за что не стану откладывать исполнение того, для осуществления чего я принял все необходимые меры».

Одержимый

Тимур, вне всякого сомнения, был совершенно уверен в правоте своих суждений и, как за него говорят историки, «в принятых им необходимых мерах». Еще более твердо он верил в то, что являлся орудием Судьбы или, если говорить точнее, исполнителем некоей миссии. В этом мнении его укрепляло все: достигнутые успехи; опасности, коих избежал; то, как мог навязать свою волю единственно благодаря своему присутствию или силою взгляда; а также легкость, с какою умел убеждать.

То, что государь поддерживает с Богом отношения особые, более тесные, чем те, которые существуют между главным шаманом и Небом, соответствует исконной тюрко-монгольской традиции, где государь рассматривается немного в китайском стиле, как Сын Неба, или, по древне-тюркскому выражению, как существо, «явившееся с Небес, подобное Небесам и явленное Небесами». В среде, еще столь пропитанной шаманизмом, какой являлись монгольские племена, Тамерлану, конечно, не удалось бы заставить признать себя, если бы он не утверждал и не доказывал, будто эти отношения реальны, что в конечном итоге не могло не нравиться и мусульманам, в чьих глазах государь есть подобие «божьей тени на земле». [135]

Вероятно наличие в этом доли обмана или как минимум умения Великого эмира демонстрировать свою божественную одухотворенность. Если верить Ибн Арабшаху, Тимур усердно собирал информацию о топографии городов, к которым двигался, для того чтобы, войдя в них, мог по ним ходить так свободно, как будто бы они были ему давно знакомы. С таким же рвением он стремился получать сведения о личностях, с коими должен был встречаться; на аудиенциях он обращался к ним, как к давно знакомым, на деле же никогда не имев случая их видеть. Все это свидетельствует о его отменной памяти (каковую за ним признавали все) как на вещи важные, так и на малозначительные.

Он также был одарен способностями, коим трудно отказать в парапсихических свойствах. Своим острым взглядом, почти невыносимым, он пронзал собеседников, предугадывая их реакции и ответы, что превосходило проявление обычной психологичности. Точно так же Тимур проникал в чужие потаенные мысли, в секретные намерения врагов и с поразительной безошибочностью предвидел развитие событий. Являлось ли это достижениями только его ума и замечательной прозорливости? Сомневаться позволительно; однако на него, действительно, нисходило озарение, а его интуиция порой совершала чудеса. Он думал недолго и вырабатывал мнение без затяжных внутренних дебатов. Он доверял самому первому впечатлению, которого и придерживался. Мы уже говорили, что менять свои решения он не умел. Происходившее в нем самом, равно как и ускользавшее от его желания — все укрепляло Тимура в уверенности, что его вдохновлял Бог, — по его убеждению, Аллах, но который, скорее, являлся древним Всевышним Небом алтайских народов. Зачастую принимать то или иное решение заставлял Тамерлана не его ум, в коем ему никогда не отказывали, но что-то его превосходящее или, по меньшей мере, от него не зависящее, а именно то, что тюрки называли «божественным давлением». Сверх того, у Великого эмира бывали ночные видения, производившие на него впечатление достаточно сильное, чтобы принять то или иное решение, и позволявшие ему быть убедительным для своего окружения. Его враги говорили, что им руководит сатана, а друзья — что некий ангел, имея в виду все тех же духов, которых мусульмане и христиане считали вдохновителями монгольских ханов. Одно из первых проявлений его способности толковать сновидения относится к 1363 году, когда он начал войну с Ильяс-ханом; тогда небесный глас пообещал ему победу и возвестил, что, если он нанесет удар немедленно, невзирая на недостаточную готовность его армии и численное превосходство противника, день для него будет удачным. Подобные вещие сны всякий раз приводили его в глубокое смущение. [136]

Вера Тимура

Тимурова вера, быть может в чем-то расплывчатая, была твердой, глубокой и непоколебимой. Он был уверен, что действует от имени Бога и согласно с его волей. Свою набожность он демонстрировал часто; к примеру, у всех на виду любил перебирать четки. По его приказу был создан не переносной михраб, коих в исламском мире было множество, а разборная мечеть, которую можно было возить с собой в бесконечных походах, что указывает на его частое, если не регулярное участие в молебнах. Он произносил так называемые горячие молитвы по меньшей мере в моменты большой радости и под воздействием сильных переживаний. Одержав победу над Тохтамышем, Тамерлан упал наземь, чтобы возблагодарить Всевышнего за дарованный успех, упал в таком чистосердечном порыве, что заподозрить его в расчетливости было невозможно.

Тимур уважительно относился к шейхам, священнослужителям и потомкам пророка, не отказывая себе в возможности с ними беседовать. Еще в детстве он усердно поддерживал сношения с дервишами, а также нашел себе духовного учителя, которого слушался, почитал и любил. Тимур прекрасно знал мусульманский закон, хотя толковал он его довольно свободно, например, чередуя уважение запрета на распитие вина, — что требует шариат, — с организацией попоек, что, противореча оному, согласуется с шаманическими ритуалами. Таким образом, Великий эмир плутовал, если, конечно, не проявлял терпимость; скорее же нарушать кораническое законодательство он был вынужден, чтобы обеспечить мирное сосуществование язычников с мусульманами — так прочно сидели в нем традиции предков. Его религиозные убеждения совершенно однозначны, и Хафизи Абру, должно быть, точен, когда устами Тамерлана говорит: «Не ведающий себе равного Бог, являющийся хозяином непостоянной судьбы, вложил в мои руки узду, чтобы я мог управлять движением царств сего мира». Летописец, воспроизведший мысль, высказанную Тимуром в припадке самоуничижения, написал нечто еще более категоричное: «Сам по себе я ничто. Это Ты, Боже, превратил ничтожного принца в самого могущественного владыку в мире». [137]

Уже много сказано о лицемерности этих и им подобных заявлений, поскольку они явно противоречат некоторым чертам характера завоевателя, направлению, которое он придал своим походам, а также его природной жестокости. Оставим в стороне последнее, так как об этом много будет сказано в следующей главе, и отметим лишь то, что это «противоречие» нисколько не умаляет меры чистосердечности религиозных убеждений Тимура, даже если жестокость весьма странна для человека, который знался с суфиями, этими мистиками от любви, и произносил молитву: «Во имя Господа Милосердного и Великодушного». Увы, вера не обязательно порождает добродетели, которые должны ей сопутствовать! Можно верить и принимать то или другое учение, при этом оставаясь великим грешником… Позднее Тимур осознает, что им были совершены «ошибки, прегрешения и преступления… безжалостные и необходимые сестры моих побед». Остается лишь уточнить, упрекал ли он себя за все «эти ужасные деяния» или только за те, чьими жертвами стали мусульмане, и был ли, на его взгляд, ислам религией «великодушного и милосердного» Бога или же Бога мстительного и жестокого.

Режиссер

Ему приписывают чрезмерную гордыню. Но таким ли уж он был гордецом, как говорят? Заявление Ибн Арабшаха, будто бы Тимур не переносил, если чья-то голова оказывалась выше его головы, несомненно, достоверно. Гордыня? Сознание того, кем он являлся? Политика? Надлежит постоянно помнить, что одним из ключей от азиатской истории является то, что тюркские народы уверены в необходимости абсолютной власти вождя и что века межплеменных конфликтов навсегда укрепили в них мысль, что мир не может воцариться до тех пор, пока существуют многовластие и борьба за власть.

Тамерлан проглотил многие обиды не моргнув глазом. В отрочестве ему довелось преклонять колено перед тем, кто был сильнее него, принимать полуопалу с улыбкой на устах и даже подчиняться тем людям, кои, как ему было ведомо, были много ничтожнее в сравнении с ним. Он должен был скрываться, отступать, ловчить и даже капитулировать, производя впечатление существа подлого, каковым не был никогда; ему доводилось и попрошайничать, клянчить и — очень редко — разыгрывать из себя куртизана. В продолжение всей жизни он носил в душе эту рану: обязанность признавать себя вассалом Китая, пусть даже это признание являлось чистой формальностью. [138]

Тамерлан никогда не тщеславился той или иной победой, взятием какого-либо города, считая это божьим даром. Возможно, это приносило ему какую-то выгоду; очевидно же то, что пользу он ценил выше тщеславия.

Гордый Тимур довольствовался титулами довольно скромными: Великий эмир, хозяин счастливых совпадений звезд, султан. Эмиром, принцем он был с рождения и таковым остался; определение «великий», которое он себе присвоил, лишь подчеркивало то, что он являлся первым среди своих эмиров. Называя себя хозяином счастливых совпадений звезд, он давал понять астрологам, что был в их кругу главным. «Султан» кажется нам титулом более громким, ибо мы вкладываем в него понятие «государь»; однако он несет в себе смысл определенного достоинства, последнее не обладает качеством первостепенности, так как в ту эпоху султанами являлись правители провинций, назначаемые ханом, и даже женщины. Тимур не был шахом, то есть королем по европейской табели о рангах, тем более — падишахом, царем или императором. Он не стал ханом и удовлетворился возможностью самовластно назначать ханов, которые, хотя и обладали более почетным титулом, оставались ничем. Когда последний из них скончался, Тамерлан заменять его собою не стал, не видя пользы в пребывании в его тени. Что помешало ему сделаться их наследником? Уважение к памяти о Чингисхане? Неприятие правоверными ясы? Но тогда он был воистину всемогущ! И так благоволил к Джагатаидам!

Можно было бы предположить присутствие в нем чувства смиренности, но также самой изощренной формы честолюбия, чего-то, могущего выражаться фразою: «Я выше титулов», — аналогом знаменитого высказывания Тимура: «Я выше лести», — произнесенного в тот момент, когда его одолевали льстецы. Со всем этим на смертном одре, перед лицом смерти, когда не до плутовства, он вел себя весьма смиренно, показав себя добрым мусульманином. Он умирал среди хора молебствовавших, и последние слова прозвучали, как символ его веры. Он не построил себе загодя усыпальницы, и если нынче покоится в великолепном мавзолее, то назначение оного было необычным: он распорядился положить себя в ногах у своего духовного учителя, имевшего репутацию святого. [139]

Тимур любил постановки, способные поразить впечатление толпы. Он все доводил до колоссальных размеров, превращая затеянные им действа в нечто грандиозное, яркое и зрелищное. Прекрасно экипированное войско, сверкающие на солнце панцири, развевающиеся на ветру знамена-туги; грандиозные военные парады; великолепные шествия мастеровых, дефилирующих по площадям со своими лучшими произведениями в руках; полевые станы, раскинувшиеся на безмерных пространствах; шатры в сто метров длиною и в два десятка метров шириною, покрытые бархатом или шелком и поддерживаемые тридцатишестиметровыми столбами, расписанными белой краской и золотом; пышные приемы, где столы ломились от яств и напитков и в продолжение которых играли лучшие музыканты; ночные празднества, освещавшиеся множеством разноцветных фонарей; меха, шелка, драгоценные украшения, золотая и серебряная посуда; металлические деньги и самоцветы, дождем сыпавшиеся на гостей — для Великого эмира ничто не было слишком красивым, чрезмерно дорогим; он мог позволить себе все, ибо богатства его были неисчерпаемы. Везде, где имелась вода, разбивались сады, и цветники занимали площади необозримые. Тимуровы богослужения своею пышностью равнялись тем, что устраивались римскими императорами, византийскими басилевсами и багдадскими халифами, а может быть, и превосходили их. При Тимуре строились все новые здания общественного и престижно-государственного назначения. Все соответствовало меркам не знавшего меры владыки.

Тамерлан любил праздники, даже если они являлись орудием осуществления политики. Как подлинный сын Востока, он любил роскошь, тем более что она укрепляла его авторитет. Завоевания и дань ее питали, но не являлись первопричиной, поскольку вкус к ней он имел всегда. Еще в 1373 году Тимур потряс своих подданных пышностью церемонии женитьбы Джахангира и Хан-заде. А в 1391 году, во время странного смотра войск, организованного в степи, когда он предстал в парадном облачении, в инкрустированном золотыми вставками шлеме и со скипетром, увенчанным головою быка, кого он намеревался удивить прежде всего? Самого себя или свое измотанное войско? [140]

Именно тяга к зрелищам вдохновляла его во время массовых казней. Удовольствовался ли бы он вынесением приговора в зале суда и при закрытых дверях? Никогда! Именно во время праздника, организованного в Самарканде, он решил править суд и велел соорудить виселицу для своего главного визиря, а также пытать и обезглавить других. Сбросил ли он в братскую могилу, находившуюся в дальнем углу кладбища, тех, кого — зачастую по высочайшему велению — убили его солдаты, опьяненные боем? Разумеется, нет! Он приказал обезглавить их и из черепов соорудить «башни» и «минареты» возле городских ворот. И для того, чтобы впечатление было сильнее и незабвеннее, умерщвлялись не несколько бедолаг, а целые селения… Тимур своей цели добился, поскольку его «башни» остались в памяти народов навеки. Но прежде всего — его имя.

Человеческие чувства

Тамерлан написал Мамлюку: «Господь исторг из моей души всякую жалость». Многочисленные ненавистники называют Тимура садистом и животным, не знавшим жалости палачом, монстром. Проведав о смерти Великого эмира, его мусульманские враги взвыли: «Да низвергнется он в ад! Да проклянет его Всевышний!» В то же время были те, кто видел в нем одного из избранных. Уже посмертно (по китайскому обычаю?) его назвали Дженнет-Макамом, то есть «жителем рая», и те, которые это сделали, вовсе не относились к числу безумцев.

Тимур был бесчувствен? Так ли? Забудем на время те случаи, когда он миловал (бывало и такое), или сожалел о содеянном, или извинялся за тот или иной поступок (случалось и это). Не будем пока что вызывать его в суд как убийцу — этим мы займемся в другом месте, — а обратимся к тем убийствам, по его слову совершавшимся неоднократно, коими он наслаждался, в коих принимал участие и о которых возвещал повсеместно. Они явно свидетельствуют о полном отсутствии у него человечности, и, однако, это не так. Тамерланово сердце каменным не было; Великий эмир имел способность и волноваться, и выражать чувство сострадания. Его нервам случалось и трепетать, и напрягаться. Все соглашаются в том, что Тимур не выносил рассказов об ужасах войны, что он не имел патологической наклонности к кровопролитию, не любил насилия, хотя жестокости по его слову чинились. Воинственного опьянения Тимур не знал: он убивал и приказывал убивать упорядоченно и методично, как во всех иных делах, хладнокровно и организованно, что, усугубляя вызываемое им чувство ужаса и противоречивости, принуждает нас замолчать. [141]

Великий эмир был способен на любовь, любовь истинную, нежную и верную. Он проявлял к своей семье безграничную привязанность и для своих был готов на все. Он остался признательным до конца жизни своей сестре, Туркан-Ака, выручившей его из беды в дни юности, и для нее построил самый красивый и самый трогательный из всех существующих на Земле мавзолеев. Он сохранил всю свою сыновнюю любовь к отцу и в период между двух походов, когда был занят бесконечными делами, нашел время пойти поклониться его могиле. Воюя в Моголистане, Тимур увидел во сне, что его сын Джахангир находится при смерти, и он тут же остановил боевые действия и возвратился в Самарканд. Точно так же Великий эмир покинул Исфарайин, чтобы присутствовать на оплакивании и погребении своей дочери, Эке-бека, которую нежно любил. Рождение внука, будущего Улугбека, обрадовало его настолько, что он помиловал все население Мардина. Смерть девятнадцатилетнего внука, Мухаммеда-Султана, которого он прочил в свои преемники, вызвало в его душе глубочайший приступ отчаяния. Летописец сообщает, что Тамерлан упал наземь и стал «рвать на себе одежды, издавая странные вопли и стенания». Подумал ли он в тот момент об отцах, души которых убил, умерщвляя их сыновей? Завоеватель проявил невероятную снисходительность к племяннику, который его предал и сделал из него посмешище, когда ему было явно не до смеха, и предательство он считал одним из величайших преступлений; в тот раз он удовлетворился наказанием палками.[16]

Великий эмир был верным другом. Несмотря на выказанную Тохтамышем неблагодарность, он никогда не отказывался от дружбы с ним. Что бы ему ни стоило, он никогда не бросал тех, которые ему доверились, пусть даже тогда, когда у него самого в них нужды не было. Так, одной из причин войны с Баязидом была угроза, которую тот представлял для Тахиртена, владетеля Эрзинджана и Тимурова вассала.

Тамерлан остро переживал, особенно на закате жизни, смерть каждого, кого любил, почитал или кем восхищался по той или иной причине. Он заплакал, узнав о кончине Махмуд-шаха. Глубокое страдание вызывала у него гибель Саида Барака. Нельзя сказать, что смерть в неволе бывшего османского падишаха его сильно огорчила, но и здесь он выказал свое внутреннее благородство. Подобно тому, как позднее поступил афганский узурпатор Шер-шах, — за что его весьма превозносили, — Тамерлан разрешил османскому принцу Мусе сопроводить тело отца до самой Брусы, чтобы воздать последние почести усопшему, чем выказал подлинное рыцарство, проявления которого, более или менее романтические и многочисленные, как известно, за ним числятся. Однажды он послал некоему осажденному им принцу одну из первых доставленных ему дынь, говоря, что не может не поделиться с ним первым урожаем. Деликатность? Она, несомненно, была ему свойственна. Во время одного торжественного обеда, когда, согласно бытовавшему ритуалу, Тамерлан сам исполнял роль виночерпия, он наполнил кубок спутника дона Рюи-Гонзалеса де Клавихо, но обнес кастильца, зная, что тот вина не употреблял. Когда Ибн Хальдун в знак уважения презентовал ему нечто довольно скромное, он принял это как ценнейший дар и, дабы не ранить самолюбия великого мусульманского историка, купил его мула по цене престижного боевого коня. Подобные мелочи свидетельствуют в его пользу более, чем серьезные поступки, так как здесь не видно ни тайного умысла, ни корысти. Всякий раз, когда Тамерлан бывал щедрым — щедрым до безумия! — его упрекали в расчетливости. В самом деле, не расчетлив ли он был, к примеру, когда растрачивал свои богатства, в то время как его шурин Хусейн выжимал последнюю монету как из богатых, так и из бедных? Великий эмир тратил налево и направо не только в Самарканде, но и в Ливане, в Мардине… Бедность его удручала, и он запрещал просить милостыню. В его государстве все имели как минимум право на сытость. Но, скажут иные, это всего лишь политика, и они будут правы; однако политика щедрая, которую он реализовывал единственно потому, что находил нищету невыносимой, и, проникнув в глубины его души, мы увидим, что вода на ее дне чище той, что находится на поверхности. [142]

Наши рекомендации