Могила Лезюрка, вероятной жертвы судебной ошибки.

Фернан Мейссонье нашел эту могилу на Пер-Лашез и регулярно посылает на нее цветы от имени экзекуторов криминальных приговоров

Сейчас мое представление о правосудии становится все более и более двойственным. Потому что правосудие исходит от власти, а власть становится все более и более сомнительной. Поскольку люди, которые управляют нами, являются все менее чистыми. Например, развращенный депутат, укравший у государства миллионы франков, на пять лет лишается права быть избранным. Через пять лет он может быть избран снова, и ничто ему не мешает стать министром. Где же правосудие, справедливость по сравнению с мелким преступником, который никогда не сможет быть даже простым почтальоном из-за своей судимости?

Памяти Лезюрка. Во славу Правосудия. Мейссонье

Эпилог

Отмена смертной казни

Что же касается моего нынешнего мнения о смертной казни, прежде всего надо сказать, что сейчас я смотрю на все с расстояния в сорок лет. И с течением времени и эволюцией идей мои чувства относительно смертной казни также изменились.

Отмена смертной казни во Франции в 1981 году подала повод к такой же борьбе мнений, какая возникла, когда в 1787 Людовик XVI — подталкиваемый, нужно сказать, такими защитниками новых идей, как Малерб и Беккария, отменил пытки. Во все времена людям трудно отменять вековые обычаи. Некоторые обычаи, живые и в наше время, существуют уже более тысячи лет, как обычай завязывать глаза осужденным, которые будут расстреляны. Но менталитет меняется. Я, бывший экзекутором, в 1957 году был сторонником смертной казни за всякое гнусное преступление (убийство с целью ограбления, корыстное преступление). А потом со временем моя позиция стала более тонкой. В 1981 году мое мнение но данному вопросу состояло в том, что смертную казнь необходимо сохранить за гнусные преступления, совершенные по отношению к старикам и детям. Сейчас, в 2002 году, я наконец встал в ряды тех, кто против смертной казни. Представления изменились, нравы смягчаются. Я следую за этим движением. Смертную казнь невозможно вернуть, даже если народ требует этого, нельзя возвращаться к таким вещам. Невозможно вернуться назад.

Но для опасных преступников и рецидивистов нужно бы наказание, которое действительно ее заменит, которое окажется равнозначным для семей жертв. Я думаю, что для удовлетворения семей жертв нужно было бы реальное наказание на срок тридцать пять лет, без каких-либо поблажек.

Те, кто разрушил жизнь семьи, должны почувствовать, что и их жизнь разрушена. Общество, и особенно семьи жертв, были бы уверены, что осужденный не сможет больше вредить на протяжении долгих лет. Но тут мы в некотором роде возвращаемся к пытке, и мне жаль охрану. Так что мы приходим на некоторый новый этап, на распутье: что делать перед лицом крупного преступника? Я задаю себе вопрос: какое равновесие можно найти в наказании за отвратительные преступления? Что нужно делать в подобном случае? Общество несет ответственность и должно быстро защитить слабых прежде, чем доискиваться до причин. А значит, наказание в виде долгого срока, без помилования и досрочного освобождения. Разумеется, никакого пожизненного, это невозможно, надо, чтобы у человека была хотя бы маленькая надежда однажды выйти оттуда. Долгое наказание с адекватным надзором за осужденными. Но для этого придется реформировать всю судебную и пенитенциарную систему. Заново все налаживать.

Тем, кто требует восстановления смертной казни, я бы хотел адресовать одно интересное замечание, касающееся ситуации, с которой я столкнулся. Это слова господина Вив, дяди двух маленьких девочек, зарезанных в Алжире преступником, которого приговорили к смерти и гильотинировали. Три года спустя после казни он сказал мне, что все еще думает о своих племянницах, но в некотором роде сожалеет, что убийца был гильотинирован, потому что больше не было виновного, чтобы излить на него боль и горечь. Я сделал вывод, что если бы убийца получил тридцать пять лет без права на сокращение срока, родители этих маленьких жертв лучше бы удовлетворили жажду мести и свои скорбные чувства.

Образ палача

В газетах нам всегда рисовали образ безжалостного экзекутора. Говорили, что экзекуторы были не то кучерами, не то мясниками, а то и рыночными разносчиками. Что они могли, строго говоря, любить только народную музыку. В журналах, в фильмах экзекутора — впрочем, они называют его палачом — рисуют с таким лицом! С лицом чудовища: огромные усы, глубоко посаженные глаза и все такое. СМИ создали чудовище, нечувствительное ко всему живому.

И тут же люди строят на этом свои представления. Журналисты и кинематографисты создают максимально карикатурное изображение; публикой это оплачивается лучше. Но на самом деле это не так! В нашей бригаде Жорж был красивым парнем, метр восемьдесят пять. В Алжире V него были все девушки, каких он мог пожелать. И не один раз люди, с которыми я знакомился, были удивлены, не желали верить в то, что я занимал такую должность. Они представляли себе экзекутора в другом обличье, как в журналах или в фильмах. Реальность была совершенно другой. Я очень чувствителен, я обожаю классическую музыку, бельканто и особенно звук рога. Эта музыка вызывает у меня приятный озноб. Так как же можно быть чувствительным человеком и занимать такую должность? Человеческое существо чрезвычайно сложно.

Я думаю, что миф об экзекуторах ковался некоторой частью прессы начиная с 1792. И, к несчастью, экзекуторы помимо своей воли поддерживали его своей молчаливостью перед журналистами. И журналисты, не находя ничего, что бы положить «на зубок», придумали невероятные факты, чтобы продавать свои газеты. И потом некоторые так называемые историки повторили эти ложные рассказы и создали ложную историю, описав в конце концов экзекутора как ужасающего персонажа.

Я читал, что после смерти Людовика XVI у Сансона были проблемы из-за того, что он сказал, что король умер с большой смелостью. Это не было политически корректно! Весь этот период Революции был урезан революционерами, которые сделали все, чтобы свести до минимума речи осужденных, особенно между 1792 и 1794 годами. Впоследствии три известных писателя — в том числе Ламартэн — написали книгу, которая имела в то время большой успех, но при этом чертовски вольно обращалась с историей. А потом Ленотр критиковал Мишле за его страницы, посвященные экзекуторам и гильотине. Впоследствии более или менее серьезные писатели говорили о жизни палачей, повторяя то, что было написано там и сям, и в итоге говоря более или менее неверные вещи. К сожалению, ни один экзекутор не оспорил их писания. Именно поэтому я захотел привести свое свидетельство в этой книге. И я бросаю им вызов — пусть опровергнут мои слова!

В Алжире журналисты относились к нам уважительно, более уважительно, чем во Франции. Может быть, это было связано с нашим социальным положением, иным, чем положение экзекуторов во Франции. Все газетные статьи того времени говорят о нас только хорошее. Рош получил позолоченную медаль труда. Он получил право на хвалебную статью в газетах, отмечающую этапы его жизни.

По смерти Жюстена, когда он был убит ФНАО, пришли журналисты. Они написали статью: «Экзекутор, убитый ФНАО!», говоря о чести и всем прочем. Это было весьма неплохое для экзекутора надгробное слово, на несколько колонок.

В книге, написанной по дневникам Дейбле, много ложного, придуманного. Нигде в архивах Дейбле вы не найдете ни одной страницы, где был он говорил о своей совести, о том, как он проводил казнь, что он чувствовал… В дневниках Дейбле можно просто прочесть: «Сегодня погода тихая, дождливая». Вы не найдете ни одной страницы, где бы он говорил: «Вот что я чувствовал». У меня есть все копии, фотокопии дневников и архивов Дейбле. Там нет ничего даже похожего. Нигде он не говорит: «Мое состояние души…» Никогда Дейбле не писал о состоянии своей души в отношении своей профессии. Ничего! Он не говорит об этом. Мы об этом ничего не знаем. Об этом могли бы рассказать только его близкие, его дочь. В своих дневниках Дейбле пишет: «Такая-то казнь, такой-то человек, такое-то преступление. Такой-то сказал такие-то слова. Голубой крест, красный… Казнен в такой-то день, в такое-то время». И все. Он не говорит, я почувствовал то или это. Ничего!

Другая книга об Обрехте описывает казнь. Там можно прочесть: он делает так, правая рука здесь, левая рука там. Это неправда! Тут же видно, что автор никогда не видел казни. В уста Обрехта вкладывают слова, которых он не говорил. Это вранье. Не может быть, чтобы Обрехт говорил такие глупости. Некоторые журналисты, когда вы их принимаете, пишут статьи, противоречащие их обещаниям, и без вашего разрешения. Например, одному журналисту я сказал, что иногда осужденный курит сигарету и хочет еще покурить. Мы не будем отбирать у него сигарет, чтобы казнить! Так вот, опубликованное интервью выставило меня как одного из самых жестоких палачей, в газете было напечатано, что мы торопились и даже не давали им докурить сигарету; что мы тащили их по земле, награждая ударами; что осужденный переворачивался на скамье вместе с сигаретой; что иногда голова отлетала с сигаретой в зубах. Это ложь! Разумеется, осужденному позволяли выкурить сигарету или две. Когда наступало время, его подводили. Мы не вынимали у него сигарету изо рта. Поэтому могло случаться, что осужденный подходил к скамье с сигаретой в зубах.

Это происходит так быстро. Когда он опрокидывается, сигарета выскакивает у него изо рта, потому что он молится вслух или кричит: Allah Akbar, «Господь велик!» Такова правда. Нет ничего плохого.

Вот по причине всего этого и создается такой образ нашей профессии. Однажды в музей пришла пара журналистов. Ни слова не говоря, они мне показывают свои удостоверения. Как будто они из полиции! Я им говорю: «Два входных билета — 40 франков». «Но мы представители прессы!» Я им сказал: «И что? Здесь все платят. Бесплатно я пропускаю только инвалидов — да и то они все равно хотят заплатить — и судей, потому что я беседую с ними и получаю сведения по теме. А вы со своим журналистским удостоверением… А почему бы не вспомнить о праве горсти?[61]» Тут они не стали заходить. А мне наплевать на это.

В итоге только мемуары Сансона можно, пожалуй, воспринимать серьезно. Хотя он и нанял «негра», он был жив, когда опубликовал эти мемуары. Несмотря на то, что он сделал это немного из мести. Потому что в конце концов его выкинули на улицу. Он плюет в колодец, в то время как жил этим. Он заставляет поверить, что был вынужден заниматься этим делом, потому что этим занимались его родители. Не будем лицемерами, он занялся этим потому же, почему я захотел этим заняться: из-за многих привилегий, которые можно из этого извлечь; и точка. Так вот, кроме мемуаров Сансона, все остальные, Хайденрайш, Дейбле, Рош, Дефурно, Берже, Обрехт, Шевалье… никто из них не написал мемуаров. Все книги, которые можно увидеть, Пьера, Поля или Жака… это газетные статейки, чтобы заработать денег, переписывая историю. Так называемые мемуары палача, это надувательство. Эта книга, которую я создаю с господином Бессетом, является первыми и последними речами палача. Поскольку Шевалье не будет говорить, а потом никто не сможет оставить свидетельства.

Я — палач?

Я — палач? Вовсе нет. Я был экзекутором криминальных приговоров. Я исполнял закон без ненависти к осужденному, что бы он ни совершил, но не допуская и слабости, потому что я думал о беззащитных жертвах, которые иногда подвергались пыткам, и о семьях жертв, карающей рукой которых я в некотором роде был.

Как был ею и прокурор, требовавший смерти осужденного, но который, скажем так, не находил в себе смелости опустить лезвие. Во время казней моя личность менялась. Я не терял из виду осужденного. Да, занимаясь своей работой, я смотрел ему в глаза и не обращал внимания, не слышал ничего из происходившего вокруг нас. Если бы я не думал о жертвах, я бы, без сомнения, почувствовал бы жалость к некоторым осужденным, и мне было бы очень трудно выполнять эту работу. И не будем говорить о храбрости в выполнении этих функций, скорее надо сказать о методичном хладнокровии перед лицом гибельных ситуаций (выражение, как нельзя более подходящее к данной ситуации). Если кто-то рискует своей жизнью ради спасения жизни других, вот это храбрость. Но пилот, выполняющий приказ и бомбардирующий город, — это храбрость или трусость? Он знает, что будет убивать мужчин и детей, стариков. И он не думает об этом? А потом он щеголяет крестами и золотыми нашивками. И выглядит героем в глазах соотечественников!

Я думаю, что если бы я был военным, то бросить бомбу или две, породить десятки смертей, десятки раненых, детей — особенно сейчас, глядя на мою дочь, — меня бы мучили страшные сомнения, и думаю, что в таком случае у меня были бы кошмары. Однажды бывший военный, посетивший музей, сказал мне: «Я прошел войну, нагляделся на нее, но я не смог бы заниматься вашей профессией». Я ему сказал: «Прекрасно, я предпочитаю оставаться на своем месте». Для меня его положение более ужасно. Он бросает бомбы и не видит, что он делает! Я же вижу, что делаю. Я не убиваю невинных. Авиатор со своей бомбой убивает людей, которые ничего не сделали… Да, я предпочитаю свое положение. По крайней мере я казнил преступников. Я не буду убивать человека, который ничего не сделал. Ну! Даже служить в мобильном отряде, вот так вот дубасить людей я бы не мог.

Никто не обязан занимать должность экзекутора. Этот выбор делается совершенно сознательно. Что касается меня, я попросил об этом своего отца и гордился этим. Мне платили за эту должность. Я знал, кого я казнил и почему. Если государство доверило нам эту неприятную и болезненную работу, оно сделало это потому, что сочло нас честными и не питающими ненависти. Мы просто выполнили свой долг.

Послесловие

Sumum jus, suma injuria.[62]

Хороший историк похож на людоеда из сказки. Если он где-то учует человеческую плоть — он знает, там его добыча.

Марк Блох

Встреча

Проработав более двадцати лет в области социологии и антропологии преступления,[63]весной 1991 года я нашел в моем почтовом ящике в университете Франш-Комте письмо, датированное 15 апреля и составленное следующим образом.

Музей правосудия и наказаний

Господину Бессету

Господин Бессет.

Мы были бы счастливы познакомиться с Вами.

В ожидании Вашего ответа позвольте выразить Вам глубокое почтение.

Ф. Мейссонье

«Шапка» «Музей правосудия и наказаний» была украшена черно-белой репродукцией старой гравюры, представляющей театр смертной казни: гильотину и эшафот. Адрес, номер телефона и факса были напечатаны внизу страницы.

Я был заинтригован и позвонил по указанному номеру. Из завязавшейся беседы следовало, что мой собеседник, знакомый с моими работами о гильотине, собираясь создать музей, в котором основным экспонатом была бы подлинная гильотина, желал встретиться со мной, чтобы обсудить возможное сотрудничество в этом проекте. Мы договорились о встрече в Безансоне на следующей неделе. 23 апреля я принял в пыльном кабинете, служившем центром документации по социологии в университете Франш-Комте, двух господ, приехавших на машине из Фонтен-де-Воклюз. Разговор сразу завязался с неким господином Шапероном, декоратором, который в данном случае, казалось, покровительствовал своему коллеге, чье присутствие было незаметным, почти молчаливым, а реплики — редкими. Только спустя двадцать минут, по накопившимся мелким деталям — слово, реплика, анекдот — я вдруг осознал, что передо мной в лице этого господина с неприметной внешностью присутствует «человек искусства». Я оказался лицом к лицу с бывшим экзекутором. Волшебное мгновение! — когда исследователь понимает, что предмет исследования сам плывет к нему в руки.

Так я познакомился с Фернаном Мейссонье. В тот самый миг, когда я понял, кто сидит передо мной, я увидел возможность написать биографию человека, занимавшего исключительное социальное положение. Немедленно — адреналин! — моя антропологическая бдительность максимально обострилась. И через какой-то эффект подражания, помогающий мне приспособиться к моему собеседнику, все это неожиданно вылилось в крайнюю сдержанность с моей стороны. Речь шла о том, чтобы не затоптать мое «поле». Не забегать вперед. В работе по сбору биографии качество и продолжительность (независимые друг от друга) отношений оказываются решающими. В тот день зарождался процесс, который через десять лет приведет к публикации этой книги.

У меня есть обычай говорить докторантам, которые работают над диссертацией под моим руководством, что исследовательская работа должна восприниматься как обратное производительности. Именно на меру времени, казалось бы, потерянного мы приобретем новую информацию, встретим обретенное время. Вне приобретения знаний настоящая работа познания состоит в том, чтобы выбирать нехоженые тропы, отходить от самого себя,[64]а может, даже заблуждаться ради того, чтобы в итоге думать — если не больше — как минимум по-другому. Следуя этому совету, я, несмотря на расстояние, охотно принимал участие в благотворительном сотрудничестве по организации музея Правосудия и Наказаний, поддерживая непродолжительные, но регулярные контакты с Фернаном Мейссонье, остерегаясь приступать к нему с расспросами, как это делали на моих глазах многие люди, как только узнавали о его положении бывшего экзекутора. Напротив, хотя я, в некотором роде, сопровождал его в ходе работы, я воздержался от каких бы то ни было вопросов. Поэтому, если можно так выразиться, естественным образом, через три года последовательной работы по подготовке и созданию музея мы взаимно пришли к решению — плоду взаимного доверия, основанного на непредубежденном взгляде — «написать книгу», отмечающую этапы необычной жизни Фернана Мейссонье. Таким образом, можно сказать, что мы взаимно выбрали друг друга еще до того, как решились на это предприятие.

Я — это другой…

Большинство людей (…) неспособны жить во Вселенной, где самая причудливая мысль может в единый миг проникнуть в реальность, куда, чаще всего, она входит, как нож в сердце.[65]

Альбер Камю

Социальное положение, которое занимал Фернан Мейссонье, не может быть названо банальным. Но перед антропологом любое человеческое существо, будь то даже экзекутор, предстает как актёр социальной жизни. Вне общих представлений, питающих коллективные чувства — притяжение, отторжение, восхищение… — социолог должен, через одновременное движение отдаления и открытости, рассматривать действия и слова людей как объекты исследования. Научная работа, особенно в области социологии, не делается из добрых чувств. Если в антропологии есть смысл, думаю, он в том, чтобы распознать различные выражения человеческого и постараться их понять, освещая социоисторические процессы, которые лежат в основе этих дифференциаций. Чтобы сделать это, важно принять нейтральную, но благожелательную точку зрения. Именно таким образом в наблюдении над людьми антрополог старается, следуя принципу Спинозы, «не поднимать на смех, не жалеть, не проклинать, а понимать». Понимать особое положение Фернана Мейссонье, сложившееся на основе социальных и исторических факторов, — вот над чем я трудился, принимая открытую и внимательную установку, без слабости, без потворства, с сознанием того, что он, будучи человеческим существом, был моим alter ego.

Эта эмпатическая установка, упомянутая Пьером Бурдье,[66]которая направлена на мысленное стремление к положению, в котором находится изучаемое лицо, с тем чтобы понять его точку зрения, не влечет за собой смешения точек зрения. По поводу смертной казни мы с Фернаном Мейссонье не разделяем общую точку зрения.[67]Составив сравнительную таблицу статистики гильотинированных во Франции, с одной стороны, и процента смертности в результате убийства — с другой, с 1826 по 1980, я, как мне кажется, окончательно доказал,[68]что две эти серии цифр эволюционируют таким образом, что между ними не может быть установлена никакая статистическая корреляция. Действительно, между 1826 и 1830 годами в среднем насчитывается 75 гильотинированных в год, а между 1970 и 1980 годами — 1 гильотинированный каждые 2 года. В то же время процент смертности от убийств практически не меняется (приблизительно 1 на 100 000, кроме исторически отмеченных «происшествий») на всем протяжении рассматриваемого периода. Вывод: между применением смертной казни и количеством смертей, произошедших по причине убийства, не существует причинно-следственных отношений.

Поэтому нельзя серьезно говорить о показательном характере применения смертной казни или же об ее устрашающем действии. И анализ подводит к выводу, что смертная казнь происходит in fine [69]из политики.[70]Несмотря на это изначальное расхождение, мы решили осуществить совместную работу с целью оставить свидетельство о том, чем являлась практика применения смертной казни на гильотине в Северной Африке в середине XX века.

Антропологией невозможно заниматься в пустоте. Она связана с людьми из плоти и крови. «В обществе мы видим не только идеи или правила, мы видим людей, группы и их поведение».[71]С течением времени, за те три года, когда мы сотрудничали в подготовке музея Правосудия и Наказаний, сдержанный собеседник из нашей первой встречи проявил себя живым, речистым человеком, несущим отпечаток той демонстративной словоохотливости, которую так часто отмечают у рожденных на берегах Средиземного моря. Моя открытая установка и решительный отказ от вмешательства способствовали вызреванию простых и открытых отношений. Между нами постепенно установились личностные отношения, основанные на взаимном уважении. За эти десять лет я незаметно вошел в круг близких Фернана Мейссонье. Я бывал приглашен на семейные праздники и принимал эти приглашения. Он приходил в мой дом. Мы вместе провели 1 января 2002 года. И если Фернан Мейссонье стал говорить со мной, это происходило вследствие его убежденности в том, что я понимал его позицию. Он знал, что я его не судил.

Работа

Таким образом, этот труд является итогом более чем десятилетней работы (1991–2002), которую можно было бы грубо разделить на следующие этапы: три года сближения; два года «сбора урожая»; три года оформления; два года написания. На самом деле работа никогда не была так разграничена.

Жизнь всегда — слава Богу — переходит все границы, которые обеспокоенная логика пытается очертить. «Человеческая жизнь (…) ни в коем случае не может быть ограничена закрытыми системами, которые навязываются ей рациональными концепциями».[72]

Наша работа была намеренно интерактивной, оставляя возможность бесконечного возвращения к сказанному и углубления темы, которые Фернан Мейссонье осуществлял по ходу развития наших отношений на протяжении долгих лет общения. Хорошо зная, что украсть речь у человека даже во имя самой этой речи значит совершить символическое убийство,[73]я сделал так, что Фернан Мейссонье всегда имел возможность контролировать «производство» и смысл его собственной речи. Действительно, надо было найти утерянное или неосуществившееся слово.[74]Собственно аудиозапись, составляющая эмпирическую основу работы, длилась год, с лета 1993 по весну 1994.[75]Затем началась фаза «письменного изложения».

Наши рекомендации