Льюис Шайнер Долгая темная ночь Фортунато 3 страница

Так началось его ухаживание за Подсолнухом, урожденной Кимберли-Энн Кордейн.

* * *

«Я хочу тебя...»

Ветер далеко разносил слова, бесстыдные, двусмысленные; голос, доносившийся из трескучего транзисторного японского приемника, был тягучим и хмельным, как расплавленный янтарь. Войтек Грабовски поплотнее стянул на широкой груди ветровку и постарался не слушать.

Кран нависал над ним, как динозавр-зомби, тянул к нему решетчатую руку. Он преувеличенно размашистым жестом подал знак оператору. «Я хочу тебя...» – не унимался голос. Войтек ощутил прилив раздражения.

– Привет из прошлого: тысяча девятьсот шестьдесят шестой, первый хит группы «Дестини», – прощебетал диктор хорошо поставленным голосом вечного юнца.

Ох уж эти американцы, подумал Войтек, шестьдесят шестой им уже кажется замшелой древностью.

– Да выключи ты эту дрянь, – рявкнул кто-то.

– Пошел ты, – отозвался владелец приемника. Ему было двадцать лет, в нем было два метра росту, и он полгода назад вернулся из Вьетнама. Из морской пехоты. Из Кхесани[75]. Возражений не последовало.

Грабовски был бы очень рад, если бы парень выключил радио, но ему не хотелось лезть в это дело и обращать на себя внимание. Его терпели: он был надежным работником, а на пятничных сборищах мог перепить любого. Но держался обособленно.

Балку спустили, и рабочие бросились устанавливать ее на холодном ветру с бухты, который пронизывал тонкий нейлон и стареющую кожу до самых костей, а он принялся размышлять о странной судьбе, которая привела его сюда – Войтека, среднего отпрыска преуспевающего варшавского семейства, щуплого и хилого, мечтавшего посвятить себя науке. Он хотел стать доктором, профессором. Его брат Климент, большой, шумный, храбрый, которому он немного завидовал и которым искренне восхищался, – вот кто собирался поступить в Военную академию, вот кто должен был стать героем.

А потом пришли немцы. Климента убили выстрелом в затылок в Катынском лесу. Сестра Катя бесследно затерялась где-то в полевых борделях вермахта. Мать погибла при последней бомбардировке Варшавы, пока русские сидели у Вислы, предоставив фашистам проделать за них всю грязную работу. Отец, мелкий правительственный функционер, наслаждался мирной жизнью всего несколько месяцев, прежде чем сам получил пулю в затылок, уничтоженный марионеточным люблинским режимом.

Юный Войтек, навсегда расставшись с мечтами об университете, шесть с половиной лет партизанил в лесах и в конце концов оказался на чужой земле, и лишь одна-единственная мечта заставляла его продолжать жить дальше.

«Я хочу тебя».

Бесконечное повторение этих слов уже начинало действовать ему на нервы. Его воспитывали на Моцарте и Мендельсоне. А уж слова... Это была песнь не любви, а животной похоти – призыв к совокуплению.

Любовь была для него чем-то большим – холодная капля затуманила его зрение и исчезла, стертая пронизывающей рукой ветра. Он вспомнил, как венчался со своей боевой подругой Анной в развалинах, оставшихся от деревенского костела после налета эскадрильи «штук», и как потом священник, подобрав ветхую сутану, собственноручно играл Токкату и фугу Баха на чудом уцелевшем органе, а истощенная деревенская девчонка, скорчившись в три погибели, раздувала мехи. На следующий день они лежали в засаде, поджидая фашистов, но та ночь... ох, что это была за ночь...

Еще одна балка взмыла в воздух. Анну вывезли раньше его – ее переправили расторопные британские агенты в июне сорок пятого. С собой в Америку она увезла и их нерожденного ребенка. Он воевал, пока мог, потом вывезли и его.

Теперь он жил в стране, которую любил почти так сильно, как мужчина может любить женщину. У него больше ничего не осталось. За двадцать три года он так и не отыскал следов ни женщины, которую любил, ни ребенка, которого она должна была родить. Хотя, Бог свидетель, он искал их как одержимый.

«Я хочуууу тебя...»

Он закрыл глаза. «Нет, я не знаю, что я сделаю, если придется еще раз прослушать эти убогие слова».

«...увести в могилу за собой».

Музыка взвилась зловещим крещендо. На миг он застыл на месте, как будто пронизывающий ветер обратил в лед пот, которым была пропитана его рубаха. То, что сначала показалось ему слащавой песенкой, вдруг обернулось чем-то неизмеримо более... более злым. Этот человек, идол молодежи, сводил слова любви – да пусть даже похоти – к обряду смерти.

Балка задела стойку и зазвенела, как надтреснутый колокол. Грабовски очнулся, махнул крановщику, чтобы не опускал больше. И напряг слух, чтобы расслышать имя исполнителя: Том Дуглас.

Он запомнит это имя.

* * *

Марк надеялся, что это ухаживание. Два дня спустя Кимберли подловила его, когда он выходил со встречи со своим спонсором, и предложила прогуляться по парку. Она таскала его с собой по ночным клубам и посиделкам с друзьями, водила на демонстрации протеста в Народный парк и на концерты. Девушка добросовестно несла взваленный на себя нелегкий крест избавления его от оков «правильности» – он повсюду бывал с ней на правах приятеля, протеже, друга детства. Но, к сожалению, только не в столь желанной для него роли ее «старичка».

Однако Марк все еще находил в себе силы надеяться. Решительного Филипа он больше не видел. По правде сказать, он вообще никогда не видел ни одного из дружков Подсолнуха дважды. Все они были как на подбор решительные, пылкие, гениальные, активные – и мускулистые, в этом отношении вкусы Кимберли ничуть не изменились. Это служило причиной непрекращающихся душевных терзаний Марка, но в глубине его цыплячьей груди еще теплилась надежда, что в один прекрасный день она поймет, что нуждается в опоре, стабильности и прилетит к нему, как морская птица на островок суши.

Но несмотря на все это, ему так и не удалось преодолеть бездну, отделявшую его от того мира, в который он так рвался, – мира, в котором обитала и чьим олицетворением была Подсолнух.

Зиму он пережил исключительно благодаря надежде, овсяному печенью с шоколадом, которое присылала ему мать. И музыке. Он вырос в семье, где пели вместе с Митчем[76], а Лоуренса Уэлка возносили на ту же высоту, что и Дж. Ф. Кеннеди. Осквернять атмосферу родительского дома рок-н-роллом не дозволялось. Но прежде он не обращал на это внимания, как не обращал внимания ни на что за пределами его лаборатории и его сокровенных фантазий. Он слыхом не слыхивал ни о всеобщем помешательстве на «Битлз», ни об аресте Мика Джаггера по обвинению в ликантропии на концерте на острове Уайт, ни о Лете Любви, ни о буме кислотного рока.

Теперь все это обрушилось на него разом: «Роллинг стоунз», «Битлз», «Эйрплейн», «Грейтфул дед», «Спирит», «Крим» и «Энималз», а также Святая Троица: Дженис, Джими и Томас Мэрион Дуглас, главным образом последний. Его музыка была мрачной, как древние развалины, таящие неведомую опасность. И хотя более спокойная музыка «Мамае энд папас» из эпохи, которая уже стала историей, ему больше нравилась, стиль Дугласа зачаровывал мрачным юмором и еще более мрачной одержимостью – несмотря даже на то, что ницшеанский гнев, подспудно присутствующий в этой музыке, отталкивал его. Пожалуй, причина крылась в том, что Дуглас был всем, чем не был Марк Медоуз: знаменитый, полный жизни, бесстрашный, имеющий бешеный успех у женщин, модный. И туз в придачу.

В среде рок-музыкантов тузов насчитывалось куда больше, чем в любом другом слое населения. Их способности поражали воображение: одни умели производить ошеломляющие световые эффекты, другие играли необыкновенную музыку безо всяких инструментов. Большинство же, однако, манипулировало сознанием слушателей при помощи иллюзий или прямых эмоциональных воздействий. Том Дуглас – Король ящериц – мог дать им всем сто очков вперед.

* * *

Наступила весна. Научный руководитель требовал результатов, и Марк начал впадать в отчаяние, ненавидеть себя за недостаток решимости или чего-то еще, что не давало ему вступить в мир наркотиков и тем самым тормозило его исследование.

Апрель стал свидетелем его удаления из мира в микрокосм, в бумажную реальность, которую он соорудил себе в своих четырех обшарпанных стенах. У него были все пластинки «Дестини», но Марк больше не мог их проигрывать – ни их, ни «Грейтфул дед», ни «Роллинг стоунз», ни канонизированного Джими. Они были живым укором, брошенной перчаткой, которую он не смел поднять.

Он питался шоколадным печеньем, запивая его содовой, и появлялся из своей комнаты лишь затем, чтобы ностальгически предаться пороку своего детства – чтению комиксов. Не только старых классических рассказов о похождениях Супермена или Бэтмена из тех безмятежных времен, когда человечество еще не вытянуло дикую карту, но и тех, что пришли им на смену, воспевавших выдуманные и приукрашенные подвиги настоящих тузов, сродни дрянным ужастикам Старого Запада. Он жадно проглатывал их один за другим, точно запойный пьяница. За неимением лучшего они удовлетворяли ту жажду, которая уже начинала терзать его.

Нет, Марк жаждал не метачеловеческих способностей – такая экзотика была ему ни к чему. Не страстное стремление быть принятым в загадочный мир неформальной культуры, не желание обладать гибким соблазнительным телом бывшей Кимберли-Энн Кордейн заставляло его проводить без сна одну горячечную ночь за другой. Бойцовский характер – вот о чем Марк Медоуз мечтал больше всего на свете. Способность действовать, добиваться своего, оставить след в истории. Хороший или плохой – едва ли имело значение.

Однажды вечером – на дворе был конец апреля – уединение Марка нарушил внезапный стук в дверь. Он как раз валялся на продавленном матрасе, покрытом простынями, которые не менялись ни разу на его памяти, и читал, уткнувшись длинным носом в страницы девяносто второго выпуска комикса «Черепаха». Первой его реакцией был испуг, быстро сменившийся гневом на того, кто осмелился вторгнуться в его жизнь. Он по горло сыт этим миром, хватит, он вполне может обойтись без него. Почему бы миру не ответить ему тем же?

Стук повторился еще раз, повелительный, сотрясающий хлипкую фанерную дверь. Марк вздохнул.

– Что вам нужно? – спросил он почти жалобно.

– Ты собираешься меня впустить или мне придется выбить это недоразумение из папье-маше, которое твой скотина-хозяин именует дверью?

Какое-то время Марк неподвижно лежал на постели. Потом бросил комикс на выщербленный деревянный пол и прямо в дырявых носках пошлепал к двери.

Кимберли стояла у порога, уперев руки в бока. На ней была очередная юбка и вылинявшая розовая блузка, поверх которой, чтобы защититься от пронизывающего ветра с залива, девушка накинула левисовскую джинсовую куртку с черным орлом – эмблемой Союза сельскохозяйственных рабочих – на спине и вышитым символом мира на левой стороне груди. Она решительно шагнула в квартиру и захлопнула за собой дверь.

– Нет, ты только погляди на это безобразие! – Кимберли решительным жестом обвела вокруг себя. – Разве человек может так жить? Питаться одним сахаром, – она кивнула на тарелку с недоеденным печеньем, – и забивать себе мозги этой дрянью, которую заказывает наше скотское правительство. – Этот пассаж предназначался «Черепахе», растрепанным ворохом лежащей на полу. Потом девушка покачала головой. – Ты сам гробишь себя, Марк. Ты заперся от своих друзей, от людей, которые любят тебя. Так не может больше продолжаться. Никогда еще она не казалась ему такой красивой, несмотря на то что вела себя как его мать – или, вернее сказать, отец. Его тощее тело завибрировало, как камертон: Кимберли сказала, что любит его. Да, это не та любовь, которой он так жаждал, так ждал от нее, но он не в том положении, чтобы привередничать.

– Пора тебе выбраться из своей раковины, Марк. Из этой твоей квартиры – это же не квартира, а гроб какой-то. Ты ведь не хочешь превратиться в кого-нибудь из «Возвращения живых мертвецов»?

– У меня много работы.

Она вздернула бровь и поддела ногой «Черепаху».

– Ты идешь с нами.

– Куда? – захлопал он глазами. – С кем?

– Ты что, еще не слышал? – Кимберли покачала головой. – Ну да, конечно. Ты же все это время просидел дома, как монах какой-то. «Дестини» вернулись в город. Сегодня концерт в «Филлморе». Мой старикан подкинул мне деньжат. Я купила нам билеты – тебе, мне и Питеру. Так что давай, бегом одевайся, а не то придется черт знает сколько стоять в очереди. И очень тебя прошу, постарайся хоть на этот раз не вырядиться, как правильное чучело.

* * *

Питер походил на серфингиста и воображал себя Карлом Марксом. Он неприятно напоминал одного из давних ухажеров Кимберли-Энн, капитана футбольной команды, который расквасил Марку нос за то, что тот слишком пялился на нее.

Марк, одетый в поношенный твидовый пиджак и свои единственные джинсы, вдыхал сырой воздух и табачный дым и выслушивал от Питера ту же самую лекцию об «историческом процессе», которую читали ему все приятели Кимберли. Почему-то ему никогда не удавалось извлечь из всех этих манифестов достаточно смысла, чтобы составить о них себе хоть какое-то мнение. Не услышав горячего одобрения и согласия, Питер приморозил его к месту взглядом по-скандинавски синих глаз и взревел:

– Я уничтожу тебя!

Впоследствии Марк обнаружил, что это выражение было беззастенчиво позаимствовано у самого почтенного бородача. Но в тот момент ему захотелось провалиться сквозь заплеванную землю у концертного зала. Не спасло даже то, что Подсолнух стояла рядом с ними, сияя, как будто они только что выиграли для нее приз.

К счастью, Питер устроил шумную перебранку с двумя полицейскими, которые стали обыскивать его у входа на предмет выпивки и тем самым отвлекли его гнев в свою сторону. Сознавая собственную недостойность, Марк про себя пожелал, чтобы полицейские хорошенько отлупили Питера резиновыми дубинками по его белокурой башке, а потом отволокли в участок.

Но «Дестини» завершала самый шумный тур за всю историю своего существования. Том Дуглас, который употреблял выпивку и препараты для расширения сознания в таких количествах, что о них ходило легенд не меньше, чем о его метачеловеческих способностях, перед каждым выступлением напивался в стельку. Король ящериц впадал в бесчинство; на прошлой неделе концерт «Дестини» в Нью-Хейвене завершился беспорядками, после которых старый кампус Йеля и половина города оказались разгромлены. Поэтому в этот вечер полицейские, хоть и неуклюже, но по-своему пытались избежать столкновений. Обыск был не самым умным решением проблемы, но полиция – и администрация «Филлмора» – не рвалась распалить детишек сильнее, чем это в любом случае должен был сделать Том Дуглас. Поэтому его фанатов хотя и обыскивали перед входом, но достаточно аккуратно. Питер вместе с его буйной пшеничной головой очутился внутри практически беспрепятственно.

Первый концерт «Дестини» не просто оправдал все самые смелые ожидания Марка, он во сто крат превзошел их. Дуглас, верный себе, вышел на сцену с двухчасовым опозданием и к этому времени, столь же верный себе, успел набраться до такой степени, что едва держался на ногах и грозил то и дело рухнуть в толпу восторженных поклонников. Но три оставшихся музыканта «Дестини» принадлежали к самым крепким рок-исполнителям. Их опыт с лихвой компенсировал все прочие многочисленные грехи. И постепенно, вплетаясь в крепкий костяк их игры, невнятные выкрики и беспорядочные жесты Дугласа превратились в нечто магическое. Музыка была как взрыв кислоты, которая растворяла сделанные из оргстекла стены тюрьмы Марка, пока не достигла его кожи и не начала разъедать ее.

Огни внезапно погасли, словно резко захлопнулась какая-то гигантская дверь. Откуда-то медленно, глухо забухал барабан. Из темноты прорезался надрывный плач гитары. Одинокое пятно голубого света вспыхнуло и окружило Дугласа, который стоял с микрофоном в центре сцены, и его кожаные штаны поблескивали, точно змеиная чешуя. Он сначала негромко, протяжно, затем все громче и настойчивей затянул вступление к своей самой известной песне «Время змея». Его голос взорвался внезапным визгом, и огни и рев музыкальных инструментов окружили его бушующим прибоем – так они пустились в плавание по самым отдаленным уголкам ночи.

В конце концов Том Дуглас принял облик Короля ящериц. Черная аура била от него во все стороны, как жар из горна, окутывала слушателей дурманной пеленой. Она производила какое-то призрачное, неуловимое воздействие, как новый непонятный наркотик: одних возносила на вершины экстаза, других низвергала в бездну убийственного отчаяния, одни видели то, о чем мечтали, перед другими разверзалось чрево ада. А средоточием этого полночного сияния был Том Дуглас, который разрастался и разрастался, а вместо его широкого мужественного лица то и дело мелькал широкий раздувающийся капюшон гигантской королевской кобры, черной и грозной, которая металась то вправо, то влево, пока он пел.

Когда песня оборвалась слитным стоном голоса, органа и гитары, Марк очнулся и обнаружил, что по его худым щекам неукротимо текут слезы, он стоит, сжимая в одной руке ладошку Кимберли, в другой – руку какого-то незнакомца, а Питер угрюмо сидит на полу и, зарывшись лицом в ладони, что-то бормочет о декадансе.

* * *

Следующий день был последним днем апреля. Никсон оккупировал Камбоджу. По всем кампусам страны, как пламя от разлившегося напалма, прокатилась реакция.

Марк нашел Кимберли на другом берегу залива – в гуще собравшейся в парке Голден-гейт взволнованной толпы она слушала выступления.

– Я не могу! – прокричал он, перекрывая вдохновенную речь оратора. – Я не могу сделать этот шаг... не могу выбраться сам.

– Ай, Марк! – Девушка досадливо тряхнула головой. – Ты такой эгоистичный! Такой... такой... буржуазный!

Она круто развернулась и растворилась в лесу скандирующих тел.

После этого они не виделись три дня.

Марк искал ее, пробираясь сквозь возмущенные толпы, ощетинившиеся частоколами плакатов, которые осуждали Никсона и войну, сквозь пелену дыма от марихуаны, который висел в воздухе, как тяжелый аромат жимолости. Его «суперправильный» наряд притягивал враждебные взгляды, и в тот его первый одинокий день он не раз и не два обходил стороной какого-нибудь неприятного человека, приходя в еще большее отчаяние от собственной неспособности слиться с пульсирующей народной массой вокруг него.

В воздухе пахло революцией. Он ощущал это напряжение, нарастающее, как электростатический заряд.

Марк наткнулся на нее на ночной демонстрации за несколько минут до полуночи третьего мая. Она сидела по-турецки на островке чахлой травы, которой удалось пережить нашествие тысяч протестующих ног, и лениво перебирала струны гитары под усиленные мегафонами звуки речей.

– Где ты была?

Она лишь взглянула на него и покачала головой. Марк опустился на траву рядом с ней.

– Подсолнух, где ты была? Я искал тебя повсюду.

Она наконец-то посмотрела на него, потом грустно покачала головой.

– Я была с народом, Марк. Там, где должна была быть.

Кимберли вдруг подалась вперед и с неожиданной силой сжала его запястье.

– Ты тоже должен был бы там быть, Марк. Просто ты такой... такой эгоистичный. Твой эгоизм – как броня. А ведь ты так много можешь нам дать – сейчас, когда нам нужна вся помощь, какую мы только можем собрать, чтобы дать отпор угнетателям, пока не стало слишком поздно. Выйди из своей скорлупы, Марк. Освободись.

В уголке ее глаза блеснула слезинка.

– Я пытался, – честно ответил он. – Я... просто я, похоже, не могу этого сделать.

С моря тянул легкий ветерок, прохладный и влажноватый, относил в сторону слова, льющиеся из мегафона. Марк поежился.

– Бедный, ты такой закомплексованный! Твои родители, школа – они затянули тебя в смирительную рубашку. Ты должен вырваться на свободу. – Кимберли облизнула губы. – Думаю, я смогу тебе помочь.

Он весь подался вперед.

– Как?

– Тебе нужно научиться сносить стены, как поется в песне. Нужно распахнуть свое сознание.

Пошарив в кармане своей вышитой джинсовой куртки, она что-то вытащила оттуда, зажав в кулаке.

– Колесо, – и разжала руку. На ладони лежала непонятная белая таблетка. – Кислота.

Перед ним был предмет его долгого умозрительного изучения, средство поиска и его цель в одном лице. Легально добыть ЛСД было очень трудно, а пытаться достать ее на черном рынке Марк не хотел из глубоко укоренившегося отвращения, смешанного с инстинктивным опасением того, что эта попытка приведет его за решетку, и это помогало ему отсрочить решающий миг. Ему уже предлагали кислоту прежде – за компанию, но он всегда отказывался, уверяя себя: это потому, что никогда нельзя быть уверенным, какую дрянь тебе подсунул уличный торговец, хотя в глубине души всегда боялся открыть ту таинственную дверь, которую она собой олицетворяла. Но сейчас мир, к которому так хотелось приобщиться, вздымался вокруг него, как море, а женщина, которую он любил, бросала ему вызов и искушала одновременно, и этот вызов-искушение лежал у нее на ладони, медленно тая под дождем.

Марк схватил таблетку, быстро и с опаской, как будто подозревал, что она обожжет ему пальцы. Он надежно спрятал ее в задний карман черных джинсов-дудочек, которые были так основательно заляпаны грязью, что напоминали объект чьего-то неудачного эксперимента с покраской.

– Мне нужно это обдумать, Подсолнух. Я не могу вот так, очертя голову.

Не зная, что еще сказать или сделать, он вытянул худые ноги и поднялся. Кимберли снова удержала его за руку.

– Нет. Останься здесь, со мной. Если ты уйдешь домой, то просто выкинешь ее в сортир.

Она заставила его усесться рядом с ней, ближе, чем когда-либо до этого, и он вдруг сообразил, что на этот раз в поле зрения не наблюдается очередного белокурого активиста-воздыхателя.

– Останься здесь, с народом. Рядом со мной, – прошептала она ему в ухо. Ее дыхание щекотало его мочку, точно трепещущие ресницы. – Ты должен понять, как много приобретешь. Ты – особенный, Марк. Ты можешь совершить столько всего, что будет действительно важно. Останься со мной на эту ночь.

Хотя этот призыв был не столь всеобъемлющим, как хотелось бы Марку, он снова уселся в грязь, и эта ночь прошла в зябком единении: они вдвоем кутались в ее куртку, плечом к плечу, под громогласные призывы к революции – решающему противостоянию с Америкой.

В серых предутренних сумерках демонстранты начали разбредаться. Они вдвоем перебрались в крошечную ночную кафешку неподалеку от кампуса, заказали экологически чистый завтрак, который показался Марку совершенно безвкусным, и Кимберли принялась настойчиво твердить ему о судьбе, которая открывалась перед ним.

– Если бы только ты сумел вырваться из своих собственных оков! – Она протянула руку и сжала его бледные длинные пальцы в своих, маленьких и смуглых. – Когда прошлой осенью я столкнулась с тобой в том клубе, я обрадовалась тебе – думаю, потому, что тосковала по прошлому, хотя оно никуда не годилось. Приятно было встретить дружеское лицо.

Марк поспешно опустил глаза и заморгал, ошеломленный ее открытым признанием в том, что она искала его общества ради того, что он олицетворял, а не кем был на самом деле.

– Теперь это не так. – Он снова поднял глаза, настороженный, как олень, которого рано утром застали врасплох в саду и который готов спасаться бегством при малейшем намеке на опасность. – Я стала ценить тебя за то, что ты такой, какой ты есть. И за то, каким ты можешь стать. За этим «ежиком», очками в роговой оправе и правильной буржуазной одеждой скрывается живой человек. Человек, который умоляет выпустить его на свободу.

Кимберли накрыла его руку своей, легонько погладила ее.

– Я надеюсь, что ты выпустишь его. Мне очень хотелось бы познакомиться с ним. Но пришло время принять решение. Я больше не могу ждать. Настало время выбора.

– Ты хочешь сказать...

Марк запнулся. Его затуманенному усталостью мозгу казалось, что девушка сулит ему нечто неизмеримо большее, чем просто дружбу, и в то же самое время угрожает лишить его даже этой малости, если он не заставит себя действовать.

Он проводил ее до дома. На лестнице Кимберли вдруг обхватила его за шею и неожиданно крепко поцеловала. И исчезла за дверью, оставив его стоять столбом.

* * *

– Наконец-то этим паршивым коммунистам задали перцу. И поделом, скажу я вам, да, поделом.

Войтек Грабовски стоял у подножия строящегося небоскреба, прихлебывал из термоса горячий чай и слушал, как его товарищи обсуждают новости, только что услышанные по все тому же неумолкающему радиоприемнику: национальная гвардия расстреляла митинг в кампусе Кентского государственного университета Огайо. Несколько студентов убиты. Судя по всему, рабочие считали, что это давно пора было сделать.

Он тоже так считал, но эта новость вызвала у него печаль, а не ликование.

Потом, укрепляя балки высоко над миром, он размышлял о трагедии всего происходящего. Американские солдаты сражаются, защищая американские ценности и спасая братский народ от коммунистической агрессии, а их же братья-американцы плюют в них и осыпают проклятиями. Хо Ши Мина изображают героем, будущим освободителем.

Грабовски знал, что это ложь, на собственной шкуре почувствовав, что именно коммунисты подразумевают под «освобождением». Когда он слышал, как их называют героями, в глубине его памяти поднимался хор голосов его убитых друзей и родных, взывая к справедливости.

Дело было не в том, за что выступали демонстранты, а в том, кто они были такие. Отпрыски привилегированных семей, принадлежащих к верхушке среднего класса, они с упрямством избалованных детей крушили ту самую систему, которая даровала им комфорт и стабильность, равных которым не знала история человечества. «Америка пожирает свою молодежь», – вопили они, хотя с его точки зрения все обстояло ровно наоборот: это Америке угрожала опасность быть сожранной своей молодежью.

Они позволили лжепророкам увлечь себя, завести на гибельную почву. Лжепророкам вроде Тома Дугласа. После той памятной песни, которая так потрясла его в ноябре прошлого года, он очень много всего прочитал об этом певце. Теперь ему было известно, что Дуглас – один из зараженных, отмеченных печатью инопланетной отравы, поразившей мир в сентябре сорок шестого, исчадие новой эры зла, зарождение которой Грабовски наблюдал своими глазами с палубы набитого беженцами корабля, стоявшего на якоре у Гавернор-айленд. Ничего удивительного, что дети, словно змеи, жалили своих родителей – ведь их кумирами были люди, несущие на себе печать сатаны.

– Эй! – крикнул здоровенный бывший пехотинец – обладатель приемника. – Эти недоделанные хиппи столпились на улицах перед мэрией, бьют окна и жгут американские флаги!

– Вот сволочи!

– Нужно что-то делать! Это же революция!

Юный ветеран натянул джинсовую куртку и надел на стриженную «под ежик» голову стальную каску.

– Это всего в нескольких кварталах отсюда. Не знаю, как вы, а я собираюсь помешать этому.

Он бросился к кабинке подъемника.

Грабовски хотелось закричать: «Остановись! Пусть власти занимаются этим: если брат начнет сражаться с братом, силы зла победят». Но язык отказался повиноваться ему. Потому что он чувствовал то же возмущение, что и все остальные, и страх – ибо из них лишь он один своими глазами видел последствия той революции, о которой кричали все вокруг. Охваченный волнением, он изо всей силы стиснул балку.

Его пальцы вошли в сталь с такой легкостью, как будто это была та мягкая клейкая размазня, которую американцы считают мороженым. Ибо он сам был отмечен печатью Зверя.

* * *

Остаток дня Марк ходил как в тумане, сплавленном из желания, надежды и страха. Он пропустил даже новости из Кентского университета. В то время как Америка разделилась на тех, кто испытывал ужас, и тех, кто выражал одобрение, он провел ночь в своей квартирке, с тарелкой печенья, читая и перечитывая статьи и затрепанные книги об ЛСД, то вытаскивая таблетку, то снова пряча ее, то крутя ее в пальцах, как талисман. Когда солнце кое-как вползло на небо, мимолетный приступ решимости заставил его бросить таблетку в рот. Он поспешно запил ее глотком оранжевой газировки, пока мужество снова не изменило ему.

Из всего прочитанного следовало, что кислота обычно начинает действовать через час-полтора. Он попытался убить время, листая то сборник Соломона, то марвеловские комиксы, то «Бумс»[77], который он раздобыл в надежде, что он поможет ему в исканиях. Через час, когда дальше ждать действия кислоты в одиночку ему стало совсем уж невмоготу, Марк вышел из квартиры и отправился на поиски Кимберли, желая рассказать ей, что он нашел в себе мужество и сделал этот решительный шаг. Кроме того, он боялся, что кайф настигнет его, когда он будет один.

Марк знал, что она часто ошивается где-то в Беркли, который уже давно занял место почившей в бозе в качестве мекки неформалов всей Бэй-Эриа улицы Хайт, а время от времени подрабатывает в каком-то полуподпольном магазинчике поблизости от Народного парка. Так примерно в половине десятого утра пятого мая тысяча девятьсот семидесятого года он очутился в парке и как по заказу стал свидетелем самого эффектного противоборства между тузами всей эпохи Вьетнамской войны.

В один краткий ослепительный миг все – и власти, и их противники – поняли, что время уличной борьбы пришло. Если революция должна была произойти, она происходила сейчас, на первой обжигающей волне ярости, порожденной бойней в Кентском университете. В то утро лидеры радикалов Бэй-Эриа собрали в Народном парке гигантский митинг – и не только подразделения полиции Бэй-Эриа, но и собственный контингент национальной гвардии Рональда Рейгана были стянуты к парку, чтобы подавить выступление.

Наши рекомендации