В переулке
По длинной улице приближалась луна, Эмори повернулся к ней спиной и пошел. В десяти – пятнадцати шагах от него звучали другие шаги. Точно падали капли – медленно, но как бы настойчиво напоминая о себе. Тень Эмори футов на десять обгоняла его, и настолько же, очевидно, отставали мягкие подошвы. Инстинктивно, как ребенок, Эмори жался к синему мраку белых зданий, испуганно перепрыгивал через полосы света, один раз пустился бежать, неуклюже спотыкаясь. Потом вдруг остановился. Мелькнула мысль – нельзя распускаться. Он облизал пересохшие губы.
Если бы встретить кого‑нибудь хорошего – а есть ли еще на земле хорошие люди или все они теперь живут в белых квартирных домах? Неужели за каждым кто‑то крадется в лунном свете? Но если бы встретить кого‑нибудь хорошего, кто понял бы его и услышал эти чертовы шаги… И тут шаги сразу зазвучали ближе, а луну закрыло черное облако. Когда бледное сияние опять заструилось по карнизам, шаги были почти рядом, и Эмори послышалось чье‑то негромкое дыхание. Ему вдруг стало ясно, что шаги звучат не позади его… а впереди и что так было все время, и он не уходит от них, а идет за ними следом. Он побежал, ничего не видя, стиснув кулаки, чувствуя только, как колотится сердце. Далеко впереди появилась черная точка и постепенно приняла очертания человеческой фигуры. Но теперь это уже не имело значения, он свернул в какой‑то переулок, узкий, темный, пропахший помойкой. Виляя, бежал по длинной извилистой тьме, куда лунный свет проникал только маленькими блестками и пятнами… и вдруг, задыхаясь, в полном изнеможении опустился наземь в каком‑то углу у забора. Шаги впереди остановились, он слышал, как они тихонько шуршат в непрестанном движении, как волны у причала.
Он закрыл лицо руками, зажмурился, заткнул уши. За все это время ему ни разу не пришло в голову, что он бредит или пьян. Напротив, ничто материальное никогда не вселяло в него такого чувства реальности. Сознание его покорно подчинялось этому чувству, и оно было под стать всему, что он когда‑либо пережил. Оно не вносило путаницы. Точно задача, где ответ известен, а решение никак не дается. Ужаса он уже не испытывал. Сквозь тонкую корку ужаса он провалился в пространство, где те ноги и страх перед белыми стенами стали реальными, живыми, неотвратимыми. Только в самой глубине души еще вспыхивало крошечное пламя и кричало, что что‑то тянет его вниз, пытается втолкнуть куда‑то и захлопнуть за ним дверь. А когда эта дверь захлопнется, останутся только шаги и белые здания в лунном свете, и может быть, сам он станет одним из этих шагов.
За те пять или десять минут, что он ждал в тени забора, пламя не угасло… иначе он потом не умел это назвать. Он помнил, что взывал вслух: «Мне нужен кто‑нибудь глупый! Пришлите мне кого‑нибудь глупого!» – взывал к черному забору, в тени которого те шаги все шаркали, шаркали… «Глупый» и «хороший», видимо, слились воедино в силу каких‑то давнишних ассоциаций.
Воля в этих призывах не участвовала, – воля заставила его убежать от той фигуры, что появилась впереди, – а взывал инстинкт, слой за слоем копившаяся традиция, либо бездумная молитва, рожденная давно, еще до этой ночи. А потом вдали словно тихо ударили в гонг, и перед ним над теми ногами сверкнуло лицо, бледное, искаженное каким‑то несказанным пороком, от которого оно кривилось, как пламя на ветру, но те полминуты, что гонг звенел и глухо замирал вдали, он знал, что это лицо Дика Хамберда .
Вскоре затем он вскочил на ноги, смутно сознавая, что звуков больше нет и что он один в редеющем мраке переулка. Было холодно, и он побежал, ровно и без остановок, в ту сторону, где светилась улица.
У ОКНА
Когда он проснулся, телефон у его кровати в гостинице звонил не умолкая, и он вспомнил, что просил разбудить его в одиннадцать. На другой кровати храпел Слоун, одежда его была свалена в кучу на полу. Они молча оделись и позавтракали, потом вышли на воздух. Мысль у Эмори работала медленно, он все старался осознать случившееся и вытянуть из хаоса образов, заполнявших память, какие‑то обрывки действительности. Если бы утро было холодным и пасмурным, он сразу ухватил бы прошедшее, но выдался один из тех редких для Нью‑Йорка майских дней, когда воздух на Пятой авеню сладостен, как легкое вино. Сколько и что именно помнил Слоун – это Эмори не интересовало, судя по всему, Слоун не испытывал того нервного напряжения, которое не отпускало его самого, ходило у него в мозгу туда‑сюда, как визжащая пила.
Потом на них накатился Бродвей, и от пестрого шума и накрашенных лиц Эмори стало дурно.
– Ради бога, пойдем обратно. Подальше от этого… этого места.
Слоун удивленно воззрился на него.
– Ты что?
– Эта улица, это же ужас! Пошли обратно на Пятую.
– Ты хочешь сказать, – повторил Слоун невозмутимо, – что у тебя было вчера несварение желудка и ты вел себя как маньяк, а посему ты уже и на Бродвей больше никогда не выйдешь?
Эмори тут же причислил его к толпе, – прежний Слоун с его легким характером и беспечным юмором стал всего лишь одним из порочных призраков, несшихся мимо в мутном потоке.
– Пойми ты! – выкрикнул он так громко, что кучка прохожих на углу оглянулась и проводила их глазами. – Это же грязь, и если ты этого не видишь, значит, ты и сам грязный.
– Ничего не поделаешь, – упрямо отозвался Слоун. – Да что с тобой стряслось? Совесть замучила? Хорош бы ты сейчас был, если б остался с нами до конца!
– Я ухожу, Фред, – медленно произнес Эмори. Ноги у него подкашивались, и он чувствовал, что если еще минуту пробудет на этой улице, то просто упадет и не встанет. – Ко второму завтраку приду в «Вандербильт». – Он быстро зашагал прочь и свернул на Пятую авеню. В гостинице ему стало легче, когда он вошел в парикмахерскую, решив сделать массаж головы, запах пудры и одеколона вызвал в памяти лукавую, двусмысленную улыбку Аксии, и он поспешил уйти. В дверях его номера внезапная тьма хлынула на него с двух сторон, как два рукава реки.
Он очнулся с четким ощущением, что прошло несколько часов. Рухнул ничком на кровать, объятый смертельным страхом, что сходит с ума. Ему нужны были люди, люди, кто‑нибудь нормальный, глупый, хороший. Он не знал, сколько времени пролежал неподвижно. В висках явственно бились горячие жилки, ужас затвердел на нем, словно гипс. Он чувствовал, что снова выбирается наверх сквозь тонкую корку ужаса, и только теперь яснее различил сумеречные тени, едва не поглотившие его. Видимо, он опять заснул, – следующим, что сохранила память, было, что он уже расплатился по счету в гостинице и садится в такси. На улице лил дождь.
В поезде на Принстон не было знакомых лиц, только стайка совсем, видно, выдохшихся юнцов из Филадельфии. Оттого, что напротив него сидела накрашенная женщина, к горлу снова подступила тошнота, и он перешел в другой вагон, попытался прочесть статью в каком‑то журнальчике. Поймав себя на том, что раз за разом перечитывает те же полстраницы, он отказался от этой попытки и устало припал горячим лбом к отсыревшему стеклу окна. В вагоне курили, было жарко и душно, словно здесь смешались запахи разноплеменного населения всего штата; он попробовал открыть окно, и его обдало холодом облако ворвавшегося снаружи тумана. Два часа пути тянулись как два дня, и он чуть не закричал от радости, когда за окнами поплыли башни Принстона и сквозь синий дождь замелькали желтые квадраты света.
Том стоял посреди комнаты, раскуривая потухшую сигару. Эмори показалось, что при виде его на лице Тома изобразилось облегчение.
– Дурацкий сон мне про тебя снился, – прозвучал сквозь сигарный дым надтреснутый голос. – Будто с тобой случилась какая‑то беда.
– Не рассказывай! – громко вскрикнул Эмори. – Не говори ни слова. Я устал, совсем вымотался…
Том искоса взглянул на него, потом сел и раскрыл свою тетрадь с записями по итальянскому языку. Эмори скинул пальто и шляпу на пол, расстегнул воротничок и наугад взял с полки томик Уэллса. «Уэллс нормальный, – подумал он, – а если и он не поможет, буду читать Руперта Брука».
Прошло полчаса. За окном поднялся ветер, и Эмори вздрогнул, когда мокрые ветки задвигались и стали царапать ногтями по стеклам. Том весь ушел в работу, и в комнате стояла тишина – только чиркнет изредка спичка или скрипнет кожа, когда повернешься в кресле. А потом в один миг все изменилось. Эмори рывком выпрямился в кресле и застыл. Том смотрел на него в упор, недоуменно скривив губы.
– О господи! – воскликнул Эмори.
– Боже милостивый! – крикнул Том. – Оглянись. Эмори молниеносно сделал пол‑оборота. И увидел только темное стекло окна.
– Все исчезло, – раздался после короткого молчания испуганный голос Тома. – На тебя что‑то смотрело. Эмори, весь дрожа, снова опустился в кресло.
– Я должен тебе рассказать, – начал он. – Со мной произошла ужасная вещь. Кажется, я видел… видел дьявола… или что‑то вроде. Ты какое лицо сейчас видел?.. Впрочем, нет, не говори!
И он все рассказал Тому. Когда он кончил, уже наступила полночь, и после этого, при полном освещении, два полусонных перепуганных мальчика читали друг другу вслух «Нового Макиавелли»10, пока небо над Ундерспун‑Холлом не посветлело, и за дверью с легким стуком упал свежий номер «Принстонской газеты», и птицы запели, встречая солнце, омытое вчерашним дождем.