Религиозная основа мирского аскетизма 1 страница

Историческими носителями аскетического протестан­тизма (в принятом нами смысле этого понятия) являются в первую очередь следующие четыре направления: 1 ) кальвинизм в том его облике, который он имел в ряде западноевропейских стран, где завоевал господство в XVII в.; 2) пиетизм; 3) методизм; 4) вышедшие из анабаптистского движения секты1. Ни одно из этих на­правлений не было полностью изолировано от остальных; не было строгого ограничения этих течений и от неаске­тических церквей Реформации. Методизм, который воз­ник в середине XVIII в. внутри государственной церкви Англии, представлялся его основателям не столько новой церковью, сколько возрождением аскетического духа в старой церкви, он отделился от англиканской церкви лишь в процессе своего развития, особенно после пере­мещения методизма в Америку. Пиетизм в Англии и особенно в Голландии возник на почве кальвинизма и в течение определенного времени не порывал с ортодок­сальной верой, от которой он отходил лишь в ряде част­ных вопросов; только к концу XVII в., в период деятель­ности Шпенера, пиетизм слился с лютеранством без достаточно фундаментального догматического обоснова­ния. Пиетизм остался движением внутри церкви; лишь связанная с Цинцендорфом группа, воспринявшая отзву­ки гуситских и кальвинистских идей общины моравских братьев («гернгутеров»), была вопреки своему желанию логикой вещей превращена в своего рода секту, подобно тому как это случилось с методистами. В начальной ста­дии своего развития кальвинизм и секты анабаптистов

[136]

резко противостояли друг другу, однако в баптизме кон­ца XVII в. позиции их сблизились, и даже в индепендентских сектах Англии и Голландии начала XVII в. различия их заключались лишь в степени. Как мы видим на примере пиетизма, постепенно совершался и переход к лютеранству; то же можно сказать о взаимоотношениях между кальвинизмом и англиканской церковью, близкой католицизму по своим внешним чертам и по духу ее наиболее последовательных приверженцев. Аскетическое движение, которое получило наименование «пурита­низм»2 в самом широком смысле этого многозначного понятия, в лице своих многочисленных сторонников и особенно своих наиболее последовательных адептов под­вергало, правда, критике основы англиканства, однако и здесь различия обострились лишь постепенно в ходе борьбы. Если отвлечься от не интересующих нас на дан­ном этапе вопросов устройства и организации — особен­но при такой постановке проблемы, — положение дел остается тем же. Даже самые серьезные догматические разногласия, такие, как различные толкования учения о предопределении и об оправдании верой, переходили друг в друга в самых различных комбинациях; правда, в XVII в. они, как правило, препятствовали сохранению церковного единства, но не повсеместно и не без исклю­чений. Важные для нас черты нравственного поведения в равной степени обнаруживаются у сторонников самых различных деноминаций, вышедших из четырех назван­ных нами источников или из их комбинаций. В даль­нейшем мы увидим, что близкие по своему этическому содержанию положения могут возникать на основе раз­личных догматических учений. Даже имевшие широкое распространение казуистические компендиумы различных вероисповеданий — литературные произведения, предла­гающие средства для спасения души, — стали с течением времени влиять друг на друга, в результате чего между. ними обнаруживается большое сходство при заведомой разнице в практике жизненного уклада. В результате вышесказанного может сложиться представление, что наилучшим методом исследования было бы просто игно­рировать в изучаемых явлениях как догматическую осно­ву, так и этическую теорию и держаться только нравст­венной практики в той мере, в какой она может быть обнаружена. Однако это все-таки неверно. Различие в догматических корнях аскетической нравственности,

[137]

правда, отмерло в ходе ожесточенной борьбы. Но искон­ная вера в эти догматы не только наложила глубокий отпечаток на всю последующую «недогматическую» эти­ку, но она обусловила и то, что лишь знание первоначаль­ного идейного содержания этой нравственности позво­ляет понять, как органично она была связана с идеей потустороннего блаженства, полностью определявшей внутренний мир наиболее глубоких людей того времени; без этой идеи с ее всепоглощающим господством в то вре­мя было совершенно немыслимо какое бы то ни было нрав­ственное преобразование, способное оказать серьезное влияние на жизненную практику. Ведь совершенно оче­видно, что нас интересует не то, чему учили в качестве официальной теории этические компендиумы тех вре­мен3, — хотя это имело несомненное практическое значе­ние вследствие воздействия на верующего таких факторов, как церковная дисциплина, забота о спасении души и проповедь, — нас интересует совсем иное, а именно: выяв­ление тех созданных религиозной верой и практикой ре­лигиозной жизни психологических стимулов, которые да­вали определенное направление всему жизненному строю и заставляли индивида строго держаться его. Эти сти­мулы были в значительной степени обусловлены спе­цификой религиозных представлений. Люди того вре­мени размышляли о сущности абстрактных на первый взгляд догматов с такой интенсивностью, которая в свою очередь может быть понята лишь в том случае, если мы обнаружим ее связь с практическими религиозными ин­тересами. В ходе нашего изложения мы вынуждены будем остановиться на ряде догматических сторон протестант­ских вероучений4 , невзирая на то что эти страницы нашего исследования будут для не склонного к бо­гословию читателя столь же затруднительными, сколь поверхностными и легковесными они покажутся обра­зованному теологу. При этом мы вынуждены пре­образовать религиозные идеи, логически доведенные до предела их внутренней последовательности, в компили­рованные из различных элементов «идеально-типические» абстракции, весьма редко встречающиеся в исторической реальности. Ибо именно потому, что в исторической дей­ствительности невозможно провести четкие границы, мы можем обнаружить специфические их свойства лишь в том случае, если исследуем их наиболее ярко выражен­ные формы.

[138]

Верой5 во имя которой в XVI и XVII вв. в наиболее развитых капиталистических странах — в Нидерландах, Англии, Франции — велась ожесточенная политическая и идеологическая борьба и которой мы именно поэтому в первую очередь уделяем наше внимание, был кальви­низм6. Наиболее важным для этого учения догматом считалось обычно (и считается, в общем, по сей день) учение об избранности к спасению. Правда, часто спо­рили о том, является ли это учение «самым основным догматом» реформатства или лишь «придатком» к нему. Суждения о существенности любого исторического явле­ния — либо не что иное, как оценочные или религиозные суждения (в том случае, если под «существенным» по­нимаются представляющие «интерес» или обладающие устойчивой «ценностью» черты этого явления), либо под сущностью явления имеют в виду его воздействие на исторические события, то есть его каузальную значи­мость: в этом случае речь идет о суждениях, устанав­ливающих историческое сведение явлений. Если исхо­дить, как мы и намереваемся, из последнего, то есть ставить вопрос о значимости названного догмата под углом зрения его культурно-исторического влияния, то придется признать, что значимость эта была чрезвычайно велика7. Ольденбарневельт не устоял, столкнувшись с этим догматом в своей борьбе; раскол в английской церкви стал неодолимым с того момента, когда при Якове I королевская власть и парламент разошлись и в догматической сфере, причем именно в понимании этого догмата; и вообще принято было считать, что в учении о предопределении сосредоточена главная опасность для государства и именно оно было мишенью для ударов со стороны государственной власти в ее борьбе с кальви­низмом8. Возведение этого учения в ранг канонической значимости было главной задачей синодов XVII в., прежде всего Дордрехтского и Вестминстерского, а так­же большого количества менее важных; для бесчислен­ных воителей «ecclesia militans»* это учение служило твердой опорой; оно было поводом для церковных раско­лов в XVIII в., а также в XIX в. и боевым кличем в борьбе за великие преобразования. Пройти мимо него мы не можем, и, поскольку нет оснований считать, что в настоящее время учение о предопределении знакомо

[139]

каждому образованному человеку, мы познакомимся с этим учением из аутентичного текста «Вестминстерского исповедания» 1647 г., положения которого по данному вопросу просто повторяются как в индепендентских, так и в баптистских исповеданиях веры9.

Глава 9 (О свободе воли). № 3: «Грехопадение полностью лишило человека способности направлять свою волю на какие-либо духовные блага или на что-либо, ведущее к блаженству; таким образом, при­родный человек полностью отрешен от добра и мертв во грехе и поэто­му не может по своей воле обратиться или даже приготовить себя к обращению».

Глава 3 (Об извечном решении Бога). № 3: «Бог решением своим и для проявления величия своего предопределил (predestinated) одних людей к вечной жизни, других присудил (foreordained) к вечной смерти». № 5: «Тех людей, которые предопределены к жизни. Бог еще до основания мира избрал для спасения во Христе и вечного блаженства по вечному неизменному намерению своему, тайным решением и свобод­ной волей своей; и сделал Он это из чистой и свободной милости и любви, а не потому, что видел причину или предпосылку этого в вере, добрых делах и в любви, в усердии в чем-либо из перечисленного или в каких-либо других чертах сотворенных им созданий: свершил Он все это к вящей славе высокого милосердия своего». № 7: «И угодно было Богу по неисповедимым решению и воле Его, по которым Он дарует благодать или отказывает в ней, как угодно будет Ему, для возвеличения неограниченной власти своей над творениями своими лишить остальных людей милости своей и предопределить их к бес­честию и гневу за грехи их во славу своей высокой справедливости».

Глава 10 (О действенном призвании). № 1: «И угодно Богу тех, коих он определил к вечной жизни, и только их, в назначенный и подходящий час призвать посредством слова и духа Его... Он вынет из их груди каменное сердце... и даст им сердце живое, Он обратит их волю и предназначит их для блага всемогуществом своим...»

Глава 5 (О провидении). № 6: «Злонамеренных и безбожников, которых Бог, праведный судья, ослепляет и ожесточает за прежние грехи, он не только лишает милости своей, которая осветила бы разум их и смягчила бы их сердца, но подчас отнимает у них и те достоинства, которые они имеют; Он ставит на их пути такие преграды, которые в силу испорченности этих людей становятся для них поводом к греху, Он предает их собственным их порокам, мирским искушениям и власти Сатаны. Таким образом, они сами себя ожесточают, даже теми сред­ствами, которыми Бог пользуется, чтобы смягчить сердца других людей»10.

«Пусть я попаду в ад, но такой Бог никогда не за­ставит меня уважать себя» — таково, как известно, сужде­ние Мильтона об этом учении11. Однако нас интересует в данном случае не оценка догмата, а его историческая роль. Мы лишь кратко остановимся на вопросе о проис­хождении этого учения и о связи его с определенным строем идей кальвинистской теологии. К учению о пред­определении можно было прийти двумя путями. У наибо­лее деятельных и страстных натур, известных всей исто-

[140]

рии христианства, начиная с Августина, ощущение спа­сения постоянно связывается с твердой уверенностью в том, что они всем обязаны действию объективной силы и что их собственная значимость не играет ни ма­лейшей роли в их судьбе. Всеподавляющее ощущение радостной уверенности, которое служит разрядкой судо­рожному состоянию, вызываемому сознанием своей гре­ховности, приходит как бы совершенно неожиданно и исключает возможность объяснить этот невероятный дар божественной милости какими-либо делами, заслугами, глубиной веры или устремлениями. В период расцвета религиозного гения Лютера, когда он писал свою «Сво­боду христианина», он также непоколебимо верил в «тайное решение» Бога как в абсолютный, единственный и необъяснимый источник своего религиозного избран­ничества12.

Формально Лютер не отказался от этого и позже, однако эта идея не только не стала центром его учения, но все больше отступала на задний план, по мере того как Лютер в качестве ответственного за дела церкви политика неизбежно становился все более реалистичным по своим политическим взглядам. Меланхтон совершенно сознательно не включил это «опасное и темное» учение в Аугсбургское исповедание, а для отцов церкви люте­ранства было непоколебимым догматом, что спасение может быть утеряно (amissibilis) и вновь обретено по­каянием, смирением и верой в слово Божье и таинства. Совершенно иначе протекал этот процесс у Кальвина13; в ходе его полемики по догматическим вопросам для него заметно усиливалось значение веры в предопределение. Она получила свое полное выражение лишь в третьем издании его «Institutio» (1543), а центром его учения стала posthurn* в период великой религиозной борьбы, которую стремились завершить синоды в Дордрехте и Вестминстере. У Кальвина «decretum horribile»** не пережито, как у Лютера, а продумано, поэтому значе­ние этой идеи усиливается вместе с усилением логической последовательности его концепции, направившей его помыслы на служение только Богу, а не человеку14. Не Бог существует для людей, а люди для Бога; все деяния человека (для Кальвина также является непре­ложной истиной, что для вечного блаженства предназна-

[141]

чены лишь немногие) имеют смысл только как средство самоутверждения божественного величия. Прилагать масштабы земной «справедливости» к суверенным реше­ниям Всевышнего бессмысленно и к тому же оскорбляет Его величие15. Ибо Он, и только Он один, свободен, то есть неподвластен закону, и решения Его лишь по­стольку могут быть поняты и даже просто известны нам, поскольку Он сочтет за благо сообщить их нам. Нам даны лишь эти фрагменты вечной истины, все остальное, и в частности смысл нашей индивидуальной судьбы, покрыто таинственным мраком, проникнуть в который нам недозволено. Если бы отвергнутые Богом стали жа­ловаться на не заслуженную ими кару, они уподобились бы животным, недовольным тем, что они не родились людьми. Ибо всякая тварь отделена от Бога непреодо­лимой пропастью и обречена им на вечную смерть, разве только он решит иначе во славу величия своего. Нам известно лишь одно: часть людей предопределена к бла­женству, остальные же прокляты навек. Полагать, что заслуги или проступки людей оказывают влияние на их судьбы, было бы равносильно тому, что абсолютно сво­бодные, от века существующие решения Бога мы сочли бы возможным подчинить человеческому влиянию — предположение совершенно немыслимое. Доступный по­ниманию людей «небесный отец» Нового завета, ра­дующийся обращению грешника, как женщина найден­ной монете, вытеснен далекой от человеческого понима­ния трансцендентной сущностью, от века предопределив­шей судьбу каждого человека в соответствии со своими непостижимыми для людей решениями и простирающей свою власть над всем мирозданием вплоть до мельчай­шей частицы космоса16. Поскольку решения Бога изна­чальны и не подвержены изменению, божественное мило­сердие в такой же степени не может быть утеряно теми, кому оно дано, в какой оно недостижимо для тех, кто его лишен.

Это учение в своей патетической бесчеловечности должно было иметь для поколений, покорившихся его грандиозной последовательности, прежде всего один ре­зультат: ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества отдельного индивида17. В решающей для человека эпохи Реформации жизненной проблеме — веч­ном блаженстве — он был обречен одиноко брести своим путем навстречу от века предначертанной ему судьбе.

[142]

Никто не может ему помочь. Ни проповедник — ибо толь­ко избранный способен spiritualiter* понять слово Божье. Ни таинства — ибо установленные Богом для умножения силы его и потому незыблемые таинства не являются средством к спасению, и субъективно они — лишь extre-i-na subsidia** веры. Ни церковь — ибо, хотя требование extra ecclesiam nulla salus*** и действенно в том смысле, что стоящий вне истинной церкви не может принадле­жать к числу избранников Божьих18, тем не менее и отвергнутые Богом принадлежат к (видимой) церкви; более того, они должны принадлежать к ней и подчи­няться ее дисциплинарному воздействию, но не для того, чтобы обрести блаженство — ибо это невозможно, — а потому, что и они должны выполнять заветы Все­вышнего, приумножая славу Его. Ни Бог, наконец, — ибо Христос умер лишь для спасения избранных19, и только их грехи Бог от века решил искупить смертью Христа. Это абсолютное устранение веры в спасение души с помощью церкви и таинств (с последователь­ностью, еще неведомой лютеранству) было той решаю­щей идеей, которая отличала кальвинизм от католи­чества. В этом находит свое завершение тот великий историко-религиозный процесс расколдования мира20, начало которого относится ко времени древнеиудейских пророков и который в сочетании с эллинским научным мышлением уничтожил все магические средства спасе­ния, объявив их неверием и кощунством. Истый пурита­нин даже у гроба своих близких отказывался от всех религиозных церемоний и хоронил их тихо и незаметно, дабы не допустить никакого «superstition»**** , никакой надежды на спасение путем магических сакраментальных средств21. Не существовало не только магических, но и вообще никаких средств, которые могли бы обратить божественное милосердие на того, кто лишен его волею Бога. В сочетании с жестким учением об абсолютной трансцендентности Бога и ничтожности всего сотворен­ного эта внутренняя изолированность человека служит причиной негативного отношения пуританизма ко всем чувственно-эмоциональным элементам культуры и субъ­ективной религиозности (поскольку они не могут служить

[143]

спасению души и способствуют лишь появлению сенти­ментальных иллюзий и суеверному обожествлению руко­творного), а тем самым и причиной принципиального отказа его от всей чувственной культуры вообще22. Вместе с тем эта отъединенность является одним из кор­ней того лишенного каких-либо иллюзий пессимистиче­ски окрашенного индивидуализма23, который мы наблю­даем по сей день в «национальном характере» и в инсти­тутах народов с пуританским прошлым, столь отличных от того совершенно иного видения мира и человека, кото­рое было характерным для эпохи Просвещения24. Следы влияния учения о предопределении для интересующего нас периода мы находим во всех элементарных чертах жизненного поведения и мировоззрения, причем даже там, где его догматическая значимость уже исчезла, ибо это учение было лишь самой крайней формой той исклю­чительности доверия к Богу, анализом которого мы здесь занимаемся. Примером может служить хотя бы порази­тельно часто повторяющееся, прежде всего в английской пуританской литературе, предостережение не полагаться ни на помощь людей, ни на их дружбу25. Даже кроткий Бакстер призывает к глубокому недоверию по отношению к самому близкому другу, а Бейли прямо советует нико­му не доверять и никому не сообщать ничего компроме­тирующего о себе: доверять следует одному Богу26 В соответствии с этой настроенностью в областях, где господствовал кальвинизм, незаметно была отменена исповедь, что являло собой резкое противоречие люте­ранству (у Кальвина исповедь вызывала сомнение лишь постольку, поскольку ей могло быть дано неверное сакра­ментальное истолкование). Это было событием чрезвы­чайной важности. Прежде всего оно было симптомом, характерным для воздействия этой религиозности, но также и психологическим импульсом для определения ее этической позиции. Средство периодической «разрядки», которое снимало эмоционально окрашенное сознание своей вины27, было устранено. К влиянию этой веры на повседневную нравственную практику мы еще вернемся. Совершенно очевидно, какие последствия проистекали из этого для религиозной настроенности всех людей. Общение кальвиниста с его Богом происходило в атмо­сфере полного духовного одиночества, несмотря на то, что принадлежность к истинной церкви28 рассматрива­лась как необходимое условие спасения. Каждый, кто

[144]

хочет ощутить специфическое воздействие29 этой свое­образной атмосферы, может обратиться к книге Беньяна «Pilgrim's progress»* 30, получившей едва ли не самое широкое распространение из всех произведений пуритан­ской литературы. В ней описывается, как некий «хри­стианин», осознав, что он находится в «городе, осужден­ном на гибель», услышал голос, призывающий его не­медля совершить паломничество в град небесный. Жена и дети цеплялись за него, но он мчался, зажав уши, не разбирая дороги и восклицая: «Life, eternal life!»** Едва ли самый углубленный и тонкий анализ мог бы более отчетливо передать настроение пуританина, занятого, по существу, только собой и помышляющего только о своем спасении, чем те наивные чувства, которые высказывает, находясь в тюрьме, бродячий лудильщик*** , встречаю­щий всеобщее одобрение верующих; его елейные беседы с попутчиками, обуреваемыми тем же стремлением, что и он, несколько напоминают «Праведных гребенщиков» Г. Келлера. И только после того, как паломник почув­ствовал себя в безопасности, у него возникла мысль, что неплохо бы соединиться со своей семьей. Здесь тот же мучительный страх смерти и страх перед загробным ми­ром, который так ярко выражен у Альфонса де Лигуори, известного нам по описанию Деллингера. Как бесконечно далеки эти чувства от гордого духа посюсторонности, находящего свое выражение у Макиавелли, когда он воздает хвалу тем гражданам Флоренции, для которых в борьбе против папы и интердикта любовь к родине была более сильным стимулом, чем забота о спасении души; еще более далеки эти чувства от мироощущения, выраженного Р. Вагнером в предсмертных словах Зиг­мунда перед роковым поединком: «Поклонись Вотану от меня, поклонись Валгалле... но о недостижимом блажен­стве Валгаллы не говори мне ничего». При всем сход­стве ощущения, описанного Беньяном и Лигуори, харак­терны различия в его последствиях: страх, который ведет одного человека к самому крайнему самоуничтожению, служит другому импульсом к беспрестанной и система­тической борьбе с жизненными трудностями. Чем же объяснить это различие?

[145]

На первый взгляд представляется загадочным, как тенденция к внутреннему освобождению человека от те­нет мира может сочетаться в кальвинизме с несомненным превосходством его социальной организации31. Однако, как ни странно, это превосходство является прямым след­ствием той специфической окраски, которую принимает христианская «любовь к ближнему» под влиянием внут­ренней отъединенности человека, свойственной кальви­нистской вере. Это следствие носит прежде всего догма­тический характер32. Мир существует для того, и только для того, чтобы служить самопрославлению Бога: хри­стианин-избранник существует для того, и только для того, чтобы осуществлять в своей мирской жизни запо­веди во славу Всевышнего. Богу угодна социальная деятельность христианина, ибо он хочет, чтобы социаль­ное устройство жизни соответствовало его заповедям и поставленной им цели. Социальная33 деятельность каль­виниста в миру—деятельность «in majorem gloriarn Dei»*. Таков характер и профессиональной деятельности, которая осуществляется в рамках посюсторонней жизни во имя общего блага. Уже Лютер, как мы видели, вы­водил профессиональную деятельность, основанную на разделении труда, из «любви к ближнему». Однако то, что у Лютера было лишь смутным предчувствием, чисто теоретической конструкцией, стало характерной чертой всей этической системы кальвинизма. «Любовь к ближ­нему», мыслимая только как служение Богу34, а не твари, находит свое выражение в первую очередь в выполнении профессионального долга данного lex naturae** ; при этом «любовь к ближнему»35 обретает своеобразный объектив­но безличный характер, характер деятельности, направ­ленной на рациональное преобразование окружающего нас социального космоса. Ибо поразительно целесообраз­ное устройство этого космоса, который и по библейскому откровению, и по самой природе вещей, очевидно, пред­назначен для того, чтобы идти на «пользу» роду чело­веческому, позволяет расценивать эту безличную дея­тельность на пользу общества как угодную Богу и на­правленную на приумножение славы Его. Полное исклю­чение проблемы теодицеи и всех вопросов о «смысле» мира и человеческой жизни, которые служили иным темой столь мучительных раздумий, было для пуританина,

[146]

как (совсем по другим причинам) и для иудея, чем-то само собой разумеющимся. Впрочем, в известном смысле это относится и ко всей немистической христианской религиозности. В кальвинизме к этой экономии сил при­соединяется еще одна действующая в том же направлении черта. Кальвинизму неизвестен разлад между «отдель­ным человеком» и «этикой» (в понимании Серена Кьеркегора), хотя в вопросах религии кальвинистская вера предоставляет индивида полностью самому себе. Здесь не место анализировать причины этого явления или значение подобной точки зрения для политического и экономического рационализма кальвинистов. Однако следует указать на то, что оно определило утилитарный характер кальвинистской этики и ряд своеобразных черт кальвинистской концепции профессионального призва­ния36. В данной связи мы считаем необходимым вновь обратиться к учению о предопределении.

Решающей для нас проблемой является следующая: как люди мирились37 с подобным учением в век, когда загробная жизнь представлялась не только более зна­чительной, но во многих отношениях и более надежной, чем все интересы посюстороннего существования38? Со­вершенно очевидно, что рано или поздно перед каждым верующим должен был встать один и тот же вопрос, оттесняющий на задний план все остальное: избран ли я? И как мне удостовериться в своем избранничестве39? Для Кальвина эта проблема не возникала. Он ощущал себя «орудием» Бога и не сомневался в своей избранности. Поэтому на вопрос, каким образом человек может удосто­вериться в том, что он избран, у него был, по существу, лишь один ответ: надо удовлетвориться знанием о суще­ствовании Божьего решения и постоянным упованием на Христа, которое дает истинная вера. Кальвин полностью отвергает предположение, согласно которому по поведе­нию людей можно определить, избраны они или осуждены на вечные муки — такого рода попытки представляются ему дерзостным желанием проникнуть в тайный промысел Божий. В земной жизни избранные внешне не отличаются от отверженных40; субъективный опыт избранных досту­пен также в качестве «ludibria spiritus sancti»* и осуж­денным, с одним только исключением, которое заключается в «finaliter»** устойчивом уповании на Бога. Избранные

[147]

образуют, следовательно, невидимую церковь Божью и остаются ею. Эти положения претерпели, естественно, существенное изменение у эпигонов — уже у Безы— и прежде всего в повседневной жизни широких слоев ве­рующих. Для них «certitude salutis»* в смысле возмож­ности установить факт избранности приобрела абсолют­ную, превышающую все остальные вопросы значимость41, и в самом деле, повсюду, где господствовало учение о пред­определении, обязательно вставал вопрос о существовании верных признаков, указывающих на принадлежность к кругу «electi»** . Этот вопрос в течение долгого времени играл первостепенную роль не только в развитии вырос­шего на почве реформатской церкви пиетизма, для кото­рого он в известный период был основополагающим. В дальнейшем, когда мы обратимся к столь важному в политическом и социальном отношении реформатскому учению о причастии и к применению его на практике, мы остановимся на том, какую роль возможность установить факт избранности данного индивида играла, например, в вопросе о допущении его к причастию, то есть к глав­ному таинству, что в течение всего XVII в. имело ре­шающее значение для социального положения прича­щающихся.

Совершенно невозможно было удовлетвориться (во всяком случае, поскольку речь шла о собственном избран­ничестве) указанием Кальвина, формально не отвергну­тым42 ортодоксальной доктриной кальвинизма, согласно которому доказательством избранности служит устойчи­вость веры, возникающая как следствие благодати43. Это было в первую очередь невозможно в рамках душе­спасительной практики, повсеместно наталкивающейся на муки, порождаемые этим учением. Трудности преодо­левались самым различным способом44. Если отвлечься от прямого преобразования учения об избранности к спасению, от его смягчения или, по существу, отказа от него45, то речь может идти о двух взаимосвязанных типах душеспасительных назиданий. В одном случае верующему вменяется в прямую обязанность считать себя избранником Божьим и прогонять сомнения как дьявольское искушение46, ибо недостаточная уверенность в своем избранничестве свидетельствует о неполноте веры и, следовательно, о неполноте благодати. Увещевания

[148]

апостола об «упрочении» своего призвания здесь толкуют­ся, следовательно, как обязанность завоевать в повсе­дневной борьбе субъективную уверенность в своем избран­ничестве и в своем оправдании. На смену смиренным грешникам, которым Лютер сулил Божью милость, если они, преисполненные веры и раскаяния, вверят себя Богу, теперь в лице непреклонных купцов героической эпохи капитализма приходят выпестованные пуританизмом «святые»47; отдельные представители их сохранились вплоть до наших дней. Второй способ состоит в том, что в качестве наилучшего средства для обретения внутрен­ней уверенности в спасении рассматривается неутомимая деятельность в рамках своей профессии48. Она, и только она, прогоняет сомнения религиозного характера и дает уверенность в своем избранничестве.

Наши рекомендации