I. вступительные замечания 6 страница

Этот взгляд на природу государства как на организацию классового господства развивается. Энгельсом и в его сочинении «Der Ursprung der Familie, des Privateigentums und des Staates»[336]. И здесь государство рассматривается как продукт борьбы классов, не имеющий другого назначения, кроме сохранения порядка в обществе, раздираемом непримиримыми противоречиями[337].Когда эти противоречия исчезают, вместе с ними неизбежно исчезает и государство. «Общество, которое преобразовывает производство на основе свободного и равного союза производителей, переводит весь государственный механизм туда, куда он с этих пор должен принадлежать, – в музей древностей, рядом с прялкой и бронзовым топором»[338].

С точки зрения науки государственного права тотчас же бросается в глаза очевидный пробел этого воззрения: государство не есть только классовое господство, это прежде всего публично-правовое регулирование частной и общественной жизни, и в этом смысле оно не может исчезнуть с исчезновением классовых различий. Публично-правовое регулирование жизни, направленное к поддержанию правильного действия данной общественной организации, не только не делается излишним, но становится еще более необходимым в обществе социалистическом, где все основано на обобществлении орудий производства и на устранении анархии хозяйственного оборота. Анархия может быть устранена только планомерной организацией, только сознательным регулированием, только принудительным действием власти, и в этом смысле социализм не исключает, а неизбежно требует государственной власти[339].

В первоначальном начертании идеала общечеловеческого освобождения, которое Маркс дает в статье «Zur Judenfrage», вопрос о необходимости публично-правового регулирования общественных отношений, как мы видели, отпадал; но отпадал он здесь только потому, что все это начертание делалось на отвлеченной высоте чистого утопизма: поскольку индивидуальный человек «в своей эмпирической жизни, в своем индивидуальном труде, в своих индивидуальных отношениях» становится родовым существом, ему нет нужды «отделять от себя общественную силу в виде политической силы». Когда все противоречия между личностью и обществом сглажены и примирены, тогда всякое принудительное внешнее регулирование жизни заменяется саморегулированием общественного оборота. Только в том случае, если увенчать классовую теорию государства этой утопической вершиной, если подставить под нее скрытые предположения первоначальной утопии безгосударственного состояния, возможно понять, каким образом она выкидывает в своем идеальном построении идею государства. Однако, как мы видели, классовая теория в том виде, как она выражается и в «Коммунистическом Манифесте», и в различных сочинениях Энгельса, если и достигает своей конечной вершиной утопической высоты абсолютного общечеловеческого освобождения, своими практическими реальными предположениями остается на почве действительности. Но здесь ей приходится говорить об «овладении средствами производства», о «сосредоточении производства в руках объединенных членов общества», а это немыслимо без публично-правового регулирования экономического оборота, без принудительного действия государственной власти. Действие этой власти классовая теория признает необходимым только для целей ниспровержения капиталистического строя. Но это признание включает в себя мысль о том, что государственная власть может существовать не только как орудие угнетения и эксплуатации, но и как средство для устранения угнетения и эксплуатации[340]. Последовательно развивая эту мысль, пришлось бы признать возможность сочетания идеи социализма с идеей государства или, говоря иными словами, допустить, как это и сделал Лассаль, что борьба с существующей формой государства не должна переходить в борьбу с самой идеей государства, что государство, и именно прогрессирующее правовое государство, вдохновляемое идеями социальной справедливости, есть та форма общественного бытия, которая связывает настоящее с будущим. Но для этого надо признать также и основную предпосылку теории правового государства, что и в жизни современного общества со всеми его классовыми и индивидуальными различиями есть возможность признания чистой идеи права, есть почва для применения некоторых общих и объединяющих всех правовых начал, имеющих сверхклассовый и, следовательно, общечеловеческий и общегражданский характер. С давних пор теория правового государства вдохновляется идеей естественного права как представлением об общечеловеческой справедливости, осуществляемой в положительном праве. Идеальное преобразование общественных форм должно, согласно этой теории, дать высшее торжество идее права, идее планомерного и справедливого регулирования жизни. Совершенное правовое государство в идее должно обнять всех граждан нормами идеального естественного права, и постепенное приближение кэтому идеалу возможно именно потому, что есть такие нормы всепокоряющей справедливости, которые объединяют всех, которые уже теперь возвышаются над разнообразием положений и лиц и, пусть даже весьма несовершенно и частично, но все же руководят и прогрессом государственного строительства, и развитием права, и отправлением правосудия. Теория, которая утверждает, что правовое государство осуществляется в историческом движении человечества, должна признать, что и в настоящем несовершенном состоянии человечества есть такие нормы права и морали, которые общеобязательны для всех, которые истекают из беспристрастной и нелицеприятной идеи справедливости. Она должна признать, что уже теперь действует в жизни такая идея права, которая дает начало не буржуазным и не пролетарским, а общечеловеческим правовым представлениям, одинаково стоящим над богатыми и бедными, сильными и слабыми. Таковы основные предпосылки и верования теории правового государства. Трагическое раздвоение марксизма состоит в том, что скрыто и бессознательно он сам вынуждается склониться к этим верованиям, а открыто и теоретически он должен их отвергнуть. Последовательно проведенная классовая теория государства, рассматривающая государство как орудие классового господства, при наличности классов не может допустить нейтральной области сверхклассовых интересов и норм. Существование государства, по словам Энгельса, есть свидетельство того, что общество «запуталось в неразрешимое противоречие с самим собою и раскололось на непримиримые противоположности, изгнать которые оно бессильно»[341]. Если государство существует, это значит, что существуют классы, интересы которых непримиримы или, говоря иначе, государство есть отражение и порождение существующих неразрешимых противоречий, область скрытой или открытой социальной вражды. Как представитель абсолютного коллективизма, Энгельс не может признать, что государство вызывается к жизни не одними классовыми противоречиями, а прежде всего теми различиями, которые обусловливаются естественным и законным разнообразием индивидуальных характеров, положений и стремлений. Он не может допустить, что государство не потому вынуждается к признанию известных различий и противоречий, что оно держится за них как за основу своего существования, а потому, что устранение всех различий и противоречий было бы вместе с тем устранением свободы и порабощением личности. Учение Энгельса о государстве как об организации, связанной с общественными противоречиями, соответствует тому основному положению государственной науки, согласно которому государство сочетает различия, вытекающие из свободы, с единством общей цели, обусловленной общностью и взаимностью развития. Но это положение принимает у Энгельса такой вид, что государство поддерживается исключительно классовыми противоречиями, которые оно может приводить только к чисто внешнему и насильственному единству. Для одних это орудие господства и угнетения, для других – символ рабства и подчинения. Нейтральных, примиряющих начал при таких условиях в государстве нет и быть не может. Осуществление справедливого права переносится всецело в область идеала. Оно делается возможным лишь при радикальном переустройстве общества, когда уничтожаются в нем антагонизмы и противоречия, когда устраняется разделение управляющих и управляемых и общество становится автономным и самоуправляющимся, отрешаясь от всяких следов государственной организации. При таком воззрении государство всецело относится в сферу недолжного, противного справедливости; а вместе с государством в эту же сферу попадает и все современное право: порождение классового государства, оно проникнуто тем же коренным грехом непримиримых классовых противоречий.

Энгельс противопоставляет свой взгляд на государство учению Гегеля, согласно которому государство есть «действительность нравственной идеи»; эго противопоставление делается им с такою резкостью, что государство оказывается совершенно за пределами нравственной идеи и вне действия справедливости: оно становится всецело выражением силы; как и с другой стороны, нравственная идея и общеобязательная справедливость оказываются всецело за пределами современного государства и считаются осуществимыми только в будущем социалистическом строе. Согласно общему духу абсолютного социализма, и в этом отношении между будущим и настоящим лежит непроходимая пропасть. Старый мир должен пройти чрез огонь катастрофического очищения, через чудо всеобщего преображения для того, чтобы из него родился новый мир. Отсюда следовало бы вывести, что с точки зрения марксизма отношение к государству может быть только одно: отрицательное и враждебное. Надо всячески бороться с государством, стремиться к его уничтожению или, что то же, стремиться к уничтожению классов и классовых противоречий. Возможность общей гармонии и социального мира появится только тогда, когда классы, классовые противоречия и государства будут уничтожены. Для государства же достижение этой цели немыслимо: являясь продуктом непримиримых классовых противоречий, оно не может их уничтожить, не уничтожая вместе с ними и самого себя: оно бессильно разрушить тот фундамент, на котором само же оно и утверждается. И так как государство не может устранить или примирить классовые противоречия, то ему остается только одно: держать их в узде, im Zaum zu halten[342]. Тот мир, который оно установляет, есть внешний призрачный порядок, поддерживаемый силой; по общему правилу государство находится в руках могущественного, экономически господствующего класса. Правда, устами Энгельса марксизм допускает и некоторые исключения: «Бывают иногда периоды, когда борющиеся классы настолько поддерживают равновесие друг против друга, что государственная власть по отношению к ним получает на короткое время известную самостоятельность в качестве кажущейся посредницы. В таком положении находится абсолютная монархия семнадцатого и восемнадцатого столетий, которая уравновешивает между собою дворянство и буржуазию; в таком же положении был и бонапартизм первой и особенно второй французской империи, который пользовался пролетариатом против буржуазии и буржуазией против пролетариата. Новейшим искусством этого рода, при котором управители и управляемые попадают в одинаково комическое положение, является новая германская империя бисмарковой нации: здесь капиталисты и рабочие по отношению друг к другу одинаково уравновешиваются и обманываются на благо оскудевающих прусских юнкеров»[343]. Казалось бы, это исключение, которое указывается Энгельсом для семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого веков, которое растягивается на целые столетия и вовсе не является кратковременным, должно было бы навести на мысль, что государственная власть обладает «по крайней мере частичной независимостью от господствующего класса и может, благодаря этому, принимать меры, противные интересам этого класса»[344]. Казалось бы, что отсюда следует заключить, что для государства есть возможность самостоятельного нейтрального регулирования. Но Энгельс, очевидно, понимает приводимое им исключение так, как обыкновенно понимают исключения, т.е. в том смысле, что они подтверждают правила. Поэтому-то он и говорит с такой иронией о случаях балансирования власти между отдельными классами. И ему кажется, что общее правило остается незыблемым, что зависимость власти от господствующего класса есть закон государственного бытия. Но если так, то, очевидно, следует бороться с самой идеей государства как с идеей классового угнетения. Надо стремиться к тому, чтобы государства не было, чтобы не было господства одних над другими, чтобы «свободное развитие каждого стало условием свободного развития всех». Так и классовая теория, последовательно проведенная, приводила к анархическому бунту против самой идеи государства и склоняла кутопии безгосударственного состояния.

Но таким образом марксизм вступал в противоречие с другой своей теорией, которая была вместе с тем и основной теорией социализма. Поскольку он требовал устранения анархии из хозяйственной жизни, поскольку он настаивал на планомерном обобществлении и рациональном сосредоточении всех частных и общественных сил и средств, – он не мог обойтись без идеи публично-правового регулирования, а следовательно, и без государственной идеи. Утопическая мечта уносила его в заоблачные сферы анархии, а практическая потребность возвращала на почву действительности, в область государственного управления. И в данном случае лишь при полной неясности юридических представлений можно было, подобно Энгельсу, утверждать, что это будет только «распоряжение вещами и руководство процессами производства, а не управление лицами». Ведь за вещами и процессами производства стоят лица, и распоряжаться вещами, не затрагивая людей, с которыми они так или иначе связаны, невозможно. Это простейшая юридическая истина, не нуждающаяся в доказательствах. Кактолько признается необходимость регулирования хозяйственной жизни, этим самым устанавливается и неизбежность государственной власти.

И в самом деле, нетрудно показать, как мы и отметили это выше, что лишь утопическими концами своими марксизм соприкасается с анархизмом, от которого он решительно отталкивается, как только переходит к соображению реальных возможностей и перспектив. Если поставить вопрос, как проводит он свое отрицание государственной идеи, то окажется, что это только и удается ему в туманных высотах чистого отвлечения, спускаясь с которых он должен изменить своей утопии. На вершинах утопизма все представляется возможным: предполагается, что в совершенном обществе, отделенном целой пропастью от существующих несовершенств, исчезнет различие классов, не будет более господствующих иугнетаемых; а отсюда затем выводится, что это и будет истинное царство свободы: государства более не будет, все будут свободны. Нельзя, однако, не признать, что в данном случае от предположения к выводу совершается очевидный скачок: здесь упускается из вида, что если никто не будет в угнетении у какого-либо отдельного класса, то все будут, однако, в подчинении у общества, и что обществу придется осуществлять свое господство путем публично-правового регулирования при посредстве принудительной государственной власти, Из того, что рабочие освободятся от власти капиталистов, отнюдь не следует, что они освободятся от всякой власти вообще. Место капиталистов займет все общество, и хотя в нем уничтожатся различия классов, но не уничтожится власть общества над личностью. Не будет неравенства прав, все будут равноправными участниками общего дела; но сказать, что из этого равенства произойдет и полная свобода, это значит сделать очевидный логический скачок. Для нас ясно, почему марксизм делает этот скачок: ведь он понимает свободу как слияние лица с обществом, как неразрывную гармонию личного и общественного начал. Он полагает, что как только исчезнут классовые противоречия, исчезнут и всякие противоречия вообще. Наступит полная гармония интересов, взглядов и стремлений. В общем каждый будет видеть и личное, а в личном не будет проявляться ничего, не соответствующего общему. И когда совершилось это благодатное поглощение лица обществом, когда человек, по выражению Маркса, «свои forces propres познал и организовал как силы общественные и потому уже не отделяет общественной силы от себя в виде политической силы», тогда естественно предположить, что установленная таким образом человеческая эмансипация будет поддерживаться внутренним совершенством идеального экономического быта, автоматическим действием имманентных законов обобществленного производства. Если государство есть только отражение несовершенства и анархии современного экономического строя, то ясно, что в совершенном строе в нем не будет нужды. Это костыли хромающего, которые он бросает, когда исцеляется от болезни ног. Человек здоровый не нуждается в искусственных опорах: он совершает свои движения естественно и непринужденно, в силу бессознательных навыков, основанных на законах механики.

Несомненно, что именно такова была логика утопической мысли, создавшей представление о безгосударственном и метаюридическом состоянии. Такое представление могло опираться только на самоопределение экономически совершенного общества, на действие идеальных экономических условий, обеспечивающих полную правильность экономического оборота. Если есть вера, что найдено чудесное средство спасения, что вся тайна совершенной жизни в радикальном преобразовании экономического базиса, нечего думать о каких-то внешних вспомогательных и дополнительных средствах, вроде нового права и нового государства, которые могли бы обеспечить или хотя бы только облегчить действие новых экономических условий: правильное действие их обеспечено и так, силою их чудесного, непроизвольно и автоматически совершающегося функционирования. Таковы были скрытые предположения этой утопии безгосударственного состояния, сближавшие ее с прудоновским анархизмом. И когда мы взвешиваем всю силу этих утопических предположений, мы понимаем, почему социализм Маркса становится в резкую оппозицию к идее демократии, к идеалу свободного народного государства: в рамки социалистической утопии не вмещается и самое свободное демократическое устройство, поскольку оно остается все же государством, продуктом общественных противоречий и индивидуальной свободы. «Свободное государство – что это такое?» – спрашивает Маркс и отвечает, что целью рабочих отнюдь не является «сделать государство свободным». «Свобода состоит в том, чтобы сделать государство из стоящего над обществом в совершенно ему подчиненный орган». Государство должно быть поглощено обществом. С этой точки зрения идеал свободного государства представляется Марксу простым недоразумением: это верование «вульгарной демократии, которая видит в демократической республике тысячелетнее царствие и не имеет никакого предчувствия о том, что именно в этой последней государственной форме борьба будет окончательно разыграна»[345]. В иных выражениях то же отрицание демократической идеи государства мы встречаем у Энгельса. Имея в виду переходный период к социализму, когда пролетариат, по учению марксизма, должен овладеть государственной властью, он допускает, что в это время пролетариат будет пользоваться государством, но только временно и вовсе не в интересах свободы, а в целях обуздания своих противников; когда же наступит свобода, тогда о государстве уже не будет речи. Поэтому самое выражение: «свободное государство» представляется Энгельсу «чистой бессмыслицей»[346].

Так утопическая мечта отрывает марксизм от обычных путей истории. Но первая же мысль об осуществлении этой мечты тотчас возвращает его на историческую почву: тут вступает в свои права реалистическая сторона этой доктрины, требовавшая прямой связи с конкретными историческими фактами. На вопрос о том, как осуществить социалистический идеал, «Коммунистический Манифест» отвечает, что «первый шаг рабочей революции есть возвышение пролетариата до значения господствующего класса и овладение демократией»[347]. Известно, что эта мысль об «овладении властью» и «диктатуре пролетариата» осталась и на последующее время краеугольным камнем социалистической тактики. В 1875 году, в «Критике Готской программы», как и в 1847 году в «Коммунистическом Манифесте», Маркс одинаково утверждал, что в переходный период между капиталистическим икоммунистическим обществом государство не может быть ничем иным, как революционной диктатурой пролетариата[348]. Таким образом оказывается, что основным рычагом экономического переворота является политическая революция, а необходимой опорой для социалистического строя является новая политическая власть – власть пролетариата. Так именно и говорится в «Коммунистическом Манифесте»: «Пролетариат употребит свое политическое господство для того, чтобы постепенно отобрать у буржуазии весь капитал, сосредоточить все орудия производства в руках государства, т.е. организованного в качестве господствующего класса пролетариата и с возможной скоростью умножить массу производительных средств. Конечно, это может совершиться прежде всего лишь посредством деспотических вторжений в право собственности и в буржуазные производственные отношения, т.е. посредством таких мер, которые кажутся экономически недостаточными и неприемлемыми, но которые по ходу движения дадут результаты, превышающие их и которые неизбежны для ниспровержения всех производственных отношений в целом»[349].

Очевидно, для этих революционных задач новой власти потребуются и новые учреждения. В «Коммунистическом Манифесте» этот вывод еще не высказывается определенно. Из текста его ясно только одно, – то, для чего впоследствии Энгельс нашел столь отчетливое выражение, – что во время своей диктатуры пролетариат должен пользоваться властью вовсе не в интересах свободы, а в целях обуздания своих противников. Но именно этот боевой характер диктатуры пролетариата, эта необходимость обеспечить за трудящимися перевес и успех в незаконченной борьбе с буржуазным строем требует соответствующего изменения государственных учреждений.

С полной ясностью Маркс выражает это положение в своем очерке: «Der achtzehnte Brumaire», в связи с ожиданиями, возбужденными в нем февральской революцией. В 1852 году, когда он писал этот очерк, ему казалось, что революция продолжает зреть и собирать свои разрушительные силы. Сначала она привела к завершению парламентскую власть, чтобы быть в состоянии ее разрушить. После того, как это достигнуто, она завершает организацию исполнительной власти, сводит ее к ее чистейшему выражению, изолирует ее. Исполнительная власть с ее чудовищной бюрократической и военной организацией, с ее широко разветвленной и искусственной государственной машиной, войско чиновников в полмиллиона человек и армия еще с полмиллиона, это ужасное паразитное тело, возникло во время абсолютной монархии. Все перевороты совершенствовали эту машину, вместо того, чтобы ее сломать. Партии, которые попеременно боролись за власть, считали главной добычей победителя овладение этой огромной государственной постройкой. Но теперь при Людовике Наполеоне исполнительная власть достигает своего завершения. Государство становится совершенно самостоятельным; государственная машина настолько укрепляется в отношении к гражданскому обществу, что во главе ее становится пришлый искатель приключений, поднятый на щит пьяной солдатчиной. Отсюда и это отчаяние, отсюда чувство унижения, сжимающее грудь Франции и затрудняющее; ее дыхание. Она чувствует себя как бы обесчещенной[350]. В связи с этим обострением отношений и стоят те ожидания углубления революции и полного разрушения старой государственной машины, которые высказывает Маркс.

В начале семидесятых годов он снова вспоминает эти свои ожидания, в связи с событиями парижской Коммуны. В письме к Кугельману от 12 апреля 1871 года, ссылаясь на то, что он говорил по этому поводу в сочинении «Der Achtzehente Brumaire», Маркс объявляет это требование – «не передавать бюрократически-военной машины из одних рук в другие, а сломать ее» – «предпосылкой каждой действительной народной революции на континенте»[351]. В написанном им от имени генерального совета международной ассоциации рабочих адресе «Über den Bürgerkrieg in Frankreich 1871» он развивает эту мысльболее подробно. В деятельности Коммуны он находитновое доказательство тому, что «рабочий класс не можетпросто захватить готовую государственную машину ипривести ее в движение для своих целей»[352]. И он старается разъяснить значение тех изменений, которые Коммуна внесла в государственные учреждения, с точки зрениязадач пролетариата.

Когда в 1872 году в предисловии к новому изданию «Коммунистического Манифеста» Маркс и Энгельс говорили, что программа этого документа «местами устарела», они ссылались именно на опыт февральской революции и парижской Коммуны. Но по их собственным словам этот опыт не затрагивал принципиальной части «Коммунистического Манифеста»; он вносил изменения только в его практическую часть. И действительно, никакого принципиального дополнения политической теории марксизма в рассуждении Маркса по поводу этого опыта мы не находим. Но зато мы получаем совершенно очевидное доказательство того, что Маркс, опираясь на практику парижской Коммуны, искал форм для осуществления диктатуры пролетариата и в то же время вынужден был, как и сама эта Коммуна, обращаться к области конкретных исторических средств.

И в самом деле, что значило «сломать старую государственную машину»? Как показывает идеализированный образ Коммуны, нарисованный Марксом, это требование вовсе не имеет такого значения, чтобы все органы и функции старой власти были уничтожены. Напротив, Маркс определенно утверждает, что согласно плану Коммуны «правомерные функции» старой правительственной власти должны были сохраниться: их надо было только вырвать у власти, которая притязала стоять над обществом, и передать ответственным слугам общества[353]. Единство нации не должно было разрушиться, оно должно было получить новую организацию при посредстве коммунального устройства. Военная сила должнабыла превратиться из постоянной армии в народное ополчение. Полиция и чиновничество должны были лишиться своего политического характера и получить значение выборных, ответственных и сменяемых органов. Наконец, парламент должен был уступить место представительству более ответственному, более близкому к народу, более рабочему и деловому и почерпающемусвою практическую силу в соединении законодательства с исполнением и обсуждения с действием. Таков смысл краткой формулы Маркса: «die Kommune sollte nicht eine parlamentarische, sondern eine arbeitende Körperschaft sein, vollziehend und gesetzgebend zu gleicher Zeit»[354].

В числе особенностей созданного Коммуной строя Маркс придает большое значение тому обстоятельству, что все должностные лица были здесь выборными, ответственными и сменяемыми. Это обусловливало ту близость власти к народу, которую он считал главным преимуществом описываемого им устройства. Коммуна применяла ко всем выборам принцип всеобщего избирательного права, и когда Маркс излагает ее программу, он передает это как факт, которого он ни выдвигает, ни затушевывает[355]. Однако очевидно, что центр тяжести политического строя Коммуны заключался для него не в этом. Всеобщему избирательному праву, как это видно из другого его сочинения, он приписывал лишь вспомогательное значение – выводить на дневной свет представителей различных классов, на которые распадается народ, сталкивать их между собою, «развязывать классовую борьбу»[356]. Когда всеобщее избирательное право полнило эту свою миссию, оно может быть устранено революцией или реакцией[357]. Коммуна сохранила всеобщее голосование; но для Маркса дело было не в том, что она его сохранила, а в том, что представительство состояло «в большинстве из рабочих или признанных представителей рабочего класса»[358]. Как он сам с полной ясностью выражает свою мысль хотя Коммуна и создала для республики основу действительных демократических учреждений, но «подлинная республика» не была ее конечной целью: она явилась сама собою и в качестве привходящего результата (nebenbei und von selbst). «Истинная тайна» Коммуны заключалась в том, что это было по существу правительство рабочего класса, результат борьбы производящего класса с присвояющим, открытая наконец политическая форма, при которой могло осуществиться экономическое освобождение труда»[359]. С точки зрения Маркса, не было никакого основания настаивать на том, чтобы и в момент торжества пролетариата представители избирались от «различных классов, на которые распадается народ». Начало всеобщего избирательного права есть требование либерально-демократическое: в прямой и принципиальной связи с идеями социализма и диктатуры пролетариата оно не находится. Но то, на чем Маркс действительно настаивает, только яснее подчеркивает, что с всеобщим избирательным правам он связывает представление не о свободе и равенстве всех классов, а о близости избираемых к народным слоям, к «организованному в коммунах народу». «Вместо того, чтобы один раз в три года или в шесть лет решать, кто из господствующего класса должен представлять и подавлять[360] народ в парламенте, всеобщее избирательное право должно было служить организованному в коммунах народу для того, чтобы находить работников, надсмотрщиков и счетоводов в его собственном деле, подобно тому как индивидуальное право выбора служит для этого каждому другому работодателю… С другой стороны, ничто не могло быть более чуждо духу Коммуны, как заменять всеобщее избирательное право назначением сверху»[361]. Как видно из этого места, всеобщее избирательное право берется здесь Марксом не в качестве символа свободы и устранения публично-правовых ограничений и не в виде принципа уравнительной всеобщности. Для него важен не этот момент всеобщности: важно, чтобы выборы были народные, чтобы народ сам ставил своих должностных лиц как своих слуг и работников. Но такое понимание всеобщего избирательного права отнимает у него его подлинный либерально-демократический смысл и ставит его в зависимость от такой практической цели, которая допускает и ограничения начала всеобщности голосования, если эти ограничения ведут к укреплению положения пролетариата. Маркс не говорит о таких ограничениях, он не требует, чтобы избирательное право принадлежало только трудящимся. Однако его идея замены парламента «деловым собранием, исполняющим и законодательствующим в одно и то же время» близко подходит к идее советской системы, как она выражается в наши дни. По краткому определению Лейпцигской программы независимых социалистов (1919 г.), «глубочайший смысл советской системы заключается в том, что рабочие, носители хозяйства, производители общественного богатства, двигатели культуры должны быть также и ответственными носителями всех правовых установлений и политических властей»[362]. Но и Маркс, как мы видели, определяет «истинную тайну политического устройства коммуны» так, что это было «правительство рабочего класса». Вот что было для него самое существенное. Отсюда и объясняется тот характер непосредственности управления, который он выдвигает в политической программе Коммуны, то слияние исполнительной и законодательной властей, которое он в ней одобряет.

Наши рекомендации