Переводы в россии в конце xix- начале xx в
В последней трети XIX века количество переводных изданий все увеличивалось; в частности, вышли в свет собрания сочинений таких авторов, как Гейне, Шекспир, Шиллер, Гёте и многие другие. Но вместе с тем падало и качество самих переводов: они все чаще приобретали ремесленный характер, часто не передавали стилистического своеобразия подлинника. Ухудшение качества переводов выражалось прежде всего в постоянном сглаживании характерных особенностей, разрушающем единство содержания и формы произведения, а также в многословии, в особенности при переводе крупных драматических произведений, например, Шекспира. В этом многословии терялось и художественное своеобразие и, в конечном итоге, идейное содержание многих классических произведений. Не возникает в это время и таких значительных критических суждений о переводе, какими ознаменовался период до 1860-х годов.
Характерной фигурой для всего периода является П. И. Вейнберг. Как переводчик он имел несомненные заслуги: популяризируя зарубежное литературное наследие, он выступал с позиций прогрессивной русской литературы своего времени. Был у него ряд художественных удач при переводе прозы: так, например, прозаические произведения Гейне он показал русскому читателю (несмотря на довольно многочисленные смысловые ошибки) во всей яркости и пестроте красок, со всеми их контрастами и с присущей им эмоциональной силой. Известные достоинства имели и некоторые из его переводов стиховой драматургии: его перевод «Отелло» долгое время (до опубликования переводов, выполненных уже в наши годы) являлся лучшим по живости русского стиля и по передаче общего характера целых сцен, эпизодов, развернутых реплик (несмотря на многословие, отличающее этот перевод от его оригинала). Но при передаче лирических стихотворений, которые он переводил тоже в большом количестве (например, целые циклы лирики Гейне), ему недоставало художественного чутья, он не видел главных особенностей оригинала, пользовался первыми попавшимися средствами русского языка и стиха, любым размером (независимо от формы подлинника), заменяя одни образы другими, многое упрощал и огрублял.
Кроме Вейнберга в середине и во второй половине XIX века пользовались известностью как переводчики-профессионалы и были плодовиты в этой области А. Л. Соколовский и А. И. Кронеберг, переведшие ряд трагедий Шекспира; Н. В. Гербель — переводчик и лирики, и драматических произведений, организатор и редактор собраний сочинений Шекспира, Шиллера; Д. Е. Мин, всю жизнь трудившийся над переводом «Божественной Комедии» Данте; В. С. Лихачев — переводчик многих комедий Мольера, «Сида» Корнеля, «Марии Стюарт» Шиллера, «Натана Мудрого» Лессинга. Н. А. Холодковский выпустил перевод «Фауста» Гёте, до сих пор, несмотря на некоторую тяжеловесность языка, не утративший своего познавательного значения, — настолько он добросовестен в передаче мыслей и образов трагедии. Холодковский переводил также Шекспира, прозу Гёте и многое другое.
Иностранная повествовательная проза в XIX веке переводилась на русский язык непрерывно — в масштабах, которые становились все более широкими. Творчество наиболее выдающихся и наиболее знаменитых французских и английских прозаиков было отражено в русских переводах, появлявшихся в общем сравнительно скоро после выхода в свет оригиналов. Диккенс, Теккерей, Виктор Гюго, Дюма-отец, Бальзак, Флобер, Доде, Мопассан, Золя и многие другие, ныне менее известные авторы, были представлены русскому читателю в переводах. Немецкая повествовательная проза, не занявшая в мировой литературе такого места, как французская или английская, меньше привлекала внимание переводчиков, но прозаическая часть наследия Гёте, Шиллера, Гейне была переведена полностью, появились переводы сочинений Э. Т. А. Гофмана. Заново переводились и некоторые наиболее замечательные произведения мировой литературы предыдущих веков — «Робинзон Крузо» Дефо, «Путешествия Гулливера» Свифта, «История Тома Джонса, найденыша» Филдинга, философские повести Вольтера, «Дон Кихот» Сервантеса.
Надо, впрочем, отметить, что многочисленны в XIX веке переводы только с французского, английского и немецкого языков; литературы Испании, Италии, скандинавских стран оставались, лишь за некоторыми исключениями, неизвестными русскому читателю.
Только к самому концу столетия стали переводить на русский язык скандинавских писателей — норвежских (Ибсена, Бьернсо-на-Бьернстерне) и шведских (Стриндберга, Сельму Лагерлеф).
Неравномерно и отрывочно были в XIX веке представлены русскому читателю и литературы славянских народов. Образцы поэтического творчества, народного и литературного — с весьма различной степенью полноты для отдельных стран и периодов — собраны были в антологиях: «Отголоски славянской поэзии» (М., 1861), «Поэзия славян. Сборник лучших поэтических произведений славянских народов под ред. Н. В. Гербеля» (СПб., 1873) и «Польская поэзия» (СПб., 1871). Сравнительно с другими славянскими литературами в русских переводах больше посчастливилось польской: так появились «Собрание сочинений» (неполное) Мицкевича (1882-1883) и довольно многочисленные произведения писателей-реалистов XIX века (Коженёвского, Крашевского, Т. Ежа, Дыгасинского и некоторых других). Переводами с чешского представлены были отдельные значительные имена (Вожена Немцова, Ян Неруда, Карл Гавличек Боровский), но самые переводы еще были единичны, а выбор — часто случаен. С болгарского же языка были переведены книги Л. Каравелова (1868) и два романа Ивана Вазова (1890-е гг.). Творчество писателей Сербии, Хорватии, Далмации, за исключением немногочисленных стихотворений, вошедших в сборники, оставалось в России неизвестным.
Что касается качества переводов этого периода вообще, то более всего им вредило отсутствие системы. И среди издателей, а отчасти в литературных кругах, и у некоторой части интеллигенции существовал взгляд на перевод прозы, как на дело более или менее легкое, не ответственное и не требующее особых данных, кроме общего знания иностранного языка. Поэтому переводы часто поручались людям случайным, с недостаточным знанием языка подлинника или русского языка, или и того и другого вместе. Отсюда, с одной стороны, многочисленные смысловые ошибки и элементарная неточность и безответственность в передаче содержания, доходившая до того, что нередко перевод сменялся приблизительным пересказом с многочисленными пропусками, а порой и добавлениями; с другой же стороны - плохое качество языка многих прозаических переводов второй половины XIX века, буквализм, тяжеловесность фразы, бедность словаря. Эти, казалось бы, противоположные недостатки (т. е. неточность и дословность) нередко совмещались в пределах одного и того же перевода. Всем этим, вместе взятым, определялся в целом ремесленный характер прозаических переводов XIX века, недостаток в них творческого элемента. Разумеется, были исключения в виде переводов, выполненных более добросовестно, со знанием дела и с талантом (упомянутые выше переводы Холодковского, прозаические — Вейнберга, книга, переведенные M. А. Шишмаревой, и ряд других). Было несколько случаев, когда крупнейшие русские писатели, заинтересованные отдельными произведениями, выступали как их переводчики. Так, Тургенев перевел две повести Флобера («Легенда о Юлиане Милостивом» и «Иродиада»), Л. Н. Толстой — один из рассказов Мопассана; много раньше Достоевский перевел роман Бальзака «Евгения Гранде» (1844 г., переиздание — 1883 г.). Но и они (за исключением Тургенева) подходили к задаче чрезвычайно субъективно; персонажи Бальзака в переводе Достоевского разговаривали как действующие лица его собственных романов, а Толстой и не стремился к точности: он даже изменил заглавие рассказа (назвав его по имени героини — «Франсуаза» вместо французского «Le port» («Порт»), снабдив его пометой «По Мопассану»). Существенного влияния на общую культуру современного им прозаического перевода эти опыты, принадлежавшие выдающимся писателям, не оказали.
Внесение в переводной текст названий реалий, связанных со специфически русской бытовой обстановкой и противоречащих времени и месту действия подлинника— прием, довольно распространенный в русских прозаических переводах второй половины XIX века. В частности, при передаче речей действующих лиц использовались такие русские пословицы, поговорки, идиомы, которые были явно невозможны в устах персонажа-иностранца. Таковы, например, пословицы: «И мы не лыком шиты»; «Нужда заставит есть калачи»; «Все, что есть в печи, все на стол мечи»;«В Тулу со своим самоваром ехать» и т.д.
Конец XIX века, характеризующийся известным снижением общего уровня переводов, не приносит чего-либо ценного в области теории перевода. Известнейший в это время переводчик-профессионал П. И. Вейнберг в своих журнальных статьях и рецензиях, посвященных оценке отдельных переводов, по существу оправдывал переводческую посредственность, художественные недостатки в передаче иностранной поэзии, как бы принципиально обосновывая собственный переводческий метод, вытекавший из безразличия к художественной форме и ее недооценки1. Вообще же — наряду со снижением уровня самих переводов (массовых) — снижается и уровень их критики, которая теперь все чаще становится поверхностной и несерьезной.
В литературе 80-х годов — наряду с продолжающимся развитием реалистической прозы — возникают и упадочные явления, которые в конце века приводят к развитию и расцвету декаданса. В языковедении этого же периода - расцвет психологизма. В немногих случаях, когда внимание филолога или литературного критика этого времени (равно как и 1900-х годов) направляется на вопросы перевода, сказывается пессимистическая точка зрения на его основную задачу. Даже такой замечательный русский лингвист, как А. А. Потебня, именно в силу своих психологистических позиций высказал совершенно традиционный взгляд, обосновав его лишь сложным, внутренне неверным рассуждением:
«Если слово одного языка не покрывает слова другого, то тем менее могут покрывать друг друга комбинации слов, картины, чувства, возбуждаемые речью; соль их исчезает при переводе; остроты непереводимы. Даже мысль, оторванная от связи с словесным выражением, не покрывает мысли подлинника. И это понятно. Допустим на время возможность того, что переводимая мысль стоит перед нами уже лишенная своей первоначальной словесной оболочки, но еще не одетая в новую. Очевидно, в таком состоянии эта мысль, как отвлечение от мысли подлинника, не может быть равна этой последней... Мысль, переданная на другом языке, сравнительно с фиктивным отвлеченным ее состоянием, получает новые прибавки, несущественные лишь с точки зрения первоначальной ее формы. Если при сравнении фразы подлинника и перевода мы и затрудняемся сказать, насколько ассоциации, возбуждаемые тою и другою, различны, то это происходит от несовершенства доступных нам средств наблюдения»2.
И далее - в порядке иллюстрации того же теоретического положения:
«Существуют анекдоты, изображающие невозможность высказать на одном языке то, что высказывается на другом. Между прочим у Даля: заезжий грек сидел у моря, что-то напевал про себя и потом слезно заплакал. Случившийся при этом русский попросил перевести песню. Грек перевел: „сидела птица, не знаю, как её звать по-русски, сидела она на торе, долго сидела, махнула крылом, полетела далеко, далеко, через лес, далеко полетела..." И все тут. По-русски не выходит ничего, а по-гречески очень жалко!»1.
Аргументация Потебни может быть опровергнута рядом соображений даже и независимо от общих возражений, вызываемых всей психологистической концепцией. Особенно надо подчеркнуть при этом, что невозможность передать отдельный элемент-слово отнюдь не означает невозможности передать «комбинации слов». То, что часто невозможно в отношении отдельно вырванной словесной единицы, может быть осуществлено именно в отношении более крупного целого. Пример же с греческой песнью неубедителен потому, что при столь прямолинейном и буквальном переводе теряются специфические особенности кругозора, темперамента, привычных ассоциаций людей разных национальностей, эпох и культур — особенностей, которые при менее буквальной передаче могли бы быть отражены; к тому же в данном переводе утратилась и ритмическая форма песни, составляющая единое целое с содержанием и являющаяся важным средством ее эмоциональной действенности.
Но эти возражения, естественные с точки зрения филологии нашего времени, никем из филологов, современных Потебне, сделаны не были. Для периода широкого распространения идеалистических философских теорий точка зрения Потебни на перевод являлась закономерным выводом из общих предпосылок.
Конец XIX — начало XX веков в переводческой деятельности является периодом несомненного усиления интереса к передаче формы переводимых произведений. Это стоит в связи с общей тенденцией декаданса в искусстве и литературе, с общим направлением интересов русского (так же, как и западноевропейского) модернизма и символизма. Но именно для этого периода характерен односторонний интерес к форме.
Для переводческой деятельности русских модернистов и символистов характерна и известная односторонность в выборе переводимого материала. Русские модернисты и символисты, увлеченные искусством и литературой Запада, были очень активны как переводчики и стихов, и прозы; они были деятельны и как редакторы и организаторы переводных изданий. Переводили много, переводили авторов, до тех пор почти или даже вовсе не известных русскому читателю, но в целом круг переводимых авторов оказывался сравнительно узким, и среди них преобладали западноевропейские символисты, начиная с их американского предтечи Э. По, а из писателей более дальнего прошлого — романтики или такой драматург «золотого века» испанской литературы, как Кальдерон. Литература реалистическая — за немногими исключениями — в круг этих интересов не входила. А когда поэт-модернист переводил мало созвучного или чуждого ему поэта (например, когда Бальмонт переводил революционного романтика Шелли или демократически настроенного Уолта Уитмена, или же когда Сологуб переводил Шевченко), не умея приспособиться к нему, а приспособляя его к себе, часто даже не умея определить и уловить его основные черты, подлинник представал в искаженном виде.
Хотя сравнительно с предшествующим периодом формальная техника перевода поднялась на более высокий уровень, в общем лишь немногие из переводов этого времени выдерживают критику с позиций наших дней. К числу таких переводов, сохраняющих свою ценность до нашего времени, относятся переводы Блока из Гейне, представляющие яркий пример передачи содержания и формы подлинника в их единстве, его же переводы из Байрона, из Аветика Исаакяна, из финских поэтов, или переводы Брюсова из Верхарна и из армянской поэзии. В этих переводах и сейчас чувствуется то, что они сделаны большими поэтами, глубоко понимавшими сущность подлинника и находившими соответствующие средства передачи на русском языке. Сохраняют свое значение и переводы трагедий Еврипида, принадлежащие Иннокентию Анненскому; они отмечены глубокой поэтичностью и стоят на высоком для своего времени филологическом уровне. По-видимому, есть историческая закономерность в том, что наиболее жизнеспособными оказались переводы, принадлежащие именно тем выдающимся поэтам, чье творчество менее всего умещалось в рамках символизма и продолжает быть живой ценностью и для нас (причем двое из них — Блок и Брюсов — впоследствии резко порвали со своим прежним литературным окружением).
Что касается общей идейной направленности русского символизма и содержания его философских концепций, то они находили свое полное соответствие в современных им теоретических воззрениях на перевод. Мысль о невозможности перевода проходит через высказывания и представителей академической филологии того времени, и поэтов-символистов.
Таково, например, рассуждение известного филолога-романиста Д. К. Петрова:
«Когда раздумываешь о переводах некоторых поэтических произведений, в голову невольно приходит парадокс: лучше бы их вовсе не переводить! И эта мысль кажется нелепой только на первый взгляд. Работа переводчика так трудна, требует столько знаний и любовного проникновения в предмет! И как часто она не удается!... Не лучше ли уединенному любителю поэзии взять на себя труд выучиться чужому языку, одолеть любимое произведение в подлиннике, целиком и основательно овладеть им? Не легче ли, не плодотворнее ли этот труд, чем труд переводчика, который при наилучших условиях дает лишь неточную копию?»1.
(В этом рассуждении есть и один элементарно-логический промах, вызывающий недоумение: как может читатель полюбить то или иное иноязычное произведение, если он не знает языка, на котором оно создано, а переводы — столь несовершенны?)
К той же мысли о невозможности передачи подлинника, но вместе с тем о важности и необычайной привлекательности переводческой работы для поэта сводится сентенция Брюсова в его статье «Фиалки в тигеле»:
«Передать создание поэта с одного языка на другой — невозможно; но невозможно и отказаться от этой мечты»1.
О том же неверии в широкие возможности полноценного перевода говорит и следующее место в предисловии к его переводам из французских лириков XIX века:
«Составляя этот мой сборник, я полагая, что он может сколько-нибудь содействовать оживлению у нас настоящего интереса к французской поэзии... Я, конечно, не считал бы свое дело выполненным, если бы с французской лирикой стали знакомиться по моим переводам (кто не знает, что невозможно воссоздать, во всей полноте, создание лирики на другом языке!). И этой своей книгой... я надеялся побудить читателей от переводов обратиться к оригиналам»2.
Эти слова Брюсова, свидетельствующие, конечно, о большой личной скромности его, как поэта и переводчика, все же показательны для него именно как для выразителя точки зрения русских символистов на перевод: сам он в своей творческой практике стремился к точности переводов, к их научно-филологической обоснованности, может быть внутренне верил в возможность полноценного перевода, а в заявлении, предпосылаемом сборнику переводов и носящем в известной степени программно-теоретический характер, отдавал дань традиционному пессимизму во взглядах на перевод.
Взгляды большинства русских символистов на перевод связаны с философскими корнями всей школы символизма. Наряду с недооценкой интересов читателя, который, если не знает иностранных языков, просто обрекается на незнание памятников литературы других народов, характерен еще и расчет на «уединенного любителя поэзии», который нарочно будет изучать чужой язык, чтобы прочитать то или иное произведение. На подобных высказываниях отразилась замкнутость того круга, на который ориентировалась литературная деятельность русских символистов и академическая филология, современная им.
Но к концу рассматриваемого периода, т. е. к годам, непосредственно предшествующим Великой Октябрьской социалистической революции, относится и факт величайшего значения — рост интереса лучшей части русской интеллигенции к литературе народов, входивших в состав Российской империи. Явление это имело широкий характер; в деятельности по переводу национальных литератур огромную роль играл А. М. Горький1, уже с давних пор пристально следивший за развитием украинской и белорусской литератур. Под его редакцией (в 1916-1917 гг.) в издательстве «Парус» вышли сборники переводов литературы армянской, латышской и финской (последние два — с участием Брюсова как со-редактора). Горький проектировал и не осуществившийся сборник переводов грузинской литературы. В то же время (1917 г.) Бальмонт выпустил свой, правда, не очень близкий, «украшающий» перевод поэмы Шота Руставели «Носящий барсову шкуру». Под редакцией Брюсова была издана в 1916 г. антология «Поэзия Армении с древнейших времен» (в переводах группы русских поэтов), ставшая событием как в литературной, так и в политической жизни того времени; издание увидело свет через год с лишним после чудовищного акта геноцида, совершенного турецкими властями на западно-армянских землях и приведшего к гибели более миллиона армян, и показало миру ту высоту, которую за более чем тысячелетнюю историю достигли поэзия и культура армянского народа.
Хотя символисты и поэты, близкие к ним по своим литературным симпатиям, приняли большое участие в этих изданиях, истоки нового движения в русской переводной литературе находятся далеко за пределами декаданса и символизма, и искать их следует в традициях русской революционно-демократической литературы с ее интересом ко всему народному. Недаром именно Горький выступил организатором этого дела. К работе он сумел привлечь такого выдающегося поэта, как Брюсов. Последний сыграл очень плодотворную роль как переводчик национальной поэзии. На новые, революционно-прогрессивные позиции Брюсов переходил под несомненным влиянием Горького, и их сближение относится именно к этому времени. Вышедшие под редакцией Горького и Брюсова сборники отражали развитие литературы каждого народа в ее своеобразии, показывая русским читателям авторов различных эпох, различных направлений, произведения различных жанров, различной тематики. Основным переводческим принципом было — сохранение национальной специфики переводимых произведений. Особенно показательны в этом смысле переводы армянской поэзии.
Конечно, эстетика уходивших в прошлое русских литературных течений этого времени (символизма и акмеизма) и личная манера отдельных поэтов сказывались в той или иной мере и здесь. Но огромное богатство и новизна открывавшегося материала, народность его в большинстве случаев, необычные для участников этих изданий условия работы, требовавшие (ввиду незнания языка подлинника и использования подстрочников) помощи осведомленных консультантов-специалистов, взыскательность, проявленная редакторами-организаторами антологий (Горьким, Брюсовым), большая добросовестность, с какой подошли к делу многие поэты-переводчики, — все это определило особый характер переводов: они отразили стремление передать национально-специфические черты оригиналов и индивидуальное своеобразие представленных авторов. Такая задача, однако, могла бы быть решена в полном объеме только с позиций реалистической эстетики, способной преодолеть субъективно-идеалистические взгляды на перевод.
Заканчивая этот краткий обзор развития перевода (преимущественно — художественного) в Западной Европе и в России, можно в порядке итогов установить следующие основные положения:
1) тесную связь между развитием теоретических воззрений на перевод и его практикой, а также — глубокую связь принципов перевода с идеологией и эстетикой переводчика или критика перевода (причем использование тех или иных методов перевода и обоснование его принципов нередко играло в ходе истории политическую роль);
2) эволюцию требований, которые в разное время предъявлялись к переводу, и историческую изменчивость самого понятия о переводе, в которое разные эпохи и литературные школы вкладывали различное содержание;
3) борьбу либо сосуществовавших, либо сменявших друг друга противоположных тенденций перевода (таких, как дословная или формально точная передача подлинника и как перевод, не связанный языковым влиянием оригинала и отражающий его содержание в соответствии с условиями своего языка; как «украшающий» или «исправительный» или сглаживающий перевод, с одной стороны, и стремление к воссозданию национально-исторического и индивидуального своеобразия подлинника, с другой), причем эти тенденции могли приобретать еще ряд характерных оттенков в зависимости от обстановки в той или иной стране, от уровня ее культуры, литературы, лингвистической мысли;
4) известную устойчивость круга вопросов, возбуждаемых переводом (таких, как классификация его типов, оправдание или отрицание определенных его тенденций и форм, спор о переводимости), причем широко распространенный на практике буквальный или формально точный перевод лишь редко получал сколько-нибудь четко сформулированное принципиальное обоснование;
5) общее движение в самой деятельности переводчиков и их критической мысли к установлению большего единства в методах работы и к более сложному, но вместе и целостному пониманию задач перевода, причем к началу XX века основное принципиальное противоречие приурочивается к проблеме переводимости, хотя и получавшей уже в прошлом положительное решение (правда, в весьма общих чертах, а часто лишь в имплицитной форме), но все по-прежнему - в значительной мере, возможно, по традиции — наталкивавшей на отрицательный ответ.