Французский историк о механизмах террора во время революции

С.Ф. БЛУМЕНАУ

Оригинальный труд известного французского исследователя, профессора Высшей школы социальных наук П. Генифе о репрессалиях эпохи Французской революции был опубликован в 2000 г. Представитель "ревизионистского", или "критического", на­правления, Генифе - ученик Ф. Фюре, одного из крупнейших во второй половине про­шедшего века знатоков истории Французской революции. Отрывки из работы Генифе появились во "Французском ежегоднике"2, "Новой и новейшей истории", а в 2003 г. она вышла у нас уже целиком в удачном русском переводе, осуществленном ее редактором A.B. Чудиновым, Д.Ю. Бовыкиным и Е.М. Мягковой4.

Раздумья автора начинаются с определения феномена террора. Генифе отделяет тер­рор как от народного насилия, так и от управления посредством чрезвычайных законов. Первое разграничение провести легко. Террор носит спланированный, а не стихийный характер. Он осуществляется государством, а не толпами. Для спонтанного народного насилия его жертвы и адресат тождественны, тогда как террор, уничтожая одних, одно­временно метит в других, стремится запугать все население, парализовать волю, способ­ность к сопротивлению, подчинить.

Гораздо труднее отличить террор от чрезвычайных законов, принимаемых в тяже­лые времена. При всей своей суровости последние карают за конкретные преступления, террор же направляется против людей за их принадлежность к той или иной категории населения. Он тоже облекается в форму законов, которые содержат, однако, нарочито расплывчатые формулировки, часто наказывая не за деяния, а за намерения и мнения. Таким образом, открываются широкие возможности для произвола. Генифе отмечает, что чрезвычайные законы применяются большинством для сдерживания угрожающего ему меньшинства, а к террору прибегает меньшинство, чтобы захватить или удержать власть.

Рассуждая о различных типах революционного насилия, автор пишет и о попытках поголовного уничтожения жителей целого региона или какой-то части общества. И здесь у Генифе возникает логическое затруднение. С одной стороны, подобное не под­падает, как он сам подчеркивает, под его определение террора, поскольку эти массовые убийства нацелены сугубо на жертвы и не являются зловещим предостережением для какой-то третьей силы. С другой стороны, исключить из террора революционной эпохи страшные репрессии означало бы изменить и исторической правде, и здравому смыслу. В результате "истребление" не только занимает свое место в книге, но и квалифициру­ется как "высшая стадия Террора", о чем свидетельствует название одного из парагра­фов (с. 33).

Выделив террор среди других форм насилия, автор обращается к главному вопросу -о его причинах. Долгое время в историографии Французской революции доминировала

Блуменау Семен Федорович — доктор исторических наук, профессор, заведующий кафедрой всеобщей истории Брянского государственного университета.

1 Gueniffey P. La Politique de la Terreur. Essai sur la violence révolutionnaire. 1789-1794. Paris, 2000.

2 Генифе П. Французская революция и террор. - Французский ежегодник. 2000. М., 2000.

3 Генифе П. Террор: случайность или неизбежный результат революций? Из уроков Французской ре­
волюции XVIII в. — Новая и новейшая история, 2003, № 3.

4 Генифе П. Политика революционного террора. 1789-1794. М., 2003.

"теория обстоятельств", в соответствии с которой государственные репрессии 1793-1794 гг. не имели отношения к сущности революционного феномена, а являлись лишь ответной реакцией на большие опасности, вызванные военной активностью внешних врагов и контрреволюционными выступлениями внутри страны. Но, как показывает Генифе, такая объяснительная модель, связывающая в логическую цепочку поражения, террор и победы, не состоятельна: она опровергается фактами и хронологией. Массо­вые казни часто следовали за победами, когда серьезные угрозы для революции уже ми­новали.

Так было в Лионе, где организованные Колло д' Эрбуа расстрелы случились уже по­сле того, как был взят мятежный город. Печально известные "потопления" на реке Луа­ре проводились в Нанте в декабре 1793 г., хотя республиканцы отстояли его еще в ию­не; карательные "адские колонны" правительственных сил "заработали" в Вандее с на­чала 1794 г., несмотря на уже одержанные ранее республиканцами решающие победы над восставшими. "Большой террор" лета 1794 г. был и вовсе введен в разгар блиста­тельных успехов французской армии, освободившей территорию страны от вражеских войск.

Некоторым исключением являлось лишь создание 9-10 марта 1793 г. Ревтрибунала, которое отчасти проистекало из военных неудач. Но то была не единственная причина. Революционные власти, формируя Трибунал, хотели предотвратить повторение "сен­тябрьских убийств" 1792 г. - самосудов, учиненных санкюлотами над заключенными. Они опасались также "чистки" Конвента, которая и произошла через несколько месяцев.

Атакуя "теорию обстоятельств", автор одновременно не соглашается и с представле­ниями своего учителя Фюре. В отличие от историков, которые считали государственный террор случайным и чем-то внешним по отношению к революции, мэтр "ревизионизма" Фюре настаивал на том, что антилиберальный потенциал наличествовал уже в 1789 г. Однако шансов на его восторжествование в 1793 г. было не больше, чем у других воз­можных вариантов развития событий. В таком случае, задается вопросом Генифе, поче­му все произошло именно так, а не иначе. Видение Фюре, пусть и невольно, опять может подтолкнуть к объяснению террора обстоятельствами - войной, иными угрозами.

Ученый вновь обращается к критике распространенной теории. Он резонно замеча­ет, что нельзя проводить прямую причинно-следственную связь обстоятельств с терро­ром: между ними стояли люди, принимавшие решения. Важно не столько реально про­изошедшее, сколько обсуждение факта, дискурс вокруг него и возникающие в этой свя­зи представления в обществе. К террору приводили не сами по себе обстоятельства, а действия революционеров, которые нередко нагнетали страхи, ускоряли и даже прово­цировали события. Именно так было и с самым значимым и грозным обстоятельством -войной.

Конечно, изначально существовали факторы, существенно осложнявшие отношения революционной власти с европейскими монархиями. Сами принципы, провозглашен­ные Революцией, ввиду их универсальности ставили под сомнение архаичное общест­венно-политическое устройство большинства стран. К этому следует добавить револю­ционный прозелитизм - активное стремление экспортировать новые идеи. Ассамблея отказывалась следовать традиционной дипломатии, обещала содействовать самоопре­делению народов, тем самым бросая вызов привычным нормам международной жизни. Посягательство на королевскую власть во Франции тем более шокировало коронован­ную Европу.

Все это делало войну возможной, но непосредственных причин для нее не было. Анг­лия, Австрия и Пруссия вели себя очень сдержанно и даже связанный с бегством и пле­нением короля Вареннский кризис вызвал с их стороны лишь вежливые протесты. В на­чале осени 1791 г. война казалась наименее вероятной.

Однако сменившая Учредительное собрание Легислатива подняла надуманную тему "большого заговора", якобы объединившего неприсягнувших священников и эмигран­тов с европейскими державами во главе с Австрией. Жирондисты развернули шумную кампанию против соседних государств. Их лидер Бриссо, как убедительно показывает Генифе, не верил в возможность войны, да и, в сущности, не желал ее. Его угрозы Евро­пе на самом деле метили в королевскую власть во Франции. Он был уверен в том, что

Людовик не станет воевать с братьями, эмигрировавшими дворянами и Австрией и тем самым разоблачит себя. Результатом стало бы падение монархии, а республика, по рас-счетам Бриссо, управлялась бы жирондистами. Вывод автора правомерен: к репрессиям против священников и эмигрантов первоначально привела не война, а борьба револю­ционных фракций за власть, которая подтолкнула их к развязыванию войны и дала им­пульс чрезвычайщине и затем террору (с. 116-129).

Критикуя различные объяснения революционного насилия, автор дает свою, весьма логичную интерпретацию связи революции и террора. Он замечает, что Французская революция породила ряд небезопасных иллюзий. Революционным деятелям были свой­ственны представления о всесилии разума, о безграничности человеческой воли и бес­конечной податливости реального. Политическое действие - всегда волевой акт, но в обычных условиях преобразования примеряют к действительности, стремятся сделать их приемлемыми для общества. В эйфории революции иллюзорное видение вдохновля­ет самые утопичные проекты, которые не считаются с историей страны, ее традициями, привычками и менталитетом населения. Понятно, что их реализация вызывает протес­ты и сильное сопротивление. Но, поскольку революционеры полны решимости сокру­шить все препятствия на пути претворения своих идеалов в жизнь, террор становится практически неизбежным.

Генифе выводит государственное насилие преимущественно из самой революции, но учитывает и наследие Старого порядка. Прежде суверенитет воплощался сугубо в фигу­ре монарха. С началом революционного действа он также не был разделен и оказался фактически сосредоточенным в Учредительном собрании, представлявшем теперь на­цию. Новая власть сделалась еще более абсолютной, чем прежняя. Если у короля в его отношениях с подданными имелись посредники в лице корпораций, с которыми прихо­дилось считаться и договариваться, то Ассамблея воздействовала на миллионы индиви­дов напрямую, ее влияние ничем не ограничивалось. В этом плане революционная власть 1789 г. предвосхищала якобинский "деспотизм свободы".

Вообще унитаристские тенденции были чрезвычайно характерны для умонастроений того времени. Участники политического процесса не принимали идейного плюрализма, раздражались по поводу партийных и фракционных разногласий, проявляли нетерпи­мость к оппонентам. В этом антиякобинцы не отличались от якобинцев, а либерал Бар-нав от радикала Робеспьера.

Представления о гомогенном политическом поле как единственно возможном усили­вались благодаря теории "общей воли". Речь шла не о совпадении индивидуальных уст­ремлений и не о компромиссе большинства с меньшинством. Решение того или иного вопроса должно было быть совершенно свободным от частных интересов. Оно извне предлагалось обществу как единственно верное. Любое несогласие с ним рассматрива­лось как злонамеренность. А отсюда оставался всего лишь один шаг до обвинения в предательстве и преступлении. Наличие группировок и острое соперничество между ни­ми, стремление каждой из "партий" захватить политическое пространство целиком, с одной стороны, и неприятие ими разномыслия, мирного сосуществования большинства и меньшинства, с другой, являлись благодатной питательной почвой для террора.

Автор отмечает и другое важное обстоятельство, приведшее к массовым репрессиям. Французская революция была глубинной, и полемика касалась не второстепенных во­просов, а коренных проблем общественно-политического устройства. Это исключало возможность какой-либо договоренности между противоборствовавшими сторонами. Единственным исходом конфликта могло быть лишь полное уничтожение противника. Постепенно в ожесточенной и бескомпромиссной борьбе разногласиям в рамках рево­люционного лагеря начали придавать столь же абсолютный характер, как и самому противостоянию. И хотя расхождения касались не целей революции, а только выбора средств, участники споров становились друг для друга не меньшими врагами, чем были для них заклятые контрреволюционеры. В этом беспощадном конфликте вырисовыва­лись лишь два варианта развития событий, заключенных в формуле "победа или смерть". Подобная тотальная война довела демократические принципы свободы и гос­подства закона до их противоположности - диктатуры и террора (с. 55-57,190,201-202).

Особенности политической культуры революции, подмеченные историком уже во французской действительности 1789 г., создавали предпосылки для государственного насилия в недалеком будущем. Эти особенности и были топливом для террора, как ме­тафорично выражается Генифе. Искрой же для него послужила революционная дина­мика. Последняя присуща революциям как типу общественных изменений, независимо от принципов, исповедуемых их участниками. Распад старой власти, отвержение преж­них норм политической жизни открыли дорогу множеству новых предложений и проек­тов. Ставка в соревновании этих дискурсов была велика: право говорить от имени рево­люции, получить легитимность и власть. При этом, как уже отмечалось, вместе с рево­люцией отпала необходимость сообразовываться с требованиями реальности. Отсюда -необычайная дерзость, стремление ко все большему расширению границ. В таких усло­виях успех доставался тем, кто зашел дальше других, крайним течениям. Ситуация меня­лась быстро: то, что выглядело смелым вчера, становилось умеренным сегодня и риско­вало оказаться на обочине революционного процесса завтра. Результатом явилась ради­кализация с 1789 по 1794 гг. Французской революции. Понятно, что подобное развитие событий неодолимо влекло за собой террор (с. 203-207).

Вскрытие и демонстрация Генифе механизмов в развязывании террора в эпоху Фран­цузской революции производят сильное впечатление и убеждают. Наследие прошлого, политическая культура революционной Франции, глубина конфликта между противо­борствовавшими лагерями делали весьма вероятным установление диктаторского ре­жима и систему государственных репрессий. И все же такой вариант развития событий не кажется нам, в отличие от автора, неизбежным. В общественной практике револю­ционного периода вырисовывалась и альтернативная линия, которая, увы, потерпела поражение, но могла и реализоваться, поскольку, во-первых, большинство Учредитель­ного собрания вовсе не склонялось к радикальным средствам, а во-вторых, и это самое главное, на начальном этапе революция встречала слабую оппозицию. Это повышало шансы на сравнительно быстрый и безболезненный выход страны из революционного состояния. Однако впечатляющие реформы Ассамблеи сочетались с серьезнейшими ошибками, особенно в такой тонкой сфере, как религия5. Новая власть действовала здесь очень неполитично. Гражданское устройство духовенства, его присяга оттолкнули от революции миллионы людей. Непонимание их настроений, стремление любой ценой провести в жизнь свои прожекты побуждало революционеров обращаться к крайним методам, к террору.

Еще более спорно распространять выводы, основанные на анализе французских со­бытий конца ХУШ в., на революции как общественное явление в целом. Является ли террор чем-то обязательным для любой революции или даже ее неизбежным порожде­нием, как считает Генифе (с. 179)? На первый взгляд, связь между революциями и кро­вопролитием очевидна и предопределена. Ведь они - суть насильственный захват влас­ти. Однако историческая реальность сложнее любых предположений и логических умо­заключений. Генифе и сам вынужден признать, что, например, революция 1830 г. во Франции не привела к террору. Но, отстаивая свой главный тезис, он подчеркивает глу­бокое различие между революцией 1830 г., имевшей своим последствием лишь некото­рые политические изменения, и Великой французской революцией, осуществлявшей ломку тысячелетней монархии, вековых институтов, верований и обычаев народа. При­ходится, однако, возразить Генифе, что свершившееся в июле 1830 г. от этого не пере­стает быть революцией.

То же следует сказать и о Первой американской революции, которой было свойст­венно организованное насилие в форме преследования скупщиков, давления на выбор­щиков, устрашения должностных лиц и, наконец, изгнания определенной части населе­ния (лоялистов). Но и здесь террор в полном смысле слова не имел места. И дело не только и не столько в отсутствии монархии и аристократии, сколько в особенностях по-

5 Об этом подробно см. Блуменау С.Ф. Церковные реформы начала революции и французское обще­ство. - Памяти профессора A.B. Адо. Современные исследования о Французской революции конца XVIII века. М., 2003.

5 Новая и новейшая история, № 3 129

литической культуры, благодаря чему в Америке делался акцент на защите прав инди­видов от возможных посягательств государства, а деятели "партий", пусть и со скрипом, вынуждены были принимать идейный плюрализм как должное.

Бывает в истории и так, что даже революции, преодолевающие сильную инерцию прошлого, в корне преобразующие социальные и политические порядки, не влекут за собой кровопролития. Чаще это — примета нашего времени, хотя сравнительно недавно (в историческом масштабе) можно было наблюдать и обратные примеры. Банальная сентенция о том, что история ничему не учит, является еще и ошибочной. В современ­ную эпоху революционеры, опирающиеся на исторический опыт, предпринимают и осознанные усилия, чтобы избежать человеческих жертв. Подтверждение тому - "бар­хатные революции" в ряде стран Восточной Европы.

С началом нового времени произошло множество революций. Французская револю­ция конца XVIII в. не может выступать для них в качестве мерила. Одни революции протекают за считанные дни, другие тянутся годами, одни переживают радикализацию, у иных пик достигается уже в начале и дальше они следуют по нисходящей. В этой связи более плодотворной кажется их типологизация. Насилие и его место в революции мо­жет рассматриваться как элемент для такой классификации. Сам же террор и его мас­штабы зависят от многого и, в частности, от политической культуры народа, от глуби­ны противоречий, вызвавших революцию, от ее исторического контекста, от "внешне­го окружения" - т. е. позиций сопредельных и прочих государств.

Фундаментальная проблема соотношения революции и террора ставится автором по ходу отслеживания нараставших с 1789 по 1794 г. репрессивных тенденций в политике новых властей во Франции. Отдельные инициативы, задевавшие права индивидов-, он обнаруживает уже в 1789 г., а первые законы такого рода - в 1791 г. Кардинальные из­менения на этом пути начались с 10 августа 1792 г.

Важнейшим следствием восстания явилось уничтожение понятия законности. С от­меной Конституции 1791 г. был опрокинут и принцип обязательности закона и его изме­нения только посредством другого закона. Образовался юридический вакуум. Теперь всем правила сила, формально прикрытая фиговым листком "народной воли".

Дискредитация Законодательного собрания и свержение монархии привели к раз­дроблению суверенитета. В Париже функционировал ряд структур, выступавших от имени революции и соперничавших друг с другом: Ассамблея, Якобинский клуб, сек­ции, Коммуна, несколько позднее Комитет общественного спасения. Несогласован­ность и анархия в центре в еще большей мере передавались на места. Здесь параллельно с выборными властями действовали революционные комитеты и народные общества. Комиссары Конвента проявляли известную независимость и от него, и от Комитета, со­образуясь, в основном, со своими пристрастиями. Окружавшие их многочисленные агенты еще больше запутывали положение.

Обострение борьбы за власть вызывалось не только умножением институтов и числа функционеров, но и расширением политического пространства. Если раньше существо­вание наследственной монархии не давало возможности овладеть вершиной исполни­тельной власти, то теперь открывался безграничный простор для политических притя­заний. Однако у революционных структур имелись большие проблемы с легитимнос­тью. Ее укрепляет долговечность. Новорожденная легитимность хрупка, ее крушение в августе 1792 г. вело к нестабильности, эфемерности власти.

Но все это парадоксальным образом не уменьшало, а увеличивало ее притягатель­ность. Когда нет законов и никто не чувствует себя в безопасности, даже малая толика властных полномочий способна дать некоторую защиту. Отсюда - жадное стремление овладеть властью и удержать ее, готовность ради этого пойти на все. Как выразился Баррас: "Нужно рубить головы, чтобы самому не оказаться на гильотине" (с. 216-228).

Генифе убедительно показал, почему во Франции в 1793 г. развернулся масштабный террор. На следующий год имели место не только существенная интенсификация реп­рессий, но и изменения их мотивации и характера. Прежде террор объяснялся потреб­ностями общественного спасения. В условиях весны 1794 г. подобный довод становился очень уязвимым. Внешние опасности благодаря победам французской армии отступали на второй план, а внутренние трудности успешно преодолевались, о чем свидетельство-

вало укрепление режима революционного правления после разгрома фракций. Это де­лало террор все менее оправданным в глазах общества. Но для новой бюрократии, в ча­стности для разросшегося репрессивного аппарата, он являлся жизненно необходимым. В обстановке революции, когда успехом пользовались крайние требования, идти на по­пятную и предлагать милосердие было еще невозможно, что доказывал трагический опыт Дантона. Руководство страной остро нуждалось в терроре для сохранения своей власти (с. 246).

Для продолжения террористической политики нужна была иная аргументация, и го­сударственное насилие стало увязываться с другими задачами революции. Переход от одной линии к другой автор прослеживает посредством анализа дискурса Робеспьера. Первоначально в нем доминировала устремленность к политическому идеалу, в кото­ром должны были воплотиться принципы 1789 г. Конечно, в эти принципы Робеспьер вкладывал своеобычное содержание, непохожее на либеральные представления. И все же он следовал в общем русле. Как и другие деятели революции, Робеспьер мыслил по­литическими категориями и добивался построения прочного республиканского режима. Террор в этой стратегии играл как будто вспомогательную роль и носил временный ха­рактер. С победой Республики и укреплением республиканских институтов нужда в нем, по логике вещей, отпадала.

Однако власть нашла новое оправдание для репрессий. В робеспьеровском дискурсе на первый план выходит морализаторская риторика. С весны 1794 г. правительство опи­рается в своей политике на идею формирования добродетельного общества. Теперь враг характеризуется, прежде всего, как человек, лишенный добродетелей, причем не только гражданских, но и личных. Моральные критерии неясны и очень удобны для ма­нипулирования, они облегчают осуждение политического оппонента, которого доста­точно обвинить, например, в развращенности.

Новая линия в курсе государства означала иные представления о сущности и средст­вах революции. Идеалом провозглашался некий град добродетели, но он не наполнялся никаким реальным содержанием. То было искусственное, чисто риторическое построе­ние. Зато акцент делался на средствах, необходимых для достижения ускользающей це­ли, - на терроре. Важнейшим предварительным условием для обретения града доброде­тели было уничтожение морально испорченных людей. Сложность этой масштабной задачи, ее долговременный характер превращали государственное насилие в постоян­ный атрибут революции. Одновременно террор отрывался от конкретных обстоя­тельств, в которых жила Республика, в частности от положения дел на фронтах. Размы­шляя обо всех этих метаморфозах, Генифе вместе с тем подчеркивает, что не идеология порождала террор, а напротив, необходимость сохранения и интенсификации репрес­сий, чтобы удержаться у власти, побуждала использовать идейно-морализаторские мо­тивы в качестве своеобразного прикрытия (с. 278-283, 299).

Итак, предполагаемое добродетельное общество будущего становилось важнейшим идеологическим инструментом, обеспечивающим террористическую политику в насто­ящем. Конечно, град добродетели выглядел чем-то умозрительным, призрачным, дале­ким. Введенный Робеспьером культ Верховного существа актуализировал проблему. Он легитимизировал террор и даже представлял его как исполнение божественной во­ли. Террористической олигархии придавалась легитимность и власть. Гражданская ре­лигия выполняла и компенсаторную функцию. Среди козней и жестокостей люди, как никогда, нуждались в вере и идеале. Самим террористам новый культ давал не только оправдание, но и уверенность в справедливости их деяний.

Апелляцию к гражданским и личным добродетелям, к идее Верховного существа уси­ливала позиция Робеспьера. В глазах буржуа, обывателей он являлся эталоном нравст­венного, высокоморального поведения. Это подкрепляло претензии на единоличную власть.

Важен и другой момент. Террор, как провозглашалось, вершился во имя добродете­ли. Но добродель - понятие туманное, и в него могли вкладывать любое содержание. Чтобы избежать неопределенности, сомнений и споров, там, где решался вопрос о жиз­ни или смерти, нужно было лишь одно - авторитетнейшее мнение. Таким образом, об-

5* 131

щество добродетели подталкивало к абсолютной власти - личной диктатуре (с. 280, 293-294).

Красной нитью через всю работу проходит мысль о том, что именно борьба за власть между революционными деятелями вела к нагнетанию террористического дискурса и к государственному насилию 1793-1794 гг. Угрозы революции, исходившие от внешних и внутренних врагов, преувеличивались и вместе с идеей победить зло и достичь града до­бродетели использовались для ужесточения репрессий.

Такая трактовка особенно непривычна для отечественной историографии. Раньше за столкновением властных амбиций обязательно усматривали борьбу классов, различие социальных позиций. С другой стороны, свойственный российской науке интерес к про­блемной истории также сопротивляется, казалось бы, упрощенному решению, предла­гаемому Генифе.

Но конструкция, построенная французским автором, вовсе не так проста, зато весьма убедительна. Борьба за политические высоты шла в условиях, когда отсутствовала нор­мальная правовая процедура их обретения, а новым властным структурам крайне недо­ставало легитимности и прочности. Необычайное ожесточение и значимость этой борь­бе придавал тот факт, что вопрос стоял так: власть или смерть?

И все же военные опасности и борьба с растущим сопротивлением внутри страны, равно и робеспьеристская идеология, как факторы обострения ситуации, споспешество­вавшие репрессиям, не могут быть сброшены со счетов. Автор прав, доказывая, что нет прямой связи между изменением конъюнктуры на фронтах и интенсивностью террора. Но война резко усилила напряженность в стране. Умы людей были проникнуты психо­логией "осажденной крепости"; это создавало питательную среду для террористических настроений. Ближе к термидору из-за побед революционных армий над силами коали­ции чувство тревоги у населения ослабло, но не исчезло.

Взгляд на робеспьеристскую идеологию как прежде всего на демагогический прием с целью сохранить и усилить террор не кажется убедительным. Действительность пред­ставляется более сложной. Робеспьер и его окружение вовсе не были циниками; они ис­кренне верили, что прокладывают дорогу к обществу справедливости. Однако нежела­ние считаться с историей и традициями народа, ориентация на морализаторскую уто­пию привели к трагедии. Взятые на вооружение идеи сыграли свою роль в превращении многих якобинцев в палачей6.

Непримиримая борьба между революционерами - безусловно, важный стимул для репрессий, но столь сложное явление, как террор эпохи Французской революции, не могло быть вызвано только одной, пусть и значимой, причиной. Он явился результатом действия многих факторов. Помимо уже названных, должны быть учтены и другие, в частности, особенности французской политической культуры того времени и наследие Старого порядка в сфере психологии и поведения с неизжитой жестокостью в контак­тах между людьми и особенно в отношениях государства с народом.

В раздумьях о терроре встает еще одна проблема. Репрессивная политика в Париже существенно отличалась от террористической практики в провинции7. Похоже, что на местах нередко руководствовались групповыми интересами, а то и просто сводили лич­ные счеты.

П. Генифе выстроил оригинальную концепцию террора, проследил механизмы его возникновения и функционирования во время Французской революции. При несогласии с некоторыми суждениями историка должно признать, что его книга помогает изба­виться от стереотипов и будит научную мысль.

6 На связи между робеспьеровским утопическим идеалом и террором делает акцент A.B. Чудинов. См.
Чудинов A.B. На облаке утопии: жизнь и мечты Жоржа Кутона. - Кутон Ж. Избранные произведения:
1793-1794. М., 1994; его же. Утопии века Просвещения. М., 2000.

7 Любопытны соображения, высказанные об этом Д.Ю. Бовыкиным. См. Бовыкин Д.Ю. Революцион­
ный террор во Франции XVIII века: новейшие интерпретации. - Вопросы истории, 2002, № 6.

Наши рекомендации