Он записывает в книжку, а потом доносит Николаю Антонычу, — печально продолжал Валька.
Года три тому назад в школе говорили, что Ромашка спит с открытыми глазами. Это была правда. Я сам видел однажды, как он спал, и между веками ясно была видна полоска глазного яблока — какая—то мутноватая, страшноватая… Это было неприятно — и спит, и не спит! Ромашка говорил, что он никогда не спит. Разумеется, врал — просто у него были короткие веки. Но находились ребята, которые верили ему. Его уважали за то, что он «не спит», и немного боялись. Должно быть, отсюда пошла и Валькина боязнь: ведь он пять лет проспал рядом с Ромашкой, на соседней койке.
Все это смутно пронеслось в моей голове. «Балда, подумал я. — Хорош естествоиспытатель!
Эх, ты, тряпка! — сказал я. — Мне сейчас некогда разговаривать, но, по—моему, об этой книжечке ты должен написать в ячейку. По правде говоря, я не думал, что он тебя так оседлал. Сколько «честных» слов ты ему надавал?
Не знаю, — пробормотал Валька.
Посчитаем.
Он печально посмотрел на меня…
Из Зоопарка я поехал на вокзал за билетом, а оттуда в школу. У меня была хорошая готовальня, и я решил захватить ее с собой — на всякий случай, чтобы продать, если придется туго.
И вот ко всем моим глупостям прибавилась еще одна — и я с лихвой за нее расплатился!
В спальне было человек десять, когда я вошел, и, между прочим, Таня Величко, девочка из нашего класса.
Все были заняты — кто чтением, кто разговором.
Шура Кочнев изображал нового математика: подняв руки, он бросался к воображаемой доске и медленно, с достоинством садился. Кругом хохотали. Словом, никто не обращал внимания на Ромашку, который стоял на коленях у моей кровати и рылся в моем сундучке.
Эта новая подлость меня поразила. Кровь бросилась мне в голову, но я подошел к нему ровными шагами и спросил ровным голосом:
Что ты ищешь, Ромашка?
Он испуганно поднял на меня глаза, и как я ни был взволнован, однако заметил, что в эту минуту он необыкновенно походил на сову: удивительно бледный, с красными большими ушами.
Катины письма? — продолжал я. — Хочешь передать их Николаю Антонычу? Вот они. Получай!
И я с размаху ударил его ногой в лицо.
Все было сказано тихим голосом, и поэтому никто не ожидал, что я его ударю. Кажется, я двинул его еще два или три раза. Я бы убил его, если бы не Таня Величко. Пока мальчики стояли, разинув рты, она смело бросилась между нами, вцепилась в меня и оттолкнула с такой силой, что я невольно сел на кровать.
Ты с ума сошел!
Сквозь какой—то туман я увидел ее лицо и понял, что она смотрит на меня с отвращением. Я опомнился.
Ребята, я вам все объясню, — сказал я нетвердо.
Но они молчали. Ромашка лежал на полу, закинув голову, и тоже молчал. На щеке у него был синий кровоподтек. Я взял сундучок и вышел…
С тяжелым чувством я часа три бродил по вокзалу. С неприятным, отвратительным чувством я читал газету, изучал расписание, пил чай в буфете третьего класса. Мне хотелось есть, но чай показался мне невкусным, бутерброды не лезли в рот, — во рту был такой вкус, как будто я наелся червей, как Валькины летучие мыши. Я чувствовал себя каким—то грязным после этой сцены. Эх, не нужно было возвращаться в школу! Готовальня! На кой она мне черт? Неужели не достал бы я на обратный билет у тети Даши?
Глава 12
РОДНОЙ ДОМ
Одно впечатление осталось у меня от этого путешествия по тем местам, где мы с Петькой Сковородниковым когда—то бродили, воруя и побираясь, — впечатление необыкновенной свободы.
Впервые в жизни я ехал по железной дороге с железнодорожным билетом. Я мог сидеть у окна, разговаривать с соседями, курить, если бы я вообще курил. Не нужно было лезть под лавку, когда проходил контролер. С равнодушным видом, не прерывая разговора, я отдал ему свой билет. Это было необыкновенное ощущение, какое—то просторное, хотя в вагоне было довольно тесно. Оно развлекало меня, и я думал теперь об Энске — о сестре, о тете Даше, о том, как я свалюсь к ним, как снег на голову, и как они меня не узнают.